
Сказания о людях тайги: Хмель. Конь Рыжий. Черный тополь
– Так, значит, вы из общины раскольников, которая остановилась у Ишима?
– Про общину спроса не будет.
– Как так не будет?
– Не будет, и все. Про купца спрос ведите.
– Нет, нет, любезный. Прежде всего мы установим вашу личность, опознаем, возьмем под стражу душителей вашего сына Веденейки, а тогда и про убийство купца будем говорить.
– Не будет того! Не будет! – гаркнул Мокей.
– Позвольте нам знать, как вершить дознание!..
Евстигней Миныч потирал руки. Он сейчас явится к исправнику – и тогда…
Завязь седьмая
I
Ефимия молилась, молилась…
Кутаясь в суконное одеяло, подложив под ноги Мокееву меховую тужурку, не поднималась с коленей седьмые сутки. Рядом поставила глиняную обливную кружку и медный чайник кипяченой воды, сухари в плетеной корзиночке, вот и вся снедь для епитимьи. Теряя силы, падая головой в землю, мгновенно засыпая. Час-два забытья, и снова молитвы и земные поклоны. Ноги то деревенели, то отходили. Правая рука до того отяжелела, что с трудом подымалась, чтобы наложить крест. Много раз прочла по памяти Псалтырь, откровения апостолов, а просветления не было.
Виделся Веденейка. Кудрявый, говорливый, как первозданный ручеек в камнях, синеглазый, как Мокей. Вспомнила, как Филарет гнал ее от сына, чтоб не искушала чадо. Но она постоянно тянулась к сыну, и Марфа Ларивонова помогала в том. Веденейка у груди лежал, как вечное тепло, чем жива мать.
Удушили Веденейку…
«Под Исусом удушили. И Бог то зрил и силу дал душителям…»
Чадно. Жутко.
«Есть ли ты, Боже?!»
Ни ответа, ни успокоения.
В переднем углу на божнице не осталось ни одной иконы, какие когда-то повесил старец Филарет. Ефимия убрала их, упаковала в дерюжку и перевязала веревкой.
Молилась только своей иконке – Богородице с младенцем.
Если свечи, догорая, гасли, Ефимия ползком добиралась до лавки, зажигала новые, ставила на божницу, опять падала на колени, отползая на свое место.
Трижды за неделю в избушку стучался Лопарев.
– Ефимия, ради Бога, открой! Ты уже уморишь себя на молитве! Разве это нужно Богу, подумай? – увещевал он, получая неизменный ответ:
– Не говорить нам, Александра! И зрить тебя не могу. Если кто вломится в избу, огнем себя сожгу. Не трожьте меня, и Господь пошлет мне просветление…
Но увы! Просветления не было…
Как там случилось, Ефимия и сама толком не знает. Вскоре после полуночи, сгорбившись на коленях, Ефимия забылась в тяжком сне, и вдруг почудилось ей, как в избу налетели черные коршуны и, свистя крылами, кружились, кружились. «Ехидна, ехидна! – кричали черные коршуны. – Змея стоглавая! Кара тебе, кара!» Потом все стихло, и с шумом распахнулась дверь. Вошел Филарет. Белая борода тащилась через порог. Старец подобрал бороду руками, поклонился Ефимии, потребовал: «Оглаголь апостола! Оглаголь!» – и тут же исчез, как дым ползучий.
Ефимия протянула руки к иконке, лик Богородицы посветлел, и уста открылись – живая будто.
«Слушай меня, благостная, – молвила Богородица. – Праведница ты, сиречь того – мученица. Господь покарал мучителя твово – глагола лишил и руку отнял, чтоб не крестился еретик. Не зрить мучителю Царства Господня! Гордыня обуяла мучителя. Железо железом правил. За око око рвал. За ребро ребро ломал! Не по-Божьи то, по-бесовски. От гордыни и лютости. Еще скажу тебе, благостная: Третьяк, дядя твой, со Калистратом погубят общину. Калистрат нацепил себе на грудь крест золотой. С тем крестом старец-мучитель огнем огонь крестил, смерть сеял заместо жита, и стала возле него пустыня. То исполнится при Калистрате: пустыня будет!..
