Иосиф Виссарионович Сталин
Помню наши мальчишеские, как сейчас говорят, приколы типа: почему Сталин ходил в сапогах, а Ленин в ботинках? Игра слов, отвечать следовало: по земле! Помню, как после расстрела Берии мы распевали глупую песенку: «Берия, Берия, вышел из доверия, а товарищ Маленков надавал ему пинков». Помню я, оказывается, многое. В том числе и то, чего не мог тогда понимать в силу своего нежного возраста. Например, храню смутные воспоминания о каких-то гонениях на мою первую учительницу Веру Николаевну Щепкину, не пожелавшую, как шептались взрослые, принимать новую правду о Сталине, открывшуюся после двадцатого съезда. Но за такое уже, слава богу, людей не расстреливали, не сажали.
И всё же мне в жизни не раз приходилось ощущать на себе цепенящее дуновение сталинского ветерка. Впервые это произошло во втором или третьем классе. Собственно, тогда я мало что понял, а вот родителям переволноваться пришлось. Притчей во языцех в нашем посёлке слыл Пашка Темнов (имя и фамилия изменены), мой сверстник и отчаянный хулиган. Если честно, то мы, мальчишки, побаивались его и старались не связываться с ним, обходить по возможности стороной. Кстати, как я узнал много позже, он плохо кончил: сидел в тюрьме за какие-то противоправные действия и потом погиб по пьяному делу. Устав от его террора, мы с Лёнькой Бугровым, моим дружком, видимо, начитавшись книжек о героях войны и революции, решили поднять на борьбу с Пашкой-супостатом всё мальчишеское поголовье станции Шувакиш. И не нашли ничего лучшего, как расклеить где только можно прокламации с соответствующим воззванием. Как сейчас помню, заканчивалось оно пламенным призывом: «Боритесь против Темнова!» В сумерках мы налепили свои исписанные каракулями листовки на столбы, на заборы, на стены общественных зданий, коих в нашем посёлке было всего два – продуктовая лавка и помещение железнодорожной станции, в котором располагалась ещё и шувакинская начальная школа. Представляю удивление наших поселковых, когда наутро, идя к электричке, они вдруг обнаружили расклеенные повсюду листки сомнительного содержания. Это сейчас, в начале двухтысячных, когда я пишу эти строки, трепли языком и распространяй что попало, народ давным-давно ко всему привык. Тогда же на любое подобное действие требовалась строжайшая санкция властей. Люди в те годы проявляли завидную бдительность, ещё свежи были в памяти недавние времена, когда за такую вот детскую шалость могли жестоко поплатиться родители баловников. Смутно припоминаю, что из-за этой дурацкой истории отца с матерью вызывали «куда следует», вроде бы даже хотели раздуть дело, но ограничились суровым внушением – времена уже были не те…
Наверное, это так и есть: многое, и не только большое, как утверждал поэт, лучше видится на расстоянии. Хотя я убеждён и в обратном: невозможно до конца понять тех, кто жил когда-то до нас, не побывав в их шкуре, оценивая их поступки с высоты и по меркам только сегодняшнего дня. Поэтому, когда я слышу во многом справедливые слова, обличающие все жестокости и преступления сталинской эпохи, а иногда заодно и людей, живших в то время, я почему-то всегда вспоминаю тот серый мартовский день, нашу заваленную снегом избушку и навзрыд плачущего отца.
Однажды Сергей Михайлович Соловьёв, выдающийся русский историк, примерно так отозвался о Петре Первом: не могу назвать его великим человеком; не потому, что он не велик, а потому что не человек. Думаю, что и о Сталине лучше не скажешь.
Глава 3.
Течёт река Волга…
Честно скажу, когда я вспоминаю эту давнюю историю, то испытываю неловкость, даже стыд, перед памятью моего давно умершего деда – за один свой поступок, неосознанно совершённый ещё во времена моей комсомольской юности. Будучи студентом горного института, я мечтал стать журналистом. И вот однажды областная газета, с которой я только-только начал сотрудничать (это было, кажется, на втором курсе), поручила мне, мальчишке, непрофессионалу, одно дело, к которому я отнёсся со всей ответственностью и энтузиазмом новичка.
