Лазунка было обрадовался своему, но, разглядев упрямое лицо со шрамом на лбу, признал Шпыня и насторожился: «На Москву батько его не посылал». Боярский сын, дойдя до ворот, тоже не полез в калитку.
Шпынь, не умевший таить злобу, крикнул:
– А ну-ка, вор, шагай!
– Чего попрекаешь? И ты таков! – Чувствуя опасность, он всегда старался быть особенно спокойным.
Шпынь, которого кормили, поили водкой от царя на постоялом, решил больше не показываться Разину.
– Я – государев слуга!
«Смел, ядрен, да худче ему: упрям», – думал Лазунка, мысленно ощупывая под рукой пистолет.
– С каких пор царев? Лжешь!
– Тебе в том мало дела!
– Лезь первой! Ты нашему делу вор!
– Гей, стрельцы! Разин…
– Сшибся, черт!.. – Лазунка шагнул к Шпыню.
Бухнуло… Шпынь упал, не успев выдернуть клинка, мотался на черной земле. Звенело в ушах, усы трещали от огня пистолета, изо рта текло. Казак одеревенело цеплялся руками за брусья калитки. Пока жило сознание, в голове стучало: «Не бит! Бит…» С окровавленным, черным от мрака лицом Шпынь откинулся навзничь в грязь. Правая рука не выпускала сабли, левая тянулась к калитке. Исчезая в ночи, Лазунка, щупая на ходу пистолет, думал:
«Сплошал… Мелок пал в руку пистоль, – изживет, поди, сволочь».
Астрахань
1
На крыльце часовни Троицкого монастыря Разин сидит с есаулами, пьет. На площади кремля-города только что кончилась расправа с дворянами, детьми боярскими и подьячими: били ослопами[135 - О с л о п ы – палки.], прикладами мушкетов, бердышами. От раннего солнца в кровавых лужах белые отблески. Площадь дымится неубранными телами убитых. У раската лежит сброшенный Разиным с вышины воевода Прозоровский Иван. Разин в черном бархатном кафтане, подпоясан синим кушаком с кистями, на кушаке сабля; на голове красная запорожская шапка с жемчугами. Стрельцы приносят и ставят на широкое крыльцо часовни бочонки с водкой:
– Пей, батько!
– Здоров будь, Степан Тимофеевич!
Недалеко от собора женский плач. Женщины в киках жемчужных, иные в бархатных с золотом повязках, то в волосниках, унизанных лалами и венисами. Все они у стены собора лежали, стояли, иные сидели рядом со старыми боярынями, устремившими глаза в небо. Старухи шептали не то заговоры, не то молитвы.
За распахнутой дверью, за спинами атамана и есаулов, в глубине часовни у мощей Кирилла два древних молчальника-монаха в клобуках с крестами и черепами белыми, вышитыми по черному, в ногах и головах преподобного зажигали свечи в высоких подсвечниках; монахи, крестясь, были спокойны, медлительны и глубоко равнодушны к тому, что творилось за стенами часовни. Держа серебряную чашу в руке, Разин поднял голову; левой свободной рукой, двинув на голове шапку, крикнул стрельцам и казакам:
– Гей, соколы! Кончи бить, волочи битых в одну яму на двор Троецкого да сыщите в монастыре моего посла попа, кому воевода забил перед приходом нашим на Астрахань в рот кляп и в поруб кинул!
– Троецкой поп, батько, жив! С тюрьмы его монахи, убоясь, спустили, когда ты в город шел.
– Добро!
Подошел стрелец, лицо и руки в крови:
– Битых, батько, мы волочим в Троецкой, да там над ямой стоит старичище монастырской, битым ведет чет – то ладно ли?
– Наших дел не таимся! Занятно старцу, пущай запишет, кого поминать. А ну, Чикмаз, пьем!
– Пьем, батько!.. Ладно справились… Почаще бы так дворян да подьячих!
– Пущай им памятна Астрахань за отца Тимошу да брата Ивана… Гей, соколы! Кто есть дьяки, те, что с народа не крали… коли таковые приказные есть, зовите ко мне!
Трое дьяков в синих долгополых кафтанах подошли к часовне, сняли шапки.
– Дьяки?
Пришедшие закланялись:
– Мы дьяки, атаман батько!
– Садись на свои места в приказной избе. Ведайте счет напойной казне, приказывайте на кружечном курить вино, готовить меды хмельные… В Ямгурчееве-городке, когда козаки раздуванят товары и рухледь, а мое, атаманское, отделят прочь, мой дуван опишите, и пусть снесут в анбары… После того перепишите людей градских, кто целоможен[136 - Целоможен – здоров, крепок.] и гож к оружию… Перепишите домы тех с виноградниками и погребами, кто бит. Учтите хлеб на житном дворе и харч да торговлей ведайте, берите на меня всякую тамгу!
– Чуем, атаман!
– Готовы все справить!
Дьяки поклонились, радостные, крестясь, торопились уйти из кремля.
– Еще, соколы, закрыть все ворота в городе, оставить трои – Никольские, Красные – в кремль и в город отворить Горянские, кабацкие. Пущай горюны на кабаки идут по-старому… Гей, Федько самарец!
– Чую, Степан Тимофеевич!
– Поди с дьяками! Учти напойную казну, сыщи прежних голов кабацких и целовальников – спознай, кто расхитил что, того к ответу. Замест их стань кабацким головой. А кои целовальники честными скажутся, тех приставь к прежнему делу.
– Будет так, атаман!
Черноусый есаул-самарец, поклонясь, ушел.
Стучали топоры на площади, таскали бревна. Плотники мастерили виселицы – вкапывали бревна торцами в землю; верхний торец, похожий на большой глаголь, делался с перекладиной. Привели к атаману переодетого в нанковый синий кафтан избитого любимца воеводы, подьячего Петра Алексеева, без шапки. Рыжевато-русые волосы приказного взъерошены, лицо в слезах.
– Вот, батько, доводчик воеводы, казной его ведал.
– Ты есть Петр Алексеев?
Подьячий дрожал, пока говорил:
– Я, атаман батюшка, ась, не Петр, я Алексей… С чего-то так меня дьяки кликали и воевода по ним – Петр да Петр, а я Алексей!
– Где казна воеводина?
– У воеводы, ась, никоей казны не было – отослана государю… Стрельцам – и тем жалованное митрополит платил вон ту, на дворе Троецком…
– Я твою рожу в моем стану видал, а был ты тогда в стрельцах – помнишь Жареные Бугры?