– Айкони хорошо – я не скажу духам про вас, – пообещал Хемьюга. – Айкони плохо – позову духов.
– Плевали мы на твоих духов.
Полтиныч не боялся шаманов. Есть, конечно, среди них колдуны, но редко. И у самоедов, а не остяков. И этот хрыч – не колдун, а просто глупый дедок, сам себя убедивший в своей бесовской силе.
Семь лет назад тогдашний берёзовский воевода Левонтий Хрущов вдруг объявил служилым, что царь Пётр повелел ему найти и прислать шаманов, чтобы посмотреть, как они шаманят. Полтиныч сумел словить воеводе двух сатанёнышей – поймал их на стойбище у самоедов на Харпе, за Обдорском. Ну, привёз в Берёзов. Воевода приказал камлать. Шаманы принялись бить в бубны, хрипеть, кувыркаться; измотались, как собаки, но чудес никаких не сотворили. Ежели бы не оговорка царя «не стращать», кинул бы Хрущов этих мошенников под кнут, а так – прогнал взашей восвояси, и всё.
– Беда будет, не надо, – жалобно попросил Полтиныча Хемьюга.
– Отстань.
И они ушли в тайгу: Хемьюга, спотыкаясь, брёл первым, палкой пробуя путь, а в спину ему время от времени тыкал ружьём Ерофей, и затем друг за другом шагали служилые. Тайга приняла их, и Обь исчезла за рядами ёлок.
А Юрка остался на берегу с Айкони.
Юрка разжигал костёр, готовил ужин, а Айкони просто сидела в траве, сидела между огромным лесом и огромной рекой. Ей ничуть не было скучно. Она всегда ощущала в себе присутствие сестры, могла сказать, чем сейчас занята Хомани, о чём она думает, что у неё на душе. Ведь они обе, Айкони и Хомани, – один человек, так говорил отец, а человек всегда всё знает о себе. И Айкони не томило одиночество. Однако, кроме сестры, была ещё и тайга.
Люди ушли с берега, и тайга вокруг Айкони доверчиво успокоилась. Маленькие ёлочки облегчённо распушились. Поблизости от Айкони лежала поваленная сосна, и Айкони заметила, что из-под ствола этой сосны на неё смотрит любопытная лисица. Звери не способны читать мысли, с ними надо разговаривать. «Это я, Айкони», – сказала Айкони лисе одними губами. Из тайги на реку плыла тёплая, смолистая, густая тишина, но Айкони умела слышать в ней души звуков. Вот шумит завтрашний ветер; вот тоненькими-тоненькими, тоньше волоса, голосами все разом лопочут друг с другом хвоинки; вот чуть потрескивают, тихо созревая, кедровые шишки.
Тайга была наполнена тайной, невидимой жизнью, но Айкони её видела. Деревья, которые при людях притворяются спящими, открыли глаза. Трава невесомо трогала Айкони кончиками былинок, ощупывала, изучала. В сумрачно-солнечной чаще появились рогатые таёжные страшилища – они словно отслоились от узловатых стволов и бурелома; Айкони знала, что на самом деле эти страшилища были глупыми и пугливыми, как лоси, и всегда жили в тени. Прозрачные призраки будущих зверей потянулись из тайги к реке на водопой. Даже комары не досаждали Айкони – они исчезали от одного только взмаха еловой лапки перед лицом. Бескрайняя тайга обладала неизмеримой мощью, она могла уничтожить человека, будто муравья, в страхе или в гневе она могла породить демонов или чудовищ, как грозовая туча порождает молнии, но в потаённой глубине она была застенчивая, чуткая, нежная, девственная, и Айкони была допущена в эту глубину.
А солдат Юрка торопливо готовил ужин, косился на девку-остячку и всё примеривал, далеко ли ушли есаул и служилые, не вернутся ли они в самый неподходящий момент? Юрка не знал ни лесной жизни, ни крестьянской. Он был из дворни графа Шереметева и всегда жил при господском доме, усвоив все привычки холопа: хозяевам – ври; что плохо лежит – твоё; работа – для дураков. Ещё подростком Юрка наловчился воровать из кладовой у ключницы, допивать за барами из кубков и лазать в баню к девкам. Однажды сам граф Борис Петрович застал его на конюшне пьяным, велел выпороть и отдать в солдаты. Так Юрка оказался на царской верфи в Воронеже. Ненавистная служба лишила Юрку всех сладостей жизни, а смиряться он не умел и деятельно искал лазейки. Отказаться от девки было выше его сил.