Студенты горного института. С газетой – я; рядом —
мой однокашник и друг Володя Иванов («Иванчик»).
Днепропетровск, 1970 г.
– Пойдёте на закрытый просмотр кинофильма «Шестое июля», – сказала мне завотделом культуры «Днепровской правды» Евгения Яковлевна Курина. – Хотелось бы услышать мнение представителя молодого поколения о фильме и о событиях, рассказанных в нём.
Я был счастлив! Такое важное задание, настоящее, журналистское! Нельзя ударить в грязь лицом! В то время картина считалась довольно спорной, так как в ней было допущено не совсем каноническое изображение Ленина и той сложной ситуации, в которую попало молодое Советское правительство в связи с убийством левыми эсерами германского посла Мирбаха. Поэтому, прежде чем выпустить фильм в широкий прокат, да ещё в провинции, требовалась некоторая идеологическая подготовка зрителя, маленьким вкладом в которую и должна была стать моя заметка.
После просмотра, вернувшись к себе в общежитие, я бодро приступил к написанию материала. Долго думал, с чего начать, чтобы чувствовалось хорошее перо автора заметки, чтобы было интересно с первых же строк и в то же время идеологически выдержанно – в редакции мне уже успели внушить это непреложное правило советской журналистики.
«Дед любил Волгу, – вывел я первую фразу и добавил: – А ещё Кондурчу, маленькую речушку, её приток. Она текла, заросшая камышами и травой, местами совсем обмелевшая, текла среди живописной среднерусской равнины, чтобы попасть в объятия могучей красавицы матери». После столь эпического зачина шли воспоминания о том, как я, пятилетний мальчишка, обожал и эту маленькую речушку, и деда, жившего за тысячу вёрст от моего родного уральского посёлка, в селе Елховка, расположенном на берегу этой самой Кондурчи.
Теперь по закону жанра следовало в том же ключе двигаться дальше, и я написал, что дед мой очень любил Владимира Ильича Ленина, которому, собственно, и был посвящён фильм «Шестое июля». В то время представить, что кто-то мог в нашей стране испытывать к вождю мирового пролетариата иные чувства, мне и в голову не приходило. Я писал, что сей фильм явился откровением для меня и моих сверстников. В чём-то это действительно было так, ибо авторы, как я уже сказал, отошли в нём от наиболее надоевших стереотипов изображения вождя на экране. Я очень ловко вплетал в канву своего повествования цитаты из фильма, двумя-тремя точными штрихами передавал ключевые его эпизоды, нарочито сдержанно, даже скупо восхищался картиной. Заканчивалась заметка хотя и риторическими, но жизнеутверждающими вопросами типа: кто может быть счастливее человека, которому двадцать лет? Кто может быть счастливее поколения, которому дано великое право продолжать традиции отцов? Разумеется, речь шла о традициях революционных.
Но стыдно мне не за этот пафос. В конце концов, у каждого времени свой стиль и свои герои. Да и советский период, во всяком случае тот, на который пришлась значительная часть моей биографии, был далеко не худшим в истории нашей великой державы. Стыдно мне за другое: за то, что я, мальчишка, этак залихватски расписался за покойного деда в его любви к Ильичу, о чём признаваться мне, четырёхлетнему, во время нашей едва ли не единственной встречи он вряд ли бы стал. Но даже не в этом опрометчивом домысле дело, журналисты частенько прибегают к такому приёму из чисто художественных соображений. Просто факты его биографии ставят под сомнение это моё ничем не подтверждённое допущение.
Василий Лаврентьевич Вавилов, так звали моего деда по материнской линии, родился в 1882 году в Саратовской губернии в большой крестьянской семье. У его отца Лаврентия Ивановича Вавилова и матери Татьяны Николаевны, в девичестве Зотовой, помимо Василия, было ещё четыре сына и дочь.
Мой дед Василий Лаврентьевич Вавилов. 1953 или 1954 г.