Слушай меня, благостная! Как лист рябины росой умывается, так и ты прозреешь, и благодать будет. На грудь надень рябиновый крестик, и ты очистишься. Покой и твердь – счастье твое».
Ефимия очнулась от забытья, испуганно перекрестилась: «Знамение было, знамение!..»
Поспешно подползла к лавке и поглядела в оконце – тут она, рябинушка. Сияет будто. Ефимии невдомек, что за окном сизая рань рассвета и на отпотевших листьях рябины – световые блики. Она видит свое: рябина воссияла. В переплетении ветвей увидела крестики. Множество крестиков. И Богородица с младенцем стоит под рябиной и зовет:
«Выйди ко мне, благостная! Спасение будет под рябиной!..»
Ефимия отпрянула от окна, вскрикнула:
– Богородица Пречистая, прозрела я! Прозрела! – и, не помня себя, кинулась к двери. Долго возилась с запорами, наконец открыла дверь, упала на пороге, тут же вскочила, забыв про одеяло, и в одной нательной рубашке подбежала к рябине, обняла ее и медленно боком повалилась возле рябины, теряя сознание.
Один из караульщиков заорал что есть мочи:
– Ведьма! Ведьма! Ведьма! – и дай бог ноги.
Вслед за ним очнулся от сна Микула. Увидел что-то белое под рябиной и вскинул ружье. «Спаси Христос!» На счастье Ефимии, Микула до того перепугался, что, взведя курок, забыл поправить кремень. Трижды щелкнул, а ружье не выстрелило. «С нами крестная сила!» – попятился Микула и, бросив кремневое ружье, приударил такой рысью, что на рысаке не догнать.
Переполох караульщиков разбудил Ларивона. Мокей, может, явился?
Выскочил из избы да – к Мокеевой. Дверь распахнута, горят свечи, а в избе никого.
Со всего становища бежали люди. Тут и Ларивон увидел Ефимию под рябиной и подскочил к ней.
– Ефимия! Ефимия!
– Слышу, слышу, Богородица Пречистая! – отозвалась Ефимия, подняв голову. – Ларивон? Ты што здесь? Видение было мне!.. Богородица явилась под рябиной!.. Третьяк и Калистрат погубят общину. Народ надо созвать на всенощное моленье, и я скажу волю Богородицы.
Ефимия даже не подумала, что ночь минула и настало утро…
Суеверные старообрядцы ахнули: «Погибель будет! Погибель!..» Калистрат не на шутку перепугался и приказал, чтоб сейчас же несли Ефимию в избу: «Она сама не в себе».
Хитрый дядя Третьяк только что вернулся из города Ишима с верижниками Никитой и Гаврилой и прибежал к избе Мокея запыхавшись.
– Глядеть за ней надо, глядеть, зело борзо!
Человек шесть верижников подвинулись к Третьяку. Зло на зло катят. Готовы лезть в драку.
– Благостная Богородицу зрила, а ты ее порочишь! Через тебя погибель будет!
– Через меня? – гаркнул Третьяк. – Через Мокея-еретика погибель ждите! Пошто отпустили еретика? Мы вот с мужиками в Ишим ездили и узнали там: Мокея в чепи заковали. Купца проезжего убил, зело борзо!.. А вдруг проведают, что Мокей из нашей общины, тогда каким крестом открестимся от стражников да урядников, от станового да исправника али губернатора?!
Верижники притихли: правда ли то? Ужли Мокей в цепях, как убивец?..
II
Третьяк с Калистратом накинулись на Ефимию: и такая, и сякая, и Богородицу опорочила срамными устами, и никакого видения не было. Сама себя уморила на молитве, ума лишилась да еще навела смуту на единоверцев паскудным реченьем. И что, если будет совращать людей, ее свяжут, запрут в землянке и епитимью наложат.
Ефимия отбивалась, порываясь убежать из избушки, чтоб поднять общину, но Третьяк с Лукой силою уложили в постель и держали за руки.
