Между тем биточки стыли на столе, и никто до них не дотрагивался.
– Ваш товарищ Горич… – заговорила Соня, – скажите, какой он человек?
– Мне трудно ответить на этот вопрос, княжна, – о нем самые различные мнения. Во всяком случае, он очень, очень умен.
– А он красив собой? Кто лучше: он или Сережа?
– Красивее Сережи у нас никого нет. Сережа очень похож на вас.
– Вот как! Вы уже говорите мне комплименты.
Угаров покраснел как рак. Он и не воображал, что говорит комплимент. Замечание это вырвалось у него совершенно искренно.
На выручку ему явился Приидошенский. Заспанный и грязный, с заплывшим лицом и сизым носом, он был верным снимком приказного допотопных времен. Когда-то он был заседателем змеевской гражданской палаты, сколотил на этом месте порядочный капиталец, вышел в отставку и был известен по всей Змеевской губернии как искусный ходатай и нужный человек по всевозможным делам.
– Хорош Тимофеич! – говорила, смеясь, княгиня, – чуть не проспал нас.
– Мог ли я ожидать встретить здесь мою повелительницу? – завопил сиплым басом Тимофеич и подошел к ручке к княгине, потом к Соне.
– А мне как раз нужно дать тебе маленькое поручение в Змеев… Но оказалось, что у княгини был для Тимофеича целый ворох поручений. Он должен был поговорить с купцом Лаптевым о процентах, взыскать с купца Авилова деньги за овес, передать преосвященному Никанору жалобу княгини на благочинного, выведать в губернаторской канцелярии, когда губернатор поедет на ревизию в Буяльск и не заедет ли он к ней, в Троицкое, зайти в кондитерскую к Мальвинше и заказать ей десять фунтов конфет к Ольгину дню, да чтоб Мальвинша туда побольше помадки положила, и т. д., и т. д. Приидошенский только пыхтел и завязывал узелки на своем огромном клетчатом платке, от которого так и разило табаком и спиртом.
За другим столом разговор, видимо, оживился.
– Как странно мы с вами познакомились, Владимир Николаевич! – говорила Соня, щуря глазки. – Но это, может быть, к лучшему. Так скучно все, что обыкновенно. Ведь вы на меня не рассердились?
– Помилуйте, княжна, могу ли я за это сердиться?
– Ну а если не сердитесь, исполните одну мою просьбу. Останьтесь здесь и поедемте с нами в Троицкое.
– Этого я никак не могу сделать.
– Отчего?
– Оттого, что матушка ждет меня и, вероятно, выедет навстречу ко мне в Медлянск.
– А где это Медлянск? Далеко отсюда?
– Около ста верст, это за Змеевом.
– Ну так вот что: в Ольгин день мамины именины, и у нас бывает много гостей. Обещайте, что к этому дню вы непременно к нам приедете.
– О, это с величайшим удовольствием, если только княгиня мне позволит…
– А вы очень любите вашу матушку?
– Да, очень: я никого не любил так, как ее.
– И вы уверены, что это всегда так будет, что вы никого не полюбите больше ее?
Угаров подумал немного и сказал:
– Да, совершенно уверен.
Соня хотела еще что-то сказать, но в это время под окнами раздался гневный голос голубой компаньонки.
– Генеральша приказала спросить, – приставала она к кому-то, – что это значит? Лошади давно заложены, а мы не двигаемся… Анна Ивановна очень-очень сердятся и непременно будут жаловаться…
Пришлось расставаться. Княгиня проводила Угарова до кареты и подтвердила ему приглашение побывать у них в Троицком. Когда кондуктор уже прилаживал свою трубу, чтобы дать сигнал к отъезду, княгиня вдруг неожиданно вскрикнула: «Стой, стой!» Оказалось, что она забыла дать Приидошенскому какое-то очень важное поручение к губернскому землемеру. Княжна смотрела из окна на отъезжавшую карету и думала, что этот Угаров совсем не так дурен, как показалось ей в первую минуту. Княгиня вернулась в комнату совсем усталая и очень недовольная тем, что даже издали ей не удалось увидеть «эту дурищу Кублищеву, которая бог знает что о себе воображает…»
Через четверть часа после отъезда мальпоста к подъезду подкатила лихая тройка с колокольчиком и бубенцами. Соня не успела подбежать к окну, чтобы посмотреть, кто приехал, как уже очутилась в объятиях брата. Вслед за Сережей вошел другой лицеист, небольшого роста брюнет, с изящными, хотя слишком самоуверенными манерами и насмешливым взглядом. Обнимая брата, Соня успела шепнуть ему: «Представь себе, Сережа, я сегодня поцеловала Угарова». Сережа не выразил никакого изумления, но, представив матери своего товарища, выскочил с сестрой на крылечко, где долго шептался с ней. Они, видимо, спешили наскоро сообщить друг другу важнейшие секреты. Княгиня тем временем расспросила Горича о всех его родных. С отцом его – лицейским профессором – она познакомилась, когда отдавала Сережу в лицей. Опять появился Абрамыч со свежими биточками, которые на этот раз имели полный успех. Сейчас же приказано было закладывать лошадей, но кучер куда-то скрылся, и его долго не могли найти. Потом явилась необходимость двух лошадей подковать, потом вздумалось княгине пить чай в городском саду, потом послали форейтора верхом на почту узнать, нет ли писем. Наконец, коляска была подана. Подсаживая княгиню, Абрамыч шепнул ей:
– А за кушанье и за корм лошадей прикажете в счет записать?