Когда со временем все они обзавелись семьями, клан Вавиловых разросся до двадцати девяти человек! Жили небогато, но в достатке. В доме всегда было чисто, дети ходили в школу, были одеты, обуты, здоровы и сыты. Василий окончил семь классов, был смышлёным малым, любил математику, историю, географию, разбирался в естествознании, обладал прекрасной памятью. К началу империалистической войны он уже был зрелым мужчиной, имел семью, четверых сыновей от своей первой жены Марии. Несмотря на это, его сразу же призвали в армию. Но великолепный мягкий голос и врождённый музыкальный слух новобранца привлекли внимание начальства, и деда послали учиться на полкового священника в город Мелекес. Через полгода, так и не закончив духовные курсы, он был направлен на фронт в артиллерийскую часть. Весной 1916 года дед получил тяжёлое пулевое ранение. Эту пулю под правой лопаткой (по другим сведениям – осколок в ноге) он носил до самой своей смерти в 1955 году.
После ранения дед почти два года скитался по госпиталям. Ещё до войны его отец Лаврентий Иванович с семьёй переселился в Елховскую волость Самарской губернии. Сюда, в деревню Низовку, он и привёз из московского госпиталя сына, ставшего инвалидом. Здесь после смерти от менингита супруги Марии мой дед женился во второй раз – на овдовевшей крестьянке Анне, ставшей впоследствии моей бабушкой.
Сведения эти почерпнуты мной из брошюрки родной маминой сестры и моей тётушки Лидии Васильевны Вавиловой (по мужу – Полищук), которая, приняв в конце жизни монашеский постриг, опубликовала воспоминания под своим новым именем инокини Луки?ны. В этой тонюсенькой книжечке содержится немало подробностей о житье-бытье семейства Вавиловых в те давние годы. Вот только писалась она, когда тёте было уже почти девяносто лет, и, видимо, её стала подводить память, что в таком возрасте не удивительно. Оттого в книге много неточностей и нестыковок, в том числе в датах рождений и смертей, далеко не всё совпадает с тем, что я в своё время слышал от мамы и успел записать.
– Хорошо помню, – говорила мне мама, – деда Лаврентия, папиного отца. И бабушку, его жену, звали её Татьяной. Жили они, сынок, по тогдашним меркам не слишком богато, но в достатке; спали все вповалку на соломе, брошенной на пол. Зимой тут же, в избе, находилось несколько овец, куры, корова – чтобы не замёрзли, значит. Старшим сыном был Фёдор, за ним шёл Николай, он потом молодым от чахотки помер. Следующий – Василий, мой папа. Затем – Роман, Пётр и единственная дочь Евдокия. Фёдор ещё парнем уехал на заработки куда-то на Каму, подхватил там холеру и умер. Николай взял в жёны низовскую мордовку Анастасию и сразу же отделился от семейства отца. А мой папа, обвенчавшись со своей первой женой Марией, остался в родительском доме. Потом женился Роман и тоже привёл в избу супругу – Елизавету. Потом пошли дети, только у моего папы их уже было четверо: Ваня, Алёша, Павел и Сергей; семья разрасталась, за столом сидели в два ряда, ели из одной большой миски деревянными ложками. Когда началась война, трое папиных сыновей от брака с Марией домой не вернулись, погибли на фронте; ещё один сын, Венедикт, уже от второй жены, моей мамы, пропал без вести в 1942 году…
Рассказывала мама и о том, что моему прадеду – её деду, пришлось в молодости бурлачить на Волге. В детстве я сразу же представлял себе репинскую картину «Бурлаки на Волге» из нашего школьного учебника истории, на которой оборванные и измученные тяжким трудом мужики тащат на бечеве баржу. Мне почему-то казалось, что среди них обязательно должен быть и мой прадед Лаврентий Иванович. Я до боли в глазах всматривался в плохо различимые на репродукции лица людей, стараясь определить, который же из них он…