Незакатное солнце зависло над дальним берегом Оби. Юрка решился. Кривовато улыбаясь от волнения, он подошёл к сидящей в траве Айкони, наклонился и ударил кулаком ей в лицо. Айкони молча упала навзничь, ошеломлённая, а Юрка схватил её за руку, рывком поднял на ноги, подтолкнул к лежащей неподалёку сосне, повернул и повалил на колени – животом на толстый ствол. Заломив девке руку, Юрка потащил вверх подол просторного остяцкого платья и едва не спятил, увидев голый девичий зад.
– Тихо, тихо, тихо, тихо… – задыхаясь, бормотал он.
Айкони было очень больно, и стыдно, и страшно, и невозможно было поверить, что всё это происходит с ней наяву, ведь чужие люди никогда не обижали и не били её. Её будто безжалостно выворачивали наизнанку против человеческого естества, разрывая тело. Чужое хищное вторжение в себя показалось ей нападением злого духа, который вселяется в человека и раздирает его изнутри. Её охватил ужас, и она заколотилась, как рыба. Но Юрка не выпускал девку, наотмашь хлестал ладонью по скуле и продолжал насиловать, пока с рычаньем, дергаясь, не лёг на неё, елозя ногами в траве.
Потом он подался назад, вскочил и трусовато отбежал, с опаской глядя на растерзанную остячку. Айкони сползла со ствола, оправляя подол. Она ощущала себя измятой, истоптанной, выпотрошенной, преданной. С ней сделали это… Словно украли бессмертие… Словно превратили в животное… И солнца над Обью больше не было. И лес молчал, замкнувшийся и пустой. И река была глухая, непрозрачная. Просто лес и река – без всего.
А далеко от Оби шаман Хемьюга в это время стоял на краю капища и смотрел на большой кедр, в ветвях которого вдруг всполошились и зашумели кедровки. Переполох кедровок – это беда. Значит, там, у русского судна на берегу Оби, всё-таки случилось то, чего Хемьюга так боялся.
Сюда, на капище, Хемьюга приходил редко. Здесь он говорил только с большими богами, которые живут на высоком небе, а лишний раз тревожить таких богов не стоило. Если затяжная стужа, или голод, или падёж оленей – тогда надо было идти сюда, а для обычной жизни, которой управляют мелкие духи, у Хемьюги имелся особый балаганчик за оленьим загоном – «тёмный дом». Там Хемьюга лечил, гадал и уговаривал духов послать удачу.
Капище находилось на поляне, которая наискосок съезжала к мелкому верховому болотцу. Поляна заросла высоким бурьяном, из травы кое-где углом торчали полуистлевшие срубы развалившихся старых лабазов. Лет десять назад Хемьюга построил три новых священных лабаза, три чамьи: они стояли на столбах, а их двускатные кровли уже покрыл мох. Над болотцем вздымался высокий двуногий идол; слева у него была одна рука, а справа – две; вместо лица у идола было прибито почерневшее и помятое серебряное блюдо, а на груди идола Хемьюга вырезал ещё одну личину. К двум соснам на опушке была привязана жердь, к которой Хемьюга стоймя привалил менквов – малых болванов. Их было семь, как и положено: старший слева, младший в серёдке, средний справа. Заострённые головы менквов были обвязаны платками и увенчаны лохматыми шапками. На краю поляны раскорячилась на ветвях огромная упавшая ель; хвоя и кора с неё давно облетели; тонким концом вершины ель уходила в подёрнутое ряской чёрное болото. Бессолнечное небо освещало капище странным неживым светом.
– Гиблое место, – негромко сказал кто-то из русских.
Служилые разбрелись по капищу, озираясь; ружья у них были заряжены, хотя бога не убить из ружья. Ерофей сразу направился к большому идолу, остановился возле него, пошлёпал истукана ладонью по резному рылу на груди, словно проверял, не укусит ли чудище, вытащил саблю и попытался клинком отколупнуть серебряное блюдо, приколоченное вместо личины. Никита и другой служилый по пояс в бурьяне прошли на край поляны к остроголовым менквам, принялись снимать с них шкуры и шапки и пихать в мешки. Терёха Мигунов обеими руками упёрся в угол сруба упавшего лабаза и раскачивал его, высвобождая из-под замшелой дырявой кровли.
– Что там было, уже гнильё, – сказал Терёхе служилый из молодых.
– Не брехай, лучше помоги, – сопя, упрямо ответил Терёха. – Они в лабазы куклу большую кладут, кукла в одёжках, платками обмотана. А в углы платков монеты завязывают. Монеты не сгниют.