– Притихни, зело борзо! – рычал Третьяк.
– Коршуны! Коршуны!
– Умучилась, благостная, – трубил Калистрат, осеняя себя ладонью, а Ефимии виделась сатанинская щепоть. – Отоспись, Ефимия, и будет мир на душе твоей.
– Изыди, алгимей! Щепотью крестишься, иуда! Вижу, вижу! Ко лбу несешь ладонь, а большой палец подогнул к двум перстам, гордоус треклятый!
– Повязать ее надо, Третьяк.
– Надо, зело борзо! Лука, кликни Гаврилу и Никиту!
Никита и Гаврила – ближайшие помощники Третьяка и Калистрата – стояли в сенцах. Явились по первому зову. Веревок в Мокеевой избе не сыскали. Схватили рушник и, как ни плевалась Ефимия, связали ей руки, а потом укутали в одеяло и опеленали поверх одеяла холстом. Ни встать, ни сесть.
– Алгимеи! Алгимеи треклятые! – кричала Ефимия, бессильная вырваться из тенет мучителей. – Не радуйтесь, что повязали меня! Не радуйтесь! Слово Богородицы из уст в уста пойдет по всей общине!
– Не Богородицы, а срамницы!
– Ругай, ругай, дядя. Не скрыть тебе черную душу пред Господом Богом. Нету в тебе Бога, а корысть одна да жадность! В чьих руках общинное золото, которое ты с Калистратом забрал у Филарета? Где оно, то золото? Твоим ли потом и кровью добыто оно?
– Ефимия, замолкни! Кляп в рот забью! – вскипел Третьяк, выкатив черные глаза.
Тут и явился Лопарев. Он еще не знал, что произошло и отчего поднялась община, и вот увидел Ефимию скрученной. Кинулся к ней, но Третьяк схватил его за плечи.
– Ступай отсель, барин! Не твое тут дело, зело борзо!
– Александра! Спаси меня! Видение было мне. Богородицу зрила и реченье слушала. И сказала Богородица: Третьяк с Калистратом погубят общину. Оттого и повязали меня.
– Ступай, барин! – гаркнул Третьяк, толкая Лопарева к двери. – Худо будет, зело борзо.
– Не стращай, Третьяк, убери руки! За что вы ее мучаете? И не стыдно вам, мужчины? Пятеро против одной! Не много ли? Так-то вы повергли крепость Филарета? Это и есть, Третьяк, вольная волюшка?
Ноздри хищного носа Третьяка раздулись, и сам он весь сжался, напружинился.
– Не замай, барин!
– Понимаю, – кивнул Лопарев. – Это вы умеете: убивать, мучить, истязать. Не мало ли для того, чтобы называться человеком, Третьяк?
Кто знает, чем и как ответил бы взбешенный, позеленевший Третьяк, успевший опустить руку на костяную рукоятку поморского ножа в ножнах, подвешенного к широкому филаретовскому ремню, если бы не ввязался сам духовник.
– Не огнем правят жизнь, человече, – пожурил Калистрат, – ты вот зришь повязанной эту мученицу. А ведаешь ли ты, что она повязана во спасение, а не во зло? Не злорадствуй словом, раб Божий. Мнишь себя человеком образованным, а всех нас дикарями зришь. Тако ли? Вот верижник Лука. Хитро ли сказать – дикарь! А ведомо тебе: у дикаря Луки родословная такая же древняя, как и сама Русь христианская?! Назови фамилию и род Луки в Петербурге – и твоя фамилия Лопарева потемнеет, как медь в сырости. Да, отринул Лука и род свой древний, и фамилию, и званье, какое получил в Санкт-Петербургском университете, и сам пришел в Поморье спасать душу…
Лопарев зло усмехнулся. Верижник Лука, как о том говорил Третьяк, бежал в Поморье из Петербурга, совершив двойное смертоубийство: единоутробного брата зарезал и отчима, которым удалось захватить родовое имение покойного отца Луки. И Лука остался при высоком звании князя… без наследства.