Итак, вернувшись домой инвалидом, мой дед с благословения правящего архиерея вскоре стал отправлять в селе службу псаломщика, совмещая это своё послушание с тяжёлым крестьянским трудом. Судя по всему, он был неплохим клириком – пребывание на духовных курсах не прошло даром; способствовали тому и его вокальные данные, о чём я уже упоминал. Но грянула Октябрьская революция, и вскоре на церковь начались гонения. Тем не менее дед ещё какое-то время исполнял в Елховке обязанности то ли иерея, то ли нерукоположенного священнослужителя православного храма (данные на сей счёт разнятся). До тех пор, пока не взялись и за него. По воспоминаниям моей матери, а также её сестры Лидии, принявшей, как я уже сказал, монашеский постриг, начиная со второй половины 20-х годов, дед неоднократно подвергался преследованиям за свои религиозные убеждения и церковную деятельность. Немало страданий претерпела и его семья; её лишили крова, отобрали корову, мелкую живность. Деда не раз арестовывали, и его жена с малыми детьми была вынуждена скитаться по соседям, жить в вырытой на скорую руку землянке. О том тяжёлом периоде своей биографии мама всегда вспоминала неохотно. Они тогда отчаянно голодали, приходилось есть траву лебеду, которую собирали за селом на пустырях; если удавалось достать немного отрубей – делали из них суп-затируху. Иногда подавали милостыню сердобольные односельчане. В конце концов, не выдержав всех издевательств, голода и беспросветной нищеты, семейство отправилось в дальний путь – в Среднюю Азию, но об этом – несколько позже.
(Когда в 1940 году был репрессирован знаменитый однофамилец деда – академик Николай Иванович Вавилов, – дед будто бы предупреждал своих близких, чтобы в случае чего всячески отрицали какие-либо родственные связи с семьёй выдающегося учёного. Но, думаю, это уже из области вымысла. Те Вавиловы – родом из Подмосковья. Отец Николая Ивановича и его младшего брата Сергея, будущего президента Академии наук СССР, купец второй гильдии Иван Ильич Вавилов, до революции был управляющим мануфактурной компании и гласным, по-нынешнему депутатом, Московской городской думы, хотя и являлся выходцем из крестьян. Мать, урождённая Постникова, – дочь художника-резчика Прохоровской мануфактуры. Как отмечают исследователи, в частности В. Д. Есаков, практически все сведения об отце погибшего в тюрьме академика основываются на семейных преданиях, свидетельствах родственников и друзей. Семья И. И. Вавилова была зарегистрирована в списках Устюжской слободы города Москвы под №1259. О нём самом записано, что «Иван Ильин Вавилов родился 5 января 1863 года» и что в мещанство он принят 6 марта 1886 года «из крестьян Волоколамского уезда Марковской волости с. Ивашкова». После смерти отца малолетний Иван Ильич с купцом Сапрыкиным приехал в Москву, был при нём «мальчиком», потом стал приказчиком и, наконец, выбился в самостоятельные торговцы, а затем и в крупные коммерсанты. Моя же родня по вавиловской линии корнями своими уходит в саратовскую и мордовскую земли, и вряд ли эти роды когда-либо пересекались. Хотя чего не бывает! Нельзя исключать и такое на все сто процентов.)
Я до сих пор ничего не сказал о своей бабушке, супруге деда – Анне. Он посватался к ней после смерти первой жены Марии, от которой, как уже отмечалось, имел четверых сыновей. Муж Анны, Никита Овчинников, пропал без вести в Первую мировую, оставив жену с дочерью Клавдией на руках. Вышла бабушка за моего будущего деда Василия не по любви – любила она, по словам моей мамы, только Никиту, долго ждала, может, вернётся он с фронта домой. Но не вернулся, а жить было надо…
Бабушкину дочь от первого брака, мою тётю – Клавдию Никитичну, я увидел впервые в раннем детстве. Хорошо помню эту женщину с большими натруженными руками и обветренным, покрытым грубым крестьянским загаром лицом. В один из редких приездов с родителями в Елховку, когда и деда уже не было в живых, мы с мамой зашли в полуразрушенный храм из красного выщербленного кирпича, находившийся неподалёку от бабушкиного дома. Его не раз пытались взорвать, но он выстоял, одинокий, ободранный и растерзанный, разграбленный ещё в начале 30-х годов, без купола и креста, как страшное напоминание о творившихся тогда на Руси бесчинствах, и чем-то походил на крематорий. Сходства с этим пристанищем скорби и слёз ему добавляли пышущие жаром дровяные печи, сооружённые там, где прежде располагался алтарь. Здесь, в деревенской пекарне, и работала тётя Клава вместе с несколькими такими же, как она, страдалицами. На дворе нещадно палило солнце, в самом разгаре было убийственное поволжское лето, а в бывшем храме, как в преисподней, изнемогая от нестерпимого жара, выпекала хлеб пятёрка ко всему привыкших русских женщин!