– Конечно, в счет, – отвечала княгиня совсем усталым голосом, – когда пришлешь в Троицкое за маслом и мукой, тогда сосчитаемся.
В заключение произошла долгая борьба с дверцей. Несмотря на соединенные усилия всего общества, она ни за что не хотела захлопнуться, так что пришлось привязывать ее веревками. Почти уже стемнело, когда знаменитый рыдван съехал с шоссе на проселочную дорогу, по направлению к селу Троицкому, до которого от станции было, по мнению княгини, «верст пятнадцать и никак не больше восемнадцати», а по мнению Абрамыча – «двадцать пять с хвостиком».
II
Угаров уселся на свое место совсем ошеломленный встречей с Соней. Влюбчивый от природы, он уже в течение трех лет любил свою соседку, Наташу Дорожинскую, дочь медлянского предводителя. Слова: в течение трех лет – надо понимать буквально, т. е. он влюблялся в нее только летом, а зимой он как-то забывал ее и усердно ухаживал за разными петербургскими барышнями, с которыми ему приходилось встречаться. В последнюю зиму он особенно часто бывал у своего товарища Миллера, и сестра его, голубоглазая и сентиментальная Эмилия, сразу ему приглянулась. Они вместе читали стихи, играли в четыре руки на фортепиано и говорили о любви. Весной, готовясь к экзамену вместе с Миллером, Угаров раза три украдкой поцеловал пухленькую ручку Эмилии, вследствие чего решил, что он действительно влюблен. На прощание Эмилия подарила ему закладку для книг: по черному фону она разными шелками вышила слово “Souffranee”[2 - Страдание (фр.).].
Эту закладку Угаров не решался уложить в чемодан, а держал в кармане куртки и на железной дороге несколько раз прижимал ее к сердцу. В Москве, пересев в мальпост, он невольно вспомнил свое прошлогоднее путешествие, и Наташа Дорожинская начала понемногу чередоваться в его воображении с Эмилией. Встреча с Соней вытеснила обеих, и Угаров, глядя на спящего Приидошенского, старался вспомнить и шептал все слова, сказанные княжной. Он чувствовал ее горячий поцелуй на своих губах, хотя и повторял про себя, что поцелуй этот был предназначен для другого и никогда не повторится.
Приидошенский, проснувшись, конечно, сейчас же заговорил о семействе Брянских. Он осыпал их всех большими похвалами, но похвалы его как-то более относились к прошедшему. Князь Борис Сергеевич Брянский был когда-то очень умный человек и хороший генерал, но лет шесть тому назад его разбил паралич, и он теперь живет только в тягость и себе и другим. Княгиня Брянская, из рода Карабановых, когда-то была первой красавицей в губернии, но так как господь одарил ее хорошей памятью, то она «этой своей прежней красоты никак забыть не может». Состояние у них когда-то было огромное, но со времени болезни князя сильно порасстроилось. «Ну что бы им дать мне полную доверенность! – прибавил он с наивной откровенностью. – Я бы, конечно, поживился, но и у них дохода было бы не меньше прежнего». Кроме Сережи и Сони, у Брянских была еще старшая замужняя дочь, Ольга, красавица и любимица князя. Муж ее, гусар Маковецкий, был «прекрасный человек, даром что поляк», но в последние годы, получая меньше содержания от князя, пустился в игру и разные аферы. О Сереже Тимофеич сказал: «Ну, этого вы знаете лучше меня!» – а о Соне выразился так: «Вот с княжной Софьей Борисовной попробуйте сто лет в одном доме прожить, и то не раскусите. В Древней Греции девиц таких сфинксами называли». И, очень довольный высказанной им эрудицией, Приидошенский вынул из табакерки огромную щепотку «цареградского».
