– Всё будет заложено, – подтвердил Манжетов, глядя на Каравайского остекленевшими глазами.
Моржов подумал, что уже, в общем, настало время покурить. Он навалился на спинку своего стула и вытянул ноги под другой стул, который стоял впереди.
– Более того, коллеги! – Манжетов похлопал ладонью по столешнице, призывая педагогов к вниманию. – Мы в департаменте, и решение уже принято, рассмотрели все учебные учреждения нашего города и наметили сделать ваш «Родник» испытательной площадкой для реформирования муниципального образования в целом. В вашем учреждении, и оно единственное, которое работает летом без каникул, самый высокий в городе процент педагогов высшей категории. Думаю, вам самое место именно на переднем крае педагогической реформы. Наступающее лето необходимо сделать временем накопления опыта, чтобы с осени вводить новый порядок по всему городу. Я думаю, для этого лета вашим девизом должны стать слова «инновации», «модернизация» и «оптимизация».
Эти страшные слова породили опасливый гул.
– Скачаю из Интернета кучу всякой хрени и раздам всем педагогам, – не поднимая голову от кроссворда, зло сказала Розка Моржову. – Вот и все инновации. Испугали бабу членом.
– Да потише вы, что же такое! – оглядываясь, крикнула Шкиляева в зал.
– А почему с нами никто не посоветовался, превращая нас в экспериментальную площадку? – спросил Костёрыч.
– Константин Егорович, дайте же Александру Львовичу слово сказать! – рявкнула Шкиляева.
– А вот вы и высказывайте своё мнение! – тотчас ответил Манжетов. – По вашим замечаниям департамент будет корректировать процесс модернизации учреждений образования. Если все будут отмалчиваться, и это ещё одно свидетельство косности, несовременности нашего мышления, то и реформа опять забуксует. Сколько бы вы ни обижались на начальство, но ведь именно власть инициирует реформы – а инициатив с мест как не было, так и нет!..
– Под терминами «модернизация» и «оптимизация» обычно скрывается тривиальный процесс сокращения кадров! – дрогнув голосом, громко сказал Костёрыч.
Шум голосов заполнил зал, словно зал зарос звуковым кустарником. Шкиляева поднялась с места, развернулась лицом к педагогам и застыла. От её ледяного взора гам потихоньку пригибался, пригибался и наконец улёгся совсем, как трава, побитая заморозком. Моржов посучил ногами и немного сполз вниз по стулу. Со стороны казалось, что он уменьшился в росте. Роза изумлённо покосилась на Моржова, но промолчала.
– Неправильно понимаете! – возразил Костёрычу Манжетов. – Департамент не собирается закрывать кружки в принудительном порядке. Но сертификация позволит определить нерентабельные структуры. Эти структуры мы будем переводить на базу школ. Подчёркиваю: никого увольнять не будут, сокращения не будет. Но невостребованные кружки, в которых занимаются по три-пять человек, и это и есть оптимизация образования, пусть переходят в школы, где для них подберут подходящее время и помещения. Надеюсь, никто не будет спорить, что, например, компьютерная грамотность в наше время важнее навыков кройки и шитья у трёх-пяти девочек. Не обижайтесь, коллеги. Решение жёсткое, но всё в ваших руках.
– А как вы собираетесь отслеживать процесс, если весь контроль будет только за сертификатами? – не унялся Костёрыч.
– Через методическую службу. Методисты нашего департамента за лето подготовят новые требования к программам работы кружков, чтобы кружки были действительно инструментом дополнительного образования, а не посиделками с чаепитием…
Розка посмотрела на Моржова, который почти лежал спиной на сиденье стула, и шёпотом спросила:
– Моржов, ты куда полез?
– Курить хочу, – тихо ответил Моржов.
– Во главе угла должно стоять сбережение поколения, а не хобби педагогов или нежелание что-либо менять! – античным трибуном гремел Манжетов. – Извините, что говорю резко, но я верю в вашу гражданскую совесть!
Моржов встал на четвереньки и пополз к выходу из зала. Роза в ужасе прикрыла глаза ладонью. Педагоги смотрели на Манжетова, разгорячённого пафосом, а Манжетов не видел Моржова за спинками стульев. Моржов юркнул из зала в вестибюль.
Вестибюль был пуст, если не считать молоденькой пухлой девушки, которая рассматривала на стенах детские рисунки. Девушка оглянулась на стук моржовских коленей и эротично приоткрыла рот. Моржов поднялся, отряхивая штаны.
– Это нервное, – пояснил он девушке.
