Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Здесь никто не правит (сборник)

<< 1 ... 6 7 8 9 10 11 12 13 14 >>
На страницу:
10 из 14
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
С самого начала похищено у хохлов что-то самое главное.

Ненька-матушка любила тебя?

Воровство невидимо, мы сейчас неразличимы в ночи – только запах теплого силоса вместе с нами по полночному хутору. Красть можно всегда, только правильно: крадут кавуны, крадут немножко пшенички в карманах, крадут-прикрадывают, чтоб незаметно. И всегда крали и будут красть. Я изначально обворован неведомо кем: кто желанно посмотрел на отца, когда он пришел с войны – вот она в красной косынке, вот он с командирской сумкой в руках читает газету. Нехватка – это природа, это такая тоска с рождения.

Что у хохла украдено со дня рождения? Еще раньше – с мига зачатия?

Что-то украли самое дорогое.

Введу штурмовик в боевой разворот – я учился в Качинском высшем военном училище летчиков. Я прицельно попаду в мост и приеду героем: ас в чужом небе, мне все равно, кого бомбить. А если за высыхающей Потуданью на цель наведут? Это сельцо Скупая Потудань стоит на самой границе, сбросил бы бомбы рядом – сослагательная условность слов корява на слух. Сбросил бы – от бомбы не отстраниться. Я обыкновенная военная продающаяся смерть. Я всегда герой в каких-то чужих местах: я никогда не дома герой. Я дома героически не умираю и героически не живу.

И сейчас вспомню: животное не умирает – животное околевает.

Знаю, что ужас от обездоленности, но ведь обездоленность – просто лишение доброй счастливой доли, а доля бывает и несчастливой. Хохол будто бы давно все забыл – сейчас придут раскулачивать, сам пьяно качнусь вперед, чтоб раскулачить себя. Слово в обыденности даже лишилось приставки – осталось кулаченье, голый кулак. Пришли кулачить вшестером. Кто впереди космы выпустил из-под воротника? – Легкий реквизированного добра оранжевый кожушок. Уменьшительный суффикс – не приниженье, а хитрая хватка. И в подбористом кожушке подбираюсь первым… кожушок вроде женский – уже бабой-активисткой стал? А ночью прибегал к этому дому – стукнул в окно. И вышел хозяин, дыханье к дыханью. Завтра придут тебя раскулачить, прячь все свое, дочку пошли на Дорошев хутор. Закопай жито, спрячь машинку-зингер в подкоп… лучше дочке отдай, чтоб на Дорошевом зарыли. Завтра поволокут на правеж, кулак-враг, раскулачат тебя навек – в телегу кинут… Дочка старшая, Ганна, где? Взвоешь всеми бабьими голосами по шляху до Калача. И через семьдесят лет я своими глазами увижу твою новую родину и расчлененную церкву – синий, зеленый, прозрачный вид с холма за Архангельском, архангелам ясно видно. Чистый ясный весенний взгляд радуется красотам, а ты тут погибал, тут на красоте не посмел проклять то, что все-таки создал Бог.

И я погибал с тобой.

Где Ганна?

Вот медленно, медленно, только медленно, иначе не успеть к своему ходу – медленно ползет арба, я впереди всех вола лобастого за налыгач веду. Цоб-цобе! Волы белолобые оба разом выпустили струи на пыль дороги – из стороны в сторону дергается след; след бычиной мочи нарисует всю мою будущую судьбу: болтает из края в край!

Из одного языка в другой.

Мы двинулись – позади родные черкасские и черниговские места, впереди диковатая чужая местность, ни гати, ни моста, ни мельницы, ни церквы. Ни зеленого вишневого садочка: «Ой, у вишневому садочку, там соловейко щебетав!» Тут где-то будины и алазоны молились солнцу, от них не осталось ни дичка-яблоньки, ни колючей грушки. Вот солнце, которому молились, по их навсегда теперь мертвым молитвам жарит меня, солнце переживет все молитвы. Кто зарыт в навершье кургана первый – ужели тут схоронены демоны? Вставай, проклятый заклеменный! Вызван интернационалом и восстанешь, чтоб раскулачить, а потом огня высечь из удара белых по красным или красных по белым.

Где кремень… где кресало?

Интернационал одинаково закопает всех чужих и одинаково всех своих откопает – прежняя вольная степь вольно роилась тут до нашего тележного скрипа: восстанет всяк на всех, на всех. Не ушли никуда? Курганные земляки полночные и полуденные, я знаю, вы тут. Бабы ваши каменные стоят – нюрочки-палеолитки животы выставили, они еще нарожают.

Они всегда будут рожать.

