(…) Когда процедура была закончена, следователь объявил мне, что дело серьезное, что он должен был бы по закону подвергнуть меня аресту, но, принимая во внимание мою популярность в Москве, общественное положение, а также личную ему известность, он ограничивается отобранием от меня подписки о невыезде.
После этого я вновь был на консультации у Муравьева с Духовским. Взвесив предъявленные мне обвинения и учитывая политическую и судебную конъюнктуру момента, они оба пришли к заключению, что трехлетней крепости мне не миновать. Невольно напрашивался вывод – надо удирать. Разумеется, эмиграция для меня была во много раз обольстительнее, чем высидка в царской тюрьме с перспективами, при моем предрасположении ко всяческим болезням, растерять за три года окончательно здоровье. Я решил бежать. Все близкие поддержали меня в этом решении».
В лекции (и изданной на ее основе книге) Алексей Боровой стремится подвести духовный фундамент под собственное революционное, анархическое миросозерцание, обосновывая его этичность и целесообразность, в постоянной оппозиции к «реальной политике» оппортунистов и либералов. Политический спор с кадетами перерос в психологическое, этическое, метафизическое, духовное отталкивание от них и помог Боровому сформулировать основания собственного анархизма. Как это часто бывает в сочинениях Борового (особенно в его книгах, вырастающих из публичных лекций), злободневная проблематика (полемика вокруг оправданности вооруженного восстания в Москве) переплетена здесь с «вечными» мировоззренческими и этическими вопросами: о нравственном и безнравственном, о целесообразном и нецелесообразном в политике, о радикализме и приспособленчестве как жизненных стратегических установках, о реформизме и революционности, о догматизме и жизненной спонтанности, об этике Закона и этике Творчества, о духовном максимализме и конформизме, об антагонизме личного и общественного, о насилии в истории, об этике и метафизике революции… Вся лекция (и книга) строится на антитезах и контрастах (любимый прием Борового), сочетает обобщения с яркими образами, представляя из себя пламенный памфлет против малодушия и мещанства.
В общем, возвращаясь к своему «Революционному миросозерцанию» и его месте в собственной эволюции и судьбе четверть века спустя, незадолго до смерти, в своих мемуарах Алексей Алексеевич Боровой так оценивал это произведение: «Мои выступления против либералов начались сейчас же после Московского вооруженного восстания.
Главное мне удалось высказать в публичной лекции „Революционное миросозерцание“, напечатанной отдельной книжкой.
На это выступление взорвали меня две громкие тогда статьи П. Струве в „Полярной звезде“: „Два забастовочных комитета“ и „О московских событиях“.
Со всей страстностью, мне доступной, я протестовал против морального и политического права кадетов на отделение в революции – овец от козлищ, против слов „только одно истинно революционное дело – это достославная октябрьская забастовка и ее драгоценное детище, манифест 17-го октября. Только это – революция, все же прочие – революции, которыми дело революции испорчено и подорвано“.
Вспоминая то, что было написано более четверти века назад (у меня нет книжки под рукой), я ничего не хотел бы изменить в ее смысле. Все, что тогда подсказал мне мой пафос революции, я и посейчас считаю правильным. „Безумие“ революции представляется мне и сейчас самым дорогим и высоким из всего, что может быть сделано человеком.
Не только профессора политической экономии и государственного права из кадетов, но и все рационалистические мудрецы и последующих дней полагали, что революцию можно „делать“. Они не хотели понять, что ни жизни, ни революции – а революция есть триумф жизни, весна, ее – не склеить из благонамеренных кусочков. Самым умным, самым сильным не вычеркнуть из жизни – борьбу, страдания, ее органические „нелепости“, „безумие“.
Революция – стихийный взрыв, живой поток. В неудержимом беге – несет она уродства, красоту, страдания и радости, взметает кверху пыль и шлак, взбивает пену и, бурливая и грозная, бежит по новому руслу.
Бергсоновская мысль – процесс жизни не фабрикация, а организация – верна. „Организация“ идет от центра к периферии. Сначала для нее нужно немного места, минимум материи, как будто организующие силы неохотно вступают в пространство. От единого к множественному. От органического жизненного порыва – вдохновения, изобретения – к планомерному строительству, в духе нового открытия, новых завоеваний.
И потому так странны претензии рационалистических критиков „неудавшейся“, по убеждению их, революции. Безмерно наивны притязания: если бы мы стали у власти, если бы мы управляли страной, если бы…
Эти „если“ – сказанные или подразумеваемые – самое полное и беспощадное осуждение „условных“ деятелей и „безусловных“ критиков.
Почему вы не у власти? Почему не вы „делаете“ революцию? Почему не вы управляете страной? Почему вы не оттолкнете заблуждающихся?
Потому что вам мешают ваши «если», бьют вас по рукам, пригибают вас к земле. Потому что нет у вас инстинкта и темперамента строителя, нет смелости оттолкнуться, смелости пристать. Вы взвешиваете, считаете, меряете, но не дерзаете отрезать. И вы должны посторониться.
История – единственно – неподкупная, честная распределительница ролей. И если не отвела она вам первой роли, значит, есть в вас какой-то органический порок. Кто хочет жить, должен уметь в мгновении переживать вечность».
* * *
«Пафос» (одно из любимых слов Борового), страсть – то, через что Алексей Алексеевич воспринимал все на свете. Первичны в его духовном опыте: восхищение, удивление, сопереживание, ужас, стыд, отвращение, протест… Затем, заряженные энергией страсти, приходили мысли, обобщения, логический анализ, прояснение и узнавание «своего». Символы, мыслеобразы позволяли ему увидеть всеобщее через единичное, абсолютное через конкретное, благоговейно вслушаться (подобно Блоку или Чюрленису) в симфонию мироздания, ощутив ее ритмы и мелодии.