Моржов подвинул ногой кирпич, который держал дверь открытой, высек зажигалкой огонь и закурил. Дом пионеров размещался в бывшем особняке бывшего купца Забиякина. Костёрыч как-то рассказывал Моржову, что купец Забиякин за свой счёт замостил набережную реки Талки вдоль Водорезной улицы под Семиколоколенной горой, и городской магистрат дозволил купцу поставить здесь дом. Забиякин втиснул особняк на склоне, отступив от линии застройки, а от роскошного портика скатил к Водорезной улице парадную лестницу с гипсовыми вазонами. Теперь эту лестницу поперёк пересекал забор из сетки-рабицы, интеллигентно выкрашенный в зелёный цвет. Площадку перекрывали лёгкие сварные воротца, всегда запертые на амбарный замок, да ещё и петли их были обмотаны ржавой цепью.
Через главный вход в Дом пионеров никто не ходил. Кому охота спускаться с горы по Кремлёвскому спуску, топать по Водорезной улице вдоль длинного ряда гаражей городской пожарки и подниматься обратно по лестнице? В Дом пионеров все ходили с бульвара Конармии, где очень удачно сохранились кирпично-кудрявые ворота Георгиевской часовни. В этой часовне был фамильный склеп Забиякиных. После революции склеп то ли выкопали, то ли закопали, а часовню снесли нафиг. Тропинку от её ворот до заднего входа в Дом пионеров заасфальтировали, и всё получилось так, будто сам Забиякин распланировал это ещё в позапрошлом веке.
Бульвар Конармии поднимался по круче Семиколоколенной горы, отделённый от склона чугунной оградой. Склон был укреплён стеной из тёмного дикого камня, и кружева ограды оторочили её гребень. Между бульваром и задним фасадом Дома пионеров образовалась яма, замкнутая глухим брандмауэром пожарных гаражей – некогда каретным двором Забиякина. В этой яме, всегда тенистой и какой-то интимной, купец насадил парк и воздвиг ротонду. Завистливое предание, излагаемое Костёрычем, гласило, что здесь Забиякин розгами учил уму-разуму дворовых девок. Это обстоятельство всегда подвигало молодых сотрудниц Дома пионеров на некие педагогические размышления, которые сопровождались натянутыми улыбками. Но ротонды давно уже не было, а парк из юного стал старым, и его кроны из-за ограды вздыбились над бульваром Конармии выше всех светофоров.
С задней стороны особняка Забиякина тоже имелся портик, но поскромнее – двухколонный. Вдоль всего здания тянулась открытая галерея с балюстрадой. Невысокое утреннее солнце переливалось за листвой огромных тополей. Сквозь тополиный шелест с бульвара доносился стук женских каблучков, фырканье пролетавших машин, клокотанье изношенного автобусного движка на тяжёлом подъёме. Моржов облокотился на балюстраду, покрытую старческими пятнами птичьего помёта. За его спиной над дверями блестело косноязычием стекло торжественной вывески: «Муниципальное учреждение дополнительного образования “Родник” города Ковязин». Тополя качались под ветерком с Талки, солнце мерцало за светофорами, и в глубине алого стекла колыхались причудливые зелёные блики.
Моржов безмолвно гордился, что в одиночку раскрыл тайну забиякинского поместья, хотя и не был краеведом, как Костёрыч. Моржов понял, что коварный сладострастник Забиякин отомстил новым хозяевам жизни. Название этой мести Моржов сократил до ПНН: Проклятие Неискоренимой Непристойности. Моржов в этом парке сумел вычитать краткий и беспощадный смысловой ряд ПНН: уединение, наказуемые девки, бульвар, задний вход… Моржов сначала не поверил своей проницательности, но отвернулся – и взгляд его ударил в красную от стыда табличку, на которой знамённым золотом пылала скрытая аббревиатура: «МУДО».
Моржов щурился от солнечных вспышек и от наслаждения. Его не смущало то, от чего Костёрыч тихо бы содрогнулся. Месть Забиякина вызывала в Моржове злорадное удовлетворение, словно бы Шкиляева на педсовете читала мораль о ценностных установках современного педагога, а в стопку методичек на её столе по недосмотру затесался бы «Плейбой»… МУДО – оно и есть МУДО, размышлял Моржов, и нечего тут деликатничать. Что там за тёрки у Шкиляевой с Манжетовым? Что за словесный блуд? Значит, опять решили что-нибудь продать.