Вавилон каменный выставился степным удом – не понять сразу: баба или мужик… Баба всенощно-вседневная, сама себя оплодотворяет. Не трогай такую ни в кой-раз! Притянутая трактором «Фордзон» под угол сруба баба каменная в полдень слепящий затрясла хату! Кошка взвыла, чуя близкую дикую, собака бросалась грызть камень, чувствуя над загривком живую дикую смерть.

Медленно вперед, только медленно. Рыдание остановит любую скорость. Медленней, медленней, медленней! Не успел на кушетку лечь – уже вскочил.

Hohol erektus.

И не изображай неутомимого… после армии без лычки – не хохол. Уехавший с хутора в университет и не ставший доцентом – плохой совсем хохол. Замедли скорость, пусть японский вороной плавно переведет шестерни автомата на неспешный ход – японцу какая корысть лететь стремительно по черноземным ухабам?

На неспешное – почти бездумное, как в опыте юрода.

Вот медленно видеть.

Вот медленно ползем навстречу. От аланов-сарматов остались дикие вечные поселенцы – по степу бродят в любой год в каждый час, катятся колючим клубком жабрия. Они вселиться могут в любого – безумный начнет стрелять, потом сам от себя кинется бежать без всякой тропки, кинется в речку, переплывет, в густом чакане схоронится на голодных шесть дней, будто воскресения ждет. Сам Христос для такого тронутого полднем беглеца будто бы нет-ничто. Богородицы-неньки нет, самого Бога не побоится, святой Микола – чок-намолчок. И повезут, когда поймают, – оттуда через четыре года выйдет дурачок дурачком, только за пчелами ходить – вытопчут весь разум в тюряге.

Осталась навсегда степная вечная живность – ни на минуту не покидает, в нашу веру не верует. Обитателей той веры давно нет, а она с нашей по-свойски стакнулась и в каждом двошит.

Земляк чужой веры… землячка природная дорогая! Раз вы тут всегда обитали, куда вам деться? Из черкасских мест исторгнутый ползу по самому краю Дикого поля на двенадцати арбах в сорок восемь в железных ободьях колес.

Хорошо хоть она всегда со мной.

Милая моя… Ганна!

5. Старые, старые страхи

Вот курганы, посвященные солнцу: люди танцуют под солнцем или само светило медленно с востока на запад заигрывает с каждой росой? Если бы кочевники навсегда остались, некуда было бы перекочевать мне. Но землю они почти не замечали, копытили чернозем, как степную желтую супесь. По любой почве неслись вдаль, любая была простой подстилкой для передвижения. Их боги кочевали за ними, ярые вперивались вперед, божества и демоны коротких остановок, тоже перемещаясь вслед. Всегда оказывались вовремя на новых местах и первыми занимали пространство.

Меж Хопром и Доном вблизи рек кочевники выставили курганы – мертвым тоже потребна вода. Вытекала из земли, а земля – место встречи. Курганы с любого места видны, перед курганом нужно всякому окорачивать бег – приложенному к земле уху лучше слышно, чем уху по ветру. Кочевники до времени не стремились в землю, они будто бы не умирали, неслись по земле, лишь на короткое время пресекаясь невидимой подземной жизнью в точках курганов. Их выжившее бронзовое и золотое зверье, найденное в раскопанных курганах, непонятно мне и сейчас. Но звериный стиль-взгляд говорит обо мне – звериной частью души я сам из звериного подземелья. Распластан на жесткой кушетке, существо самим собой обожествленное, но не совсем до конца. Зато простое кочевое зверье со мной оведьмачилось, оволшебнилось, чуть что не выкрестилось. Я не боюсь: само по себе кочует, где-то ночует рядом. Днюет-горюет само по себе то следом, то запахом, то повадкой зверье кочевое со мной.

Зверье-живье.

Я сам часть в вечном чужом зверином, пусть бы жило и тешилось рядком на земле. Но оставленное кочевыми людьми теперь мстит мне, вселившись, не имея собственных воплощений. Они за Калачем и в Костенках в курганах звери золотоголовые, гривастые и рогатые. Лежат под стеклом найденные, под землей лежат, не поддаваясь грунтовым водам – ржа золота не тронет. Но все то зверье природное само по себе не страшно, гребень с рогатым туром и в нынешнее утро расчесывал бы черные косы степнячки.

Это было природное, кочевое, почти совсем прирученное зверье. И естество теряло только вместе со мной – я его гнал церквой, а оно потом вместе со мной полезло церкву ломать.

Вставай, проклятый заклейменный!