Калистрат не обошел и собственную персону. И он, из древних дворян Могилевской губернии, вхож был в дома Орловых, Анненковых и многих других, блестяще закончил курс Духовной академии и был бы теперь архиереем или профессором богословия академии, да отказался от всех почестей и званий и ушел искать спасение в старой вере…
Лопарев успокоил:
– Я никого не порочу. И мысли такой не держу – порочить. Я вот вижу, пятеро повязали одну женщину. Разве это достойно мужчин и тем паче столбовых дворян?
– Врешь, врешь, дядя! – выкрикнула Ефимия. Лопарев не слышал, что сказал племяннице Третьяк. – Ума я не лишилась! Врешь, врешь, треклятый. Волк ты, не человек. Али ты не грабил Москву с французами? Не убивал русских, какие шли на смерть за Русь? Убивал, убивал! Помню, помню. И в общине учинишь смертоубийство. Волк ты, волк!
– Змеища! Ехидна! Тварь! – Третьяк схватил племянницу за горло и удушил бы, если бы Лопарев не оттолкнул его прочь. Третьяк боком ударился о стол и, напружинясь, как тигр, бросился на Лопарева, выхватив из кожаных ножен кривой нож: «А, барин!.. В кровь твою барскую!..» И не успел Лопарев отскочить в сторону, как Третьяк по-разбойничьи, из-под низу, вонзил ему нож в грудь.
Лопарев успел схватиться за руку Третьяка с ножом и медленно осел у ног верижника Луки и Калистрата. Те попятились к лежанке Ефимии. «Сусе Христе! Сусе Христе!»
Ефимия завопила, завопила…
Лука с Гаврилой кинулись к двери и столкнулись с Микулой.
– Беда, беда! – протрубил Микула, не переступив порог. – Казаки и стражники к становищу подъехали! Мокея в цепях привезли на телеге. Беда!
– Казаки?! Стражники?! – переглянулись верижники.
Микула увидел Третьяка с окровавленным ножом и был таков – убежал без оглядки.
– Господи помилуй! – молился Калистрат.
До Третьяка наконец дошло: казаки и стражники в общине. Бежать надо! Сию минуту. Убийство-то вот оно, свежее, не остывшее.
Вылетел из избы вслед за верижниками. «Стойте! Куда вы, иуды? Вместе надо!» – И верижники задержались у берега Ишима.
Ранняя стынь. Над Ишимом туман белесый. Третьяк хватанул сырого осеннего воздуху и тут вспомнил, что где-то на берегу две лодки, на которых общинники рыбачили. Где они, те лодки?
– Лодки! Где лодки?
У верижников цокают зубы. Третьяк-то с ножом!
– На лодках спустимся ниже по течению, переждем!.. Уедут, собаки! Мокей-то, Мокей, а?! Всех оглаголет!
Туман. Туман. Белым чубом вьется. Берега застилает.
Бежать, бежать, бежать!..
Ефимия назовет Третьяка убийцей, и тогда – цепи, дознание, и Третьяку болтаться на перекладине. Вспомнил про общинное золото! Золото! Сундучок золота! Успеет ли.
Из Мокеевой избы несется вопль:
– Спа-а-а-сите-е-е! Спа-а-а-сите-е!..
Но где же лодки? Выше или ниже по течению?
III
Избушки, березы, пни, землянки, мычащие коровы у пригонов, табун лошадей у берега Ишима – и ни души.
Ни единой души во всем становище.
Тридцать конных казаков спешились у рессорных тарантасов исправника и станового.
На двух телегах стражники с ружьями. И Мокей в цепях.
Исправник сошел с тарантаса, огляделся. Поджарый, немолодой, в форменной шинели и подполковничьих погонах.
Становой пристав – грузный, усатый, страдающий одышкой, сообщил исправнику, что сейчас все «ископаемые космачи» попрятались в своих норах и только силой можно вытащить их на белый свет, но нет, к сожалению, такой силы, которая бы заставила тех космачей заговорить.