Моржов сдвинулся по галерее к углу здания и опустил взгляд. С марта всё осталось по-прежнему… Этот угол он брал для своей левой пластины из серии «Городские углы». Выкрошенный руст фундамента, рыхлая жёлтая штукатурка стены, исцарапанный, но всё равно по-женски соблазнительный точёный изгиб балясины, тупой брус перил, а сбоку прислонён разбухший от сырости дощатый поддон, и всё это наискосок перечёркнуто безвольной мятой нитью телефонного провода-воздушки, что свесился с крыши… Из-под угла отчаянно топорщился куст – словно завопил от боли, когда его прищемило зданием. Во всей этой фактуре была такая энергетика, такая прочность временного, нелепого, халтурного и случайного…
Моржов тихонько поднял взгляд. С этого места он обнаружил ещё один секрет ПНН, нагипнотизированный купцом Забиякиным. Тополя парка были посажены так, что от края галерейки наискосок к подпорной стене протянулась узенькая аллея. Эдакое зелёное ущелье меж изогнутых тополиных ветвей. Взгляд, разгоняясь, скользил вдоль неё и сквозь чугунное кружево ограды бульвара снизу попадал под юбки студенток, которые шли вверх по бульвару к педтехникуму. Тёплый ветерок с Талки развевал юбчонки, и студентки хлопали себя по бёдрам, по задам, сдувая подолы, как воздушные шарики. Забиякинское воспитание дворовых девок лукавым эхом отзывалось в заполошных шлепках ничего не подозревающих студенток. Увидел бы Манжетов этот неистребимый архетип педагогики – может, и не полез бы со своими инновациями, модернизациями, оптимизациями…
Впрочем, разве педагогика была нужна Манжетову? То, что требовалось Манжетову, то, что торжествовало в этом мире, Моржов без смущения считал просто ДП – Дешёвым Порно. Ведь что есть Дешёвое Порно? Это публичная и профессиональная долбёжка друг друга за небольшие деньги, но с удовольствием, к тому же без любви, без артистизма и даже без декораций. Поэтому ПНН, проклятие купца Забиякина, правильнее было бы называть ДП(ПНН). ДП по отношению к простому ПНН было неким ленинизмом по отношению к марксизму.
(Моржов любил для простоты запоминания важные вещи аббревиатурить. Эти аббревиатуры были его личной иконографией, а в любой иконографии зашифрована система мира.)
Моржов длинно сплюнул. Не хотелось думать про Манжетова. Ноги потные ему в рот, дохлых чертей ему три кадушки. Вот плюнуть бы так же на всю мораль, на весь формализм и посвятить высокое искусство закрашивания пластин единственной теме, которая всегда и для всех интересна: теме тёплого ветра, который внезапно раздул на девушке юбку.
Нет, это не похабно – разве может быть похабен ветер? Это сердечно, мило и с любовью к процессу – потому что результата нет. Какой здесь может быть результат?.. В живописи это было бы так увлекательно: круглые ляжки – по-весеннему ещё незагорелые, телесно-свежие; прозрачная тень подола; ткань, пронизанная солнцем; перетекание нюансов, рефлексов, оттенков мягкого цвета и света; изгиб форм, мгновенность ракурса, быстротечность перелива; зыбкость и трепетность проницаемой драпировки…
А-а!.. Моржов старчески закряхтел и щёлкнул с пальца окурок куда-то подальше за поддон. Не выйдет. Ничего не выйдет. И дело не в морали. Что есть его пластины? Не пейзаж, не интерьер, не натюрморт. Он выбросил из пластин объём. Просто вывел его за скобки изображения. Он писал только поверхность реальных вещей. Не фактуру, в которой всегда заложена её история, а значит – судьба. Не энергетику вещей и их пространственное сопряжение. Он затруднялся сформулировать, что же он делал. Вот, к примеру, взять арабскую вязь. Он не знает ни слова и ни буквы по-арабски. Он даже не помнит, как арабы пишут – то ли справа налево, то ли сверху вниз, то ли снаружи внутрь… Но он может нарисовать строчку, неотличимую от подлинной арабской вязи. Для араба эта строчка будет абсурдом, а для зрителя, не знающего арабского, – она будет арабской вязью. Стилизация без причины и содержания. Речь инопланетянина. Ёмкость для смысла, но не сам смысл.
Моржов на своих пластинах изображал поверхности, но не абстрактные, а реальные. С закрашиванием пластин его жизнь обретала редкостное удовольствие, потому что стала сплошным захватывающим поиском подходящих стыков бытия. И Моржов не числил свои пластины ни по разряду реализма, ни по разряду концептуального искусства. Ну их к бесу, эти разряды. Он делает просто декор – декор для стиля хай-тек. Он изначально нацеливался на хай-тек больше – в него и попал. Ему рассказали, что со «Староарбатской биеннале» его пластины уехали в какие-то компьютерные офисы и промышленные рекреации. Все его проданные циклы до единого – и «Городские углы», и «Рельсы и шпалы», и «Изгибы», и «Еловые стволы». А вот салоны, музеи и частные коллекционеры интереса к пластинам не проявили. Ну что ж, правильно. Не для них и делалось. Рукотворная и жеманная среда художественно организованного микрокосма отвергала Моржова, а техногенные и функциональные площади хай-тека прямо-таки намагничивали пластины на себя.