А когда пришел, сразу зверье черно потемнело – сейчас полезло своротить кресты с куполов. Оно сейчас сворачивает язык у лежащего на кушетке? Но у прошлых демонов была степь, молоко наливали в углубления каменных женщин, небо в молоке взблеснуло, потом выжег зной. А теперь за Северским Донцом стреляют без всяких природных знаков – потеряли небо и тело, хоть бы и каменную телесность. Сами окаменели, они ослепли – стреляют издалека, им не нужны женщины – они не продолжают род, они простые насильники времени.

Медленно-мерно двигаются черкасские волы.

Я ничего не знаю о том, что было тут до меня, – хохла интересует только он сам.

А гот-арианин уже присмотрел обитание – от Дона до Дуная выстраивал могучую Готландию. Монахи в придонские меловые горы вкапывали знак веры, будто стремились к самим родникам. На берегах Донца и Дона в меловых пещерах поселился странный общинник. По Дивногорью и Белогорью до сих пор остались намоленные следы, ересь доживет до любой завтрашней веры. А общинники от больших рек уже спускаются по малым тихим – по Богучару, по Айдару и по Толучеевой вырыты пещеры.

И младшим братцем в девичьей компании вползаю в пещерку за хутором под горой: вот расширился ход, повернул налево… Лампа керосиновая светит позади меня, и страшно танцуют чужие тени. Тут скрывались непонятные вечные дезики, потом красные, потом белые, тут один итальянец пленный сидел. Нюрочка, говорят, приносила ему хлеба и молока. И дальше вглубь по узкому ходу – пещерная церква, вот крест вырублен на стене, рядом еще кресты, выжженные свечкой, дальше провал, где в глубине колодец. Крикнуть в глубь – что ответит тот, кто тут спал на истлевшей траве?

Du bist Partisan? – Страшный чужой голос из угла, тяжело фуфайка вонючая мне на голову.

Partisan! Partisan! – Снизу схватил пятерней за колено и страшно сейчас вцепится в пах.

J-a-a! – Два голоса заревели на неведомом языке.

И согнулся к чужим коленям, замирая от боли в паху. Вслед девичий крик… смех двух хлопцев-парубков! – Навсегда заиканье и спотыканье в словах. И матушка никогда не простит тех, кто меня оставил с косноязыким страхом пещеры. А еще подумает, что на меня перешел ее собственный страх.

Четыре раза водили к Маланье-знахарке выливать переполох – резала над пупком чабрец овечьими ножницами, капала воском в миску с холодной водою – застывали в воде два черных уродца. И страх пропал – общинники-арианцы против всех прежних демонов уже выстроили церкви в меловых взлобках. И до сих дней остались изображения выкрашенных рыжей охрой крестов в пещере под Калачом.

Уже начинался пятый век евангельской веры.

Аланы на окраинах первыми столкнулись с дикими гуннами – я видел изображения в Венгрии. Летят на косматых конях, пригнулись к гривам. А в центре картины, где венгры обретают новую родину, местные князья на коленях просят пощады; только одних женщин оставят жить. Вот покорили ирано-германцев, стала страна Лебедия на всем пространстве меж Хопром, Доном и Северским Донцом. Но, приучая места к постоянству, часть готов и аланов осталась жить на прежних местах по Дону и притокам.

И повезли с севера прозрачный золотой янтарь и меха, приставали к берегам караваны – с севера на юг и с юга на север. Осевшие бродники уже предуготовляли места для черкасских переселенцев. А тюркоязычная братия все еще рассекала по степи, рассеивая будущие названия и имена по чернозему: хазары, которым отмстил князь Олег, болгары, печенеги, кипчаки и голубоглазые татары оставили цепи курганов, их каменные изваяния теперь по-свойски одинаково названы.

Бабы.

«Да и не было никакой Киевской Руси!» – услышал вчера на выставке про Рюриковичей. Был Каганат Хазарский, и будущий град Киев звался Шабад. А когда ушли хазары, остались славяне – никаких украинцев в помине не было. Но названия мест, мимо которых сейчас лечу новым кочевником, быстро беременели жизнью под новыми именами: полноводную речку Толучай переиначили в Толучеевку, Калайчи – крепость у реки – станет Калачом, только Маныч до сей поры остается самим собою.

Как раз с Маныча богатого возвращаясь голодным и злым наемником-батраком, крикну проезжавшей барыньке – сама ловко правила легким возком помещица Анна. И от жары одуревший как раз в том месте, где ворон недавно мой бег пересек, крикну прямо в глаза.

<< 1 ... 6 7 8 9 10 11 12 13 14 >>
На страницу:
10 из 14

Другие электронные книги автора Алексей Алексеевич Грякалов