Служилый тоже упёрся руками в сруб рядом с Терёхой и подналёг.
– Боязно тут, – сказал он.
– Дело делай. Мы не на погляд явились.
– Здесь беса тешат, – вполголоса сказал служилый.
Сруб заскрипел жалобно и как-то неприятно-сочно.
Полтиныч попробовал на прочность бревно с вытесанными ступенями, которое вместо лестницы вело в лабаз, стоящий на четырёх столбах. Бревно было крепким. Полтиныч осторожно полез наверх, в лабаз, и открыл дверцу, подвешенную на кожаных петлях. Пахнуло прелой вонью.
В лабазе было сумрачно. По стенам на деревянных гвоздях, воткнутых меж брёвен, висели расписные покрывала – порядок их расположения был ведом только шаману. На чурбачках лежал, будто мертвец, небольшой идол с грубой и злой мордой, одетый в шубу. Стоял большой берестяной короб, крышку которого Хемьюга намертво пришил к стенкам оленьими жилами. Ворочаясь в тесноте, Полтиныч достал нож и начал вспарывать короб.
Обшаривая богов, русские забыли про шамана. А Хемьюга вышел на середину капища, сбросил пояс и нацепил на лицо берестяную маску с прорезями для глаз и острым клювом. Он согнулся, накинув одежду себе на голову, тихо запел и стал крутиться, топчась в зарослях. Он переваливался с бока на бок, словно птица, и мёл распущенными рукавами по траве. И вслед за верчением шамана вокруг капища побежал ветер, зашевелил бурьян на поляне и папоротники в лесу, зашумел мелкими ёлочками. Служилый, что лез в другой лабаз, сверху увидел Хемьюгу и тотчас сорвался с бревна.
– Блядий сын! – падая, заорал он.
Терёха Мигунов оглянулся на вопль и тоже увидел шамана, крутящегося на месте, как подраненный ворон.
– Ах ты погань болотная!.. – ощерился он.
– Господи боже, помоги рабу своему! – побледнел молодой служилый.
Всё уже было неладно. Края поляны и глубину леса затягивала какая-то слепота. В непонятном тоскливом мороке деревья в чаще, кажется, медленно шевелились, колыхались – то ли сами оживали, то ли их трясли: похоже было, что из бездны тайги что-то огромное и невидимое приближалось к капищу, по пути натыкаясь на ели и кедры. Ряска на болотине задрожала, из чёрной воды тихо всплывали какие-то облепленные травой бугры.
В тесном лабазе Полтиныча внезапно повалило на пол, будто избушка наклонилась набок, подобно лодке. Полтиныч выронил нож и, ругаясь, бешено заворочался, цепляясь за короб и за идола, срывая со стен покрывала. Его катало по каморке в ворохе шкур и тряпья, и он пытался удержаться враспор. В проёме входа он видел, как мимо проплывают деревья, точно по берегу реки. Мелькнуло серое мерцающее небо, а в нём будто бы парила огромная птица, вся из дыр. Мелькнула мёртвая поваленная ель на краю капища – это был костяк огромной рыбины: ствол – хребет, ветви – рёбра и плавники, корневище – череп с глазницами и раззявленной пастью, а хвост шевелится в болоте. На капище слышались вопли служилых.
– Стреляй по шаману! – заорал Полтиныч.
Снаружи грохнул выстрел. И свистопляска сразу унялась.
Хемьюга лежал в вытоптанном бурьяне, ворочался и стонал. Русские ошалело поднимались с земли. Молодого служилого тошнило, как после качки в бурю на реке. В дрожащих руках у Ерофея дымилось ружьё. Полтиныч спрыгнул из лабаза, и его пошатнуло. Тайга взволнованно шумела.
– Вот ведь дьявол остяцкий! – потрясённо сказал Терёха.
– Уходить надо отсюда, – Полтиныч длинно сплюнул кровью от прикушенного языка. – Сгубят нас кикиморы, точно.
Ерофей подошёл к шаману и присел на корточки.
– Может выжить, – осматривая Хемьюгу, сказал он.
– Добей его! – с отчаянной ненавистью крикнул молодой служилый.
– Бросим его тут, пущай его бесы лечат.
– Полтиныч, надо его унести, – Ерофей убеждённо поглядел на есаула.
– Почему?
– Мы ещё не волки.
Однако все служилые чувствовали другое: добить шамана никто бы не решился, а разграбленное капище не смирилось; оно было как живой зверь, которого просто прижали к земле рогатиной. Надо забрать шамана, чтобы не пустил своих демонов по следу русских.