Окончательный вид китайская Трипитака приобретает лишь в эпоху Тан, хотя и после этого сюда добавлялись различные труды, большинство из которых носило чаньский характер. Сегодня наиболее полным вариантом Трипитаки считается ее 55-томное японское издание, обычно называемое «Тайсё синсю Дайдзокё» или «Тайсё Трипитака» – «Трипитака годов Тайсё», т. е. составленная в период 1911–1925, прошедших под девизом правления Тайсё – «Великое Выпрямление» и выпущенная в 1922–1933 гг. Последнее ее издание опубликовано в Токио в 1968 г. Суть китайского буддийского канона хорошо видно из структуры Трипитаки, которую мы приведем ниже:
Тт. 1-21 представляют собой сутры с речениями Будды; тт. 22-24– перевод монашеских правил (санскр. сила) и монастырских уложений (санскр. виная); тт. 25–29 – переводы Абхидхармы; тт. 30–31 – переводы текстов традиции Мадхьямики и Виджнаны; т. 32 – перевод комментариев на сутры, т. е. шастр. На этом заканчивается «индийская» часть китайской Трипитаки, остальные тома являются творением китайских наставников. Тома 33–43 включают комментарии китайских наставников на ряд индийских сутр, тт. 44–48 – трактаты, относящиеся к различным школам китайского буддизма; тома 49–52 составлены из различного рода исторических записок, в частности, содержат биографии известных мастеров, полемику между школами, записи о буддийских паломничествах; тома 53–54 включают энциклопедию основных буддийских понятий и, наконец, 55 том представляет собой каталог сутр. Не сложно заметить, что китайские труды по объему составляют почти половину всей Трипитаки.
Несмотря на колоссальное количество индийских сутр, переведенных на китайский язык, существовало несколько центральных трудов, получивших особое почитание в раннем Чань. В частности, по частоте цитирования в трудах Хуэйнэна, Мацзу, Линьцзи и других чаньских наставников наибольшей популярностью пользовались «Ланкаватара-сутра», «Вималакирти-нидреша-сутра», «Сутра Лотоса Благого закона», «Алмазная сутра», «Праджняпарамита-сутра» и ряд других.
Из всего широкого спектра индийских сутр, безусловно, ключевым для становления «учения о созерцании» можно считать «Ланкаватара-сутру», чья концепция и легла в основу чань-буддизма – о ней мы скажем особо чуть ниже. Здесь лишь обратим внимание на то, как первоначально именовали учителей Чань – «учителя Ланки», т. е. учителя «Ланкаватара-сутры», и таким образом первоначально вся традиция Чань ассоциировалось именно с этим трактатом. Другим подобным трудом стала «Вималакирти-нидреша-сутра» или «Вималакирти-сутра» (кит. «Вэймоцзе сошо цзин» или «Вэймо цзин»), рассказывающая о мирянине Вималакирти, ставшего бодисаттвой, была впервые переведена на китайский язык в V в., всего же существует семь переводов этого труда [6].
Итак, с конца VIII в. начинает развиваться оригинальная китайская буддийская литература, и в этой области первенство захватывают чаньские проповедники, что, впрочем, не мешало им призывать, следуя завету Первопатриарха, «не опираться на письмена», а порой вообще уничтожить все писания, как это предложил Линьцзи.
Много нового о раннем вероучении Чань открыли тексты, найденные в начале века в Дунхуане, недалеко от местечка Шачжоу, располагавшемся на одном из важнейших отрезков Великого шелкового пути. По сути, находка представляла собой грандиозную библиотеку различных сакральных текстов, причем многие из них более нигде не встречались. Именно среди дунхуанских рукописей была обнаружена часть материалов, опубликованных в этой книге, в том числе «Дамолунь» («Рассуждения Бодхидхармы») и один из списков «Люцзу таньцзин» («Сутра Помоста Шестого патриарха»). Дунхуанские находки окончательно убедили исследователей в том, что эти труды не были более поздними подделками или апокрифами, хотя стало очевидным и то, что трактаты претерпели значительное редактирование в X–XII в.
Сам факт записи именно высказываний чаньских патриархов вызывал нередко недовольство у ряда монахов, полагавших, что записанные речения не способны передать истинную традицию, которая переходит лишь в личном общении. А поэтому, вместо того, чтобы записывать слова, лучше передавать учение силой своей личности и своей проповеди. Так, один из учеников Мацзу Дунсы сокрушался: «Постоянно слышишь, что после того как чаньский наставник Даши [Мацзу] покинул этот мир, его высказывания записываются теми, кто сохранил их в памяти. Но в реальности эти люди не способны уловить суть этих высказываний и кроме выражения «ваше сердце и есть Будда», они, очевидно, ничего не знают об учении Мацзу. Мне же приходилось следовать за моим наставником [Мацзу], но я не ограничиваю себя лишь тем, что следую по его следам» [51, 288].
Тем не менее, остановить рост числа чаньских текстов, включающих высказывания китайских мастеров и описывающих биографии чаньских наставников, было уже невозможно. Так в 720 г. появляется трактат «Лэнцзя ши цзы цзи» («Записи учителей и учеников Ланкаватары»), рассказывающий как об индийских, так и китайских монахах, а в 952 г. выходит «Цзутан цзи» – «Собрание из зала патриархов» чаньского монаха Цзиньсюя, где мы обнаруживаем биографии именно китайских мастеров Чань, в том числе и Хуэйнэна, Шэньсюя, Мацзу Даои и других.