– М-да-а, – пожевал тонкими губами исправник.
– Духовником у них чудище бородатое, – продолжал становой. – Нет никакой возможности разговор вести – необозримая тупость. Глядит в землю да долбит лоб ладонью.
– М-да-а.
И через минуту:
– Гнать бы их с берегов Ишима.
– Совершенно верно, ваше высокоблагородие. Гнать надо. Гнать, гнать.
Исправник подошел к Мокеевой телеге, где в этот момент крутился дотошный Евстигней Миныч.
Изрядно измученный за полторы недели Мокей, в той же суконной однорядке и в кожаных штанах, притворился усталым, ничего не смыслящим, потому и не ответил сразу на вопрос исправника: из этой ли он общины?
– Тебя спрашиваю, рыло! – взвинтился исправник. – Ты из этой общины?
– Не ведаю, благородие.
– Как так не ведаешь? Здесь удушили твоего сына?
– Навет. Чистый навет, благородие.
Исправник распорядился:
– Пошлите казаков, пусть кого-нибудь вытащат из этих нор.
– Слушаюсь!
Но не успел становой отдать распоряжение казакам, как явился Калистрат. Сам духовник! Лобастый, чернобородый, раздувая ноздри горбатого носа, попросил дозволения говорить с начальником.
Исправник подошел к бородачу с золотым крестом.
– Спасите, ваше высокоблагородие! – И Калистрат бухнул лбом в начищенные до блеска сапоги исправника. – Спасите, ради Христа! Отрекаюсь от сатанинской веры! Отрекаюсь! Ко православному христианству возвернусь. Искуплю грех свой тяжкий. Семнадцать годов мытарился со старообрядцами в Поморье, искал спасение души, а нашел зверство едное, душегубство, тиранство, какое учинял сатано Филарет. Отрекаюсь!.. Спасите, ради Христа! Припадаю к стопам вашим!..
Ошарашенный исправник так и не уразумел: кого спасать и от кого спасать?
– Кто вы такой? Поднимитесь и говорите толком.
– Не смею подняться – спасения прошу, – ответствовал Калистрат, обметая собственной бородой пыль с сапог исправника.
– Спасения?
– Православие приму. Старообрядчество дикое отторгну, яко сатанинское верованье.
– Похвально. Чем могу, тем буду содействовать вашему возвращению в православную церковь. Однако, кто вы такой?
– Имя мое, под каким был в Духовной академии, Калита Варфоломеевич Вознесенский, дворянин Могилевской губернии. В тысяча восемьсот одиннадцатом году, в день Рождества Христова, был рукоположен в протопопы и оставлен при академии. Гордыней своей обуянный, расторг духовные узы, отрекся от православия и ушел искать спасения в раскольничьем Церковном соборе Поморья, где и сыскал себе погибель.
– Вот как! – Исправник переглянулся со становым. – Что ж, буду лично говорить с архиереем Тобольским. – И покрутил стрелки белых усов. – Поднимитесь, Калита Варфоломеевич. Посмотрите на арестованного. Не из вашей он общины?
Что там глядеть, если под Мокеевым взглядом за десять саженей у Калистрата-Калиты по спине холод гуляет.
– Безбожник то и еретик по имени Мокей – сын сатаны Филарета, который был духовником общины.
– Он убежал из общины?
– Прогнали за святотатство: иконы в щепу обратил.
– Вот как?! – удивился исправник. – Он говорит, что его сына какие-то старцы удушили под иконами.
– Удушили. Сам сатано Филарет удушил. Отец его.
– Где он – Филарет?
– На цепь посажен за смертоубийство. Пытки учинял раскаленным железом, на кресте распинал, огнем жег людей и чадо сына свово Мокея, по шестому году, удушил.
– Ну и ну!.. Дела…
Становой погнулся под свирепым взглядом исправника. Кому-кому, а становому достанется!
Мокей рванулся с телеги, откинул прочь двух стражников и, гремя цепями, одним взмахом руки опрокинул исправника, но не успел схватить Калистрата: тот кинулся в сторону, как жеребец от прясла, – только борода раздувалась от ветра.