Но ПНН, проклятие купца Забиякина, действовало и на Моржова, хотя вовсе не Моржов экспроприировал забиякинскую усадьбу. Разве это пристойно художнику: не мочь нарисовать то, что хочется? А пластины как жанр не годились для цикла «Ветер и юбки». Изображать девчоночьи попки плоскостями, без объёма, – это извращение. На это были способны лишь накокаиненные французы, погрязшие в бытовой телесности. Моржов же был закодирован, к тому же судьба, забрасывая его, промахнулась на сто лет. И пресыщение бытовой телесностью без денег, квартиры, среды (и собственно носителей бытовой телесности) в городе Ковязине стояло под вопросом. Ладно хоть, что времена изменились и за потуги пожить на виртуальных Елисейских Полях уже не грозили реальными Енисейскими.
Да и вообще… Объём – это всегда смысл. Органично писать со смыслом и без объёма умели только древнерусские иконописцы. Так что пластины Моржова в некотором роде были антииконами. Моржов не хотел никакого смысла. Только поверхность. Только поверхность. Глубины не надо. В глубине и больно, и стыдно – и непристойно. У Костёрыча, к примеру, была большая совесть, чтобы читать глубину. Он сидел в архиве, листая папки с расстрельными делами бывшего повара купца Забиякина, бывшего конюха купца Забиякина, бывшей экономки купца Забиякина, читал весь этот ужас, выныривал обратно в МУДО и здесь учил детей плаванью в глубинах. А Моржов туда, в глубину, не хотел – ему это было как провалиться в воду под лёд. Но без глубины цикл «Ветер и юбки» не нарисуешь, потому что в городе Ковязине женщины оголяются ради воды, а не ради живописи.
И было ещё одно безрадостное соображение. Оно заключалось в другом смысловом ряду: попка – это юбка; юбка – это купол; купол – это небо. Что же оказывается в сакральном зените?.. Может, с точки зрения повсеместных устремлений так оно и есть, сколько бы Шкиляева не долдонила про целевые установки педагога, но данный кластер потребностей обслуживало другое искусство. Оно распространялось в разном виде – от гламурного глянца до заезженной видеокассеты. И в этом лучезарном спектре цикл «Ветер и юбки» выглядел бы очень и очень пошло. А пошлости Моржов боялся больше всего на свете.
За дверями вдруг послышался гомон голосов, стук стульев – это закончился педсовет. Моржов оглянулся. Толпа педагогов повалила на выход. Из толпы плечом вперёд выдвинулся Щёкин. Он держал руки в карманах, а губами жевал незажжённую сигарету.
– Полфунта огня! – сумрачно потребовал он у Моржова, наваливаясь боком на балюстраду. – Срочно!
Прикурив, он сосредоточенно выпустил дым, вдруг вынул изо рта сигарету, свесился за перила и длинно, смачно сплюнул в газон, словно его на педсовете вытошнило.
– Знаешь анекдот про жадную слепую девочку? – спросил он, не поворачиваясь к Моржову.
– Не знаю, – сказал Моржов.
Щёкин саркастически усмехнулся, глядя на парк.
– Лето, блин!.. – с ненавистью произнёс он. – Ждёшь его, ждёшь, а на хрена, спрашивается? Чем лучше-то? Жара – шары вылезают. Комарьё кругом. А вчера купаться на Талку пошёл на пляж за водозабором – так холод сучий. В брюхе всё так и сжалось, аж трусы в зад всосало…
Моржов уже давно привык к апокалиптическому мировоззрению Щёкина.
– Ладно – жара, – Щёкин почесал поясницу, – так ещё и по улице не пройти… Зимой смотришь: любо-дорого! Все, блин, в ватниках, в валенках, глаза стеклянные, сопли к нижней губе примёрзли. А летом девки точно вытаяли. Ходят как голые. Выкатят всё что есть, и шпарят, будто так и положено. Куда отвернуться – и не угадаешь. На каждой секса по семь кило. На хрена в таком виде в общественном месте появляться? Люди же волнуются! Куда менты смотрят? Если мужиков полупьяных забирают в трезвяк, пусть тогда и баб полуголых забирают в публичный дом! Требую поправок в Административный кодекс! О чём наша Дума думает? Только даром народную кровь пьёт!
– Всё у тебя какие-то конские решения, – заметил Моржов.
– А ты чего другое предложишь? – ощетинился Щёкин. – Они зачем так одеваются? Чтобы их все хотели? Я хочу! Почему тогда не дают?
– Потому что у тебя денег мало.