Порой по прочтению популярной литературы может сложиться впечатление, что основные тексты Чань представлены короткими афористичными диалогами, которые принято называть японским термином «коан» или китайским «гунъань».
На самом деле такое впечатление о превалировании коанов в литературе Чань обязано своим появлением именно современным японским проповедникам дзэн. В силу ряда исторических причин в Японии приблизительно с XIII–XIV вв. особую популярность приобретают именно сборники китайских коанов, которые в самом Китае занимали достаточно скромное место в общем корпусе чаньских писаний, например, «Биянь лу» («Записи с Лазурного утеса»), «Умэнь гуань» («Застава без врат» или «Застава учителя Умэня»). Эти диалоги точно, емко и лаконично могли отразить достаточно сложную суть учения Чань, в то время как проповеднические тексты типа первой части «Речений Мацзу» или тем более «Сутры Помоста» казались слишком сложными.
Коаны стали представлять китайских чаньских мастеров обычно людьми «нрава лихого» и порой крайне невыдержанного. В коанах им присуще ставить человека в тупик своими высказываниями, но не растолковывать им суть Чань (это – часть именно проповеднических текстов) Например, история, включенная в «Умэнь гуань», рассказывает о встрече Хуэйнэна с неким Хуэйминем – в будущем известным чаньским проповедником, что состоялась на горе Даюй. Хуэйминь уже в течение многих лет практиковал различные чаньские методы, размышлял над сущностью «доброго и злого», но никак не мог достичь просветления, в чем и признался Хуэйнэну. И тогда Хуэйнэн сказал: «Не размышляя ни о добре, ни о зле, ответь мне прямо сейчас, каков был твой лик еще до того, как родились твои родители?» И именно в этот момент Хуэйминь испытал просветление [41, 595с]
Однако наиболее емкая и интересная часть чаньской литературы представлена все же не коанами, но проповедническими текстами.
В строгом смысле следует различать китайскую догматическую литературу, которая в ранний период имитировала индийские сутры, и короткие исторические анекдоты из жизни чаньских мастеров, которые явным образом тяготели к народному фольклору и превратились в настоящие жемчужины китайской духовной классики. К первому роду произведений можно отнести «Речения Дамо» и с известными оговорками «Сутру Помоста Шестого патриарха», поскольку там встречается немного фольклорных включений. Другой род чаньской классики представлен такими знаменитыми произведениями, как «Застава без врат» («Умэнь гуань») наставника Умэня, «Записи с Лазурного утеса» («Би янь лу»), «Железная флейта» («Те гуань») и представляет собой короткие истории из жизни чаньских мастеров. Значительно сложнее определить жанр «Речений Мацзу», о котором будет еще сказано особо. Здесь же достаточно будет отметить, то что они объединяют в себе запись догматической проповеди (т. е. сутру как таковую) и фольклорные рассказы из жизни Мацзу, причем вероятно обе части складывались в разной культурной среде. Именно благодаря своей догматической части «Речения Мацзу» и оказались включенными в китайскую Трипитаку.
Записи проповедей копировали именно индийскую традицию сутр, в то время как чаньский афоризм – чисто китайское изобретение. История из жизни мастера, нередко парадоксальная по своему содержанию, его афоризмы, не столько рассказывают о сути учения Чань, но служат как бы иллюстрацией чаньского мировосприятия.
Начало традиции систематических записей чаньских афоризмов приписывается именно Мацзу. Цзунми передает нам следующие его слова: «Каждое слово, что я произношу – ничто иное, как использование Дао» [174, 40]. А, следовательно, запись высказывания чаньского патриарха – и есть реальное свидетельство проявления Дао.
Становление Чань
Процесс складывания Чань – многослоен и, как мы уже видели, не всегда до конца хорошо известен из-за многочисленных «подправлений» истории Чань в источниках. Тем не менее, мы можем в общих чертах проследить, как из индийской концепции о важности дхианы (созерцания) в процессе внутреннего самоочищения на стыке классических школ Махаяны и китайского даосизма рождается новое учение Чань, постепенно становясь самым влиятельным направлением буддизма в Китае.
Первые буддийские проповедники приходят в Китай в 1 в. н. э. В 68 г. в районе Лояна основывается первый буддийский монастырь Китая, сегодня называемый «колыбелью китайского буддизма» – Баймасы («Монастырь белой лошади»). Такое название буддийской обители связано с тем, что по преданию два монаха-пилигрима привезли из Индии на белых лошадях священные буддийские сутры и поселились в этом месте, занявшись переводом писаний.
Проявляется одна из парадоксальных особенностей буддизма – он не имел постоянной, канонической формы, мимикрировал под «среду обитания» и как следствие, стремительно растут самые различные буддийские школы, каждая формируясь не вокруг единой концепции, но вокруг своего учителя. Основные проповедники, приходившие в Китай из Индии были последователями «пути спасения Большой колесницы» – Махаяны, которая провозглашала возможность