Казаки сбили Мокея с ног и поволокли к телеге, насовывая ему под микитки.
– Привяжите его к телеге! – приказал исправник. И, обращаясь к становому: – Что вы тут смотрели, дважды побывав в общине? Или доверились тому «духовнику», который, как вы говорили, «долбил лоб двумя перстами»? А что творилось за спиною духовника, видели?
– Виноват, ваше высокоблагородие.
– Старик вы, извините. Напрасно я вам доверился. Вот следователь земской расправы сразу раскусил, что дело тут уголовное, вопиющее!..
– Вопиющее, вопиющее, – гнулся становой.
Евстигней Миныч раболепно помалкивал, потупя голову: он будет отмечен, и потому покорность – верная стезя на ступеньку Верхней земской расправы.
Посрамленный Калистрат-Калита вернулся, не преминув сказать, что Мокей еще в Поморье исполнял волю своего отца-духовника и многих будто бы удушил собственноручно.
– Брыластый боров! Иуда! – орал Мокей.
– Есть тут кто-нибудь старший? – спросил исправник.
Калистрат поклонился:
– Меня избрали, да отрекаюсь я. Отрекаюсь! Филарета на цепь посадил, а каторжные по воле ходят. С ружьями и с ножами. Каждый час смерти жди.
– Каторжные? Какие каторжные?
– Числом на пятьдесят семь душ. Беглые каторжные. Вот сейчас произошло смертоубийство. Третьяк, который скрывается под фамилией Юскова, бежал из Москвы после французов. Изменщик и грабитель. Фальшивые деньги делал с французами в Преображенском монастыре и расправу учинял над русскими офицерами, какие верой и правдой служили отечеству. Приговорен был к смерти через повешение, да бежал в Поморье с богатой воровской рухлядью и там скрылся в общине Филарета Боровикова. И сам Филарет – беглый пугачевец. Духовником был у Пугачева.
– Што-о-о?! Духовник Пугачева?! – поперхнулся исправник.
– Сущую правду глаголю, ваше высокоблагородие. Этот Третьяк, про которого сказал, зарезал беглого каторжника Лопарева, государственного преступника, осужденного на двадцать лет каторги за восстание в Санкт-Петербурге.
– Лопарева?! Здесь Лопарев?!
– Здесь. Филарет сокрыл в общине. Как и всех других каторжных. Пятьдесят семь душ. Кабы я не поверг мучителя Филарета, сам бы не жил. Смерть перед глазами стояла. Потому – у Филарета были верижники с ружьями и рогатинами. Не уйдешь и не убежишь. Отобрал я те ружья, да Третьяк раздал посконникам каторжным и беглым холопам.
Исправник вытер батистовым платком пот с лица. Вот так дела! Да тут всех подряд надо заковать в кандалы и гнать на каторгу. Как же община прошла столько губерний в России, дотянулась до Сибири и никто не сумел раскрыть преступников?! А вот он, исправник, только явился в общину…
Ах да! Здесь скрывается Лопарев! Когда еще сбежал с этапа, и вот сыскался. И где?
– Где он, Лопарев? Где?
– Зарезал его Третьяк. Сейчас зарезал и убежал. С ножом убежал. Вон в той избе произошло смертоубийство. С ножом убежал. Господи помилуй!
Исправник круто повернулся к казакам:
– Десять казаков за мной! А вы глядите здесь! – кинул становому. – Шашки наголо!..
Туман, туман. Молоко льется над берегами Ишима…
IV
Он еще жив, Лопарев. Он еще жив, жив! Он должен жить. «Милый мой, муж мой! Пусть смерть возьмет меня, а тебе будет жизнь», – бормотала Ефимия, перевязывая отбеленным рушником пораненную грудь Лопарева.
Ларивон и Марфа развязали Ефимию и теперь помогали ей.