Отец бабушки Анны, Федот Филиппович Митрофанов, был хотя и совершенно безграмотным, но достаточно крепким, можно сказать, зажиточным мужиком. Летом хлебопашествовал, выращивал коноплю, из которой в то время делали не наркотики, а превосходное масло.
– Ты не представляешь, сынок, какое это было масло, язык проглотишь! – говорила мне мама. – Сейчас этого уже никто не помнит, потому что его давно не производят. Лущили коноплю прямо на улице, под навесом. Семя несли на маслобойню, а жом, или колоб, ещё горячий, мы, дети, тут же расхватывали и ели, обжигаясь. А какие пампушки на этом масле пекли! Прямо задохнёшься от одного запаха.
Зимой Федот Филиппович запрягал лошадь в сани-розвальни и ехал по окрестным деревням закупать скот, чтобы потом продавать мясо в розницу. Человек, занимавшийся таким промыслом, назывался пра?солом. Профессия эта тяжёлая, требующая недюжинного здоровья и немалого навыка. Прасолом был, например, великий гражданин земли русской, соратник князя Пожарского нижегородский мещанин Кузьма Минин.
– Приедет дедушка, бывало, поздним вечером, вся борода в сосульках, – вспоминала мама. – Поспит три-четыре часа и снова в дорогу. Не знаю, как он всё это выдерживал, не молодой ведь уже был! А ещё с помощью специальных приспособлений в виде колёс таких он плёл верёвки. Целыми тюками возил их на ярмарку.
Словом, был он неутомимый труженик, но судьба не пощадила и его. Как и мой дед, он был репрессирован, только пострадал не за религию, а за то, что являлся крепким, хозяйственным мужиком; его раскулачили, хотя жил он исключительно своим трудом и наёмных работников не имел. Думаю, предприимчивый и любящий своё Отечество прасол Минин, живи он во времена моих деда и прадеда, вполне мог бы тоже попасть под раздачу, такова беспощадная логика жизни! Федота Филипповича обвинили в антисоветской деятельности и приговорили к пяти годам лагерей[1 - В 1990-е годы, когда это стало возможным, я нашёл следующую информацию о своём прадеде: Митрофанов Федот Филиппович. Родился в 1873 г. в селе Горностаевка; русский; беспартийный; арестован 5 февраля 1930 г. Приговорен тройкой при ПП ОГПУ по Средне-Волжскому краю 1 апреля 1930 г., обвинение – по ст. ст. 58—10 и 58—11. Приговор: 5 лет исправительно-трудовых лагерей. Реабилитирован 4 августа 1989 г. Куйбышевской облпрокуратурой. Источник: «Книга памяти Самарской обл.». Сведения о репрессиях в отношении моего деда Вавилова Василия Лаврентьевича в этой Книге почему-то отсутствуют.]. По воспоминаниям очевидцев, таких мнимых кулаков в то время в деревнях было хоть пруд пруди. Под горячую руку местных властей часто попадали не только настоящие кулаки-мироеды, но и середняки и даже самые что ни на есть бедняки. Ради выполнения плана по раскулачиванию порой не гнушались ничем. Впрочем, о том мрачном периоде нашей истории написано немало.
Кроме моей бабушки, у Федота Филипповича и его жены Авдотьи было ещё пятеро или шестеро детей – тут сведения снова разнятся.
История одного из них, Ванюшки, которую я много раз слышал от матери в детстве, особенно трогала мою душу. Он был вторым ребёнком в семье – после дочери Анны. Рос крепким, весёлым, смышлёным мальчишкой. И вот, когда ему минуло три года, за ним на улице увязался бодучий бык. Ванюшка кинулся от него в подворотню, но разъярённое животное настигло его и принялось катать по земле, изранив рогами. Ребёнок зашёлся в крике. Взрослые отбили его у быка, но после этого несчастья у мальчика начались припадки падучей, и вскоре разум его помутился. Сделавшись дурачком, он после того, как подрос, стал ходить по окрестным деревням и всё норовил помочь сирым и убогим. Придёт, бывало, к какому-нибудь одинокому старику:
– Дедушка, давай я тебе дров наколю.
– А ты откуда узнал, что мне надо?
– Узнал вот…
В этом месте своего рассказа мама обычно многозначительно добавляла:
– Бог подсказал, вот и узнал.
Прадед Федот Филиппович Митрофанов и прабабушка
Авдотья (в девичестве Топталова), 1920-е
А ещё у него была страсть воровать иконы. К кому ни придёт – обязательно стащит, принесёт домой и спрячет в сарае. И ничто не могло отвадить его от этого постыдного занятия, ни слёзы и увещевания матери, ни побои отца. На вопрос, зачем он ворует, Ванюшка отвечал, что скоро иконы будут никому не нужны. Как в воду глядел, говорила мама! Пришли времена, когда их стали у людей отбирать, сжигать, рубить топорами, храмы же разрушать, а священников отправлять по этапу на Соловки и расстреливать.
Умер Ванюшка так: пошёл зимой в деревню Тушкун, за семь вёрст от Елховки, и не вернулся. Вообще-то, он и зимой и летом ходил в одной домотканой рубахе и босиком. Но иногда родители его принаряжали, что, впрочем, случалось редко, так как одежду свою он тут же раздавал первым встречным. Вот и на этот раз ушёл из деревни в овчинном полушубке и расписных валенках, а нашли его замёрзшим в одной рубахе и босиком. Если бы не пурга, начавшаяся неожиданно, может быть, и дошёл бы Ванюшка до дому. А тут заплутал, и силёнок, видимо, не хватило.
В детстве этот мамин рассказ я помнил до мелочей, и он накладывал какой-то мрачный, трагический отпечаток на всё, что касалось её семьи. В моём представлении сплетались воедино тяготы безрадостной деревенской жизни, казавшийся бесконечно убогим быт того времени и все последующие бедствия, которые перенесла семья моей мамы после ареста её отца. У матери вообще была прекрасная память.
– Знаешь, сынок, – говорила она мне, – я даже помню мамину бабушку Домну! А ведь она умерла в 1928 году, мне и трёх лет не было. Помню себя ещё даже не научившейся ходить, когда мама меня на руках носила. А уж как хорёк укусил, так это в подробностях помню.
– Какой хорёк? – спрашиваю я.
– Какой? Обыкновенный. Мне тогда два годика было. Вот видишь, следы от его зубов на ноге до сих пор остались. Лида, сестра, она на два года старше, посадила меня к себе на загорбки и в огород отнесла. Там мы среди вытоптанной крапивы играли в куклы, в тряпочки разные. Вдруг как выскочит кто-то, я подумала – кошка. Вскрикнула только, а это был хорёк; укусил меня и убежал. Я тут же и упала без сознания.
– А кто тебя спас?
– Лида опять же. Она домой меня притащила, но это уж я не помню. После того нога моя долго болела, гноиться начала. Я ночами не спала, криком кричала. К врачам несколько раз носили – бесполезно, только хуже становится! А вылечили меня, знаешь, как? Кто-то сказал маме, что гусиный помёт, ну, какашки, значит, свежие, пока от них ещё пар идет, надо к ранке приложить. Мама потом рассказывала: «Будь что будет, думаю, или без ноги дочь останется, или поможет». Ну вот, привязала она, значит, к ножке моей это дело, и я тут же уснула. Помню, в сенях в холодке она меня положила. И я до самой ночи проспала не пикнув. И на поправку тут же пошла. Это случилось летом 1927 года, мне и двух лет ещё не было! А ведь всё помню…