Верст за десять не доезжая до Змеева, мальпост остановился у маленького мостика, соединявшего шоссе с широкой проселочной дорогой, обсаженной ракитами. За мостом стояла карета генеральши Кублищевой, и громадный дом ее, с зеленым куполом, виднелся на горе. Ее сын, моложавый, но уже почти лысый полковник, в флигель-адъютантском сюртуке, почтительно держа в руке фуражку, отворил дверцу кареты. Анна Ивановна поздоровалась с ним сухо и, подозвав стоявшего поодаль приказчика, начала распекать их таким зычным голосом, которого никак нельзя было ожидать от слабой и нервной дамы. «Вот как вы меня бережете и покоите! – кричала она, – в самый день отъезда я узнаю, что дормез[2 - Дормез – дорожная карета, в которой можно лежать вытянувшись.] сломан, и мне пришлось прожить лишних два дня в Москве, а потом ехать в этом мерзком ковчеге и еще черт знает с кем». При этом ее гневный взор скользнул по наружным местам, а Приидошенский, толкнув Угарова в бок, прошептал ему: «Вот и нам с вами перепало». Наконец, бесчисленные сундучки и узлы были вынесены из кареты, и Анна Ивановна, несколько успокоившись, начала вылезать из мерзкого ковчега.
В это время голубая компаньонка сочла нужным вмешаться в разговор, и хотя речь ее клонилась как бы в пользу приказчика, но красное приказчичье лицо при первых звуках ее голоса выразило сильнейшее беспокойство:
– Осмелюсь доложить вам, Анна Ивановна, что Прокофий в дормезе не виноват, он еще осенью об этом писал. Тоже вот насчет того архитектора…
– Ах, да, я забыла об архитекторе. Как ты смел…
Снова разразилась буря, но мальпост в это время тронулся, а Приидошенский, высунувшись из своего места, произнес вполголоса: «Прощай, матушка, спасибо тебе, что ты и нас, бедных странников, внесла в свое поминаньице».
В Змееве Приидошенский вышел, обещав навестить своего спутника в течение лета. Оставшись единственным путешественником, Угаров, по предложению кондуктора, перешел в карету, всю пропитанную запахом одеколона и разных лекарств, отворил окна и заснул богатырским сном.
Когда он проснулся, солнце уже зашло. Вместо лекарственного воспоминания о генеральше Кублищевой, в окна кареты врывался свежий вечерний ветерок, внося с собою сильный запах смолы. Карета ехала между двумя стенами густого леса. Угаров знал, что, только что этот лес кончится, до Медлянска останется не более двух верст. Теперь никаких любовных мечтаний у него не было – все мысли были заняты предстоящим свиданием с нежно любимой им матерью. Подъезжая к станции, он высунулся из окна, надеясь, как всегда, увидеть ее на крылечке. Но ее не было, только старый его слуга, Андрей, с письмом в руке торопливо подходил к мальпосту.
– Что матушка? Здорова? – закричал Угаров, выскакивая из кареты.
– Не так-то здоровы, батюшка Владимир Николаевич, с приездом имею честь поздравить, – говорил Андрей, подавая ему письмо и целуя на лету его руку.
Письмо было от тетки Угарова – Варвары Петровны, жившей с его матерью. Она писала:
«Милый Володя, прежде всего не пугайся. Мари не совсем здорова, и я уговорила ее не ехать на станцию. Пожалуйста, если найдешь в ней какую-нибудь перемену, не говори этого при ней, Твоя Варя».
Тарантас, запряженный тройкой, стоял у подъезда. Угаров быстро перенес в него с помощью Андрея свой чемодан и, усевшись в тарантасе, велел ехать как можно скорее. Лошади помчались. Страшная тоска сжимала ему сердце. В первый раз случилось, что мать не выехала к нему навстречу; он знал, что только серьезная болезнь могла остановить ее. Больше же всего пугали его слова записки: «не пугайся». «Верно, меня приготовляют к большому несчастию, – думал он. – Что, если ее уже нет в живых?» Воображение его разыгрывалось, и, проехав верст шесть, он уже представлял себе, как найдет ее в зале на столе. Несколько раз пытался он допрашивать Андрея, но от этого выжившего из ума, хотя преданного человека не мог добиться никакого толка: «Больны-то больны, только не совсем», – твердил он. Подъехав к «капитанскому» мосту, тарантас остановился.