Лопарева положили на постель. Рушник пропитался кровью. Кисти рук ослабели, и Лопарев не в силах удержать жену свою, Ефимию. Падает куда-то вниз, в черную бездонную пропасть, в вечное забвение, а в ушах шумное течение Невы в полноводье. Сразу и вдруг пришла смерть! Он еще так мало жил на белом свете.
– Ты должна… ты должна…
– Молчи, молчи. Не надо говорить. Сама умру, а тебе жизнь верну. Богородица Пречистая, помоги мне! Вразуми мя, дщерь свою слабую и несчастную!..
– Не надо молитв! Никто их не слышит! Ни Бог, ни Богородица.
– Не говори так. Не говори.
– Нету Бога, Ефимия. Нету, нету, нету!
Раздались бухающие шаги в сенцах, стук, грохот, и в избу ворвались казаки с обнаженными шашками, исправник, а за его спиною – «брыластый боров» – Калистрат-Калита Варфоломеевич Вознесенский, дворянин Могилевской губернии, беглый протопоп.
Бледная, обессилевшая за недельное радение Ефимия попятилась к лежанке, заслоняя Лопарева.
– Взять! – ткнул исправник на Ларивона.
– Это не Третьяк, ваше высокоблагородие. Это старший сын Филарета-пугачевца.
– Там разберемся. Уведите его к становому.
Трое казаков повели Ларивона. Марфа со слезами поплелась следом.
Исправник подошел к Лопареву.
– Лопарев? Так вот вы где оказались, Лопарев! Достойное нашли себе пристанище. Достойное. – И кивнул казакам. – Двое останетесь здесь.
Ефимия подошла к Калистрату и плюнула ему в лицо.
– Христопродавец! Алгимей треклятый! Убивец сына мово! Треклятый убивец!
Один из казаков оттеснил Ефимию от Калистрата.
– Убивец! Убивец!
– Не убивец я, Ефимия! Не убивец! – оправдывался Калистрат. Чего доброго, самого повяжут. – Филарет удушил твоего сына. Сатано! Али забыла?
– Ты убивец, ты! Кобелина треклятый. И Акулину со младенцем огнем сжег на березе, и Елисея на кресте удушил. Убивец!
– Кто эта женщина? – спросил исправник.
– Бесноватая, ваше высокоблагородие. Ума лишилась. Жена Мокея Филаретова. Сына ее удушил старец, и ей груди жгли клюшкой, и на веревках висела. Я ее спас от смерти.
– Ты убивец, убивец! Не меня спас, а сам себя в духовники возвел и крест золотой отобрал у Филарета!..
– Взять ее!
Как Ефимия ни вырывалась от казаков, как ни умоляла исправника оставить ее возле умирающего Лопарева, – увели из избы.
По всей общине – смятение, страх и отчаяние.
Мужики, особенно беглые каторжники, пользуясь туманом, расползлись кто куда. И в степь ушли, иные бродом махнули за Ишим, в рощу, а Третьяк с тремя верижниками удрал по Ишиму на двух лодках.
Духовник Калистрат всех оглаголивает. Пятерых каторжников успели схватить: Микулу, Поликарпа, Юскова, Пасху-Брюхо, Данилу Юскова и Мигай-Глаза – многодетного посконника, когда-то отправившего на тот свет управляющего имением на Тамбовщине…
Посконников стаскивали в круг, как баранов. Бабы исходили визгом. Ребятишки ревели.
Конные казаки объездили окрестности на десять верст, но никого не сыскали из беглых каторжан.
Велика ковыльная степь!..
Калистрат знал, что Третьяк, опасаясь, как бы посконники не набрали силу да и не прижали его, у многих отобрал ружья, а куда спрятал – неизвестно.
Перевернули всю рухлядь в становище Юсковых, особенно в избе Третьяка. Забрали на три телеги добра. Кованый сундучок с золотом из рук в руки перешел к исправнику.
Лукерья Третьяка с девчонками обеспамятела от рева: голыми остались.
Под вечер Калистрат подсказал исправнику, что ждать ночи никак нельзя: каторжные верижники, отчаявшись, могут напасть ночью и перебить всех. Полсотни каторжных? Где-то они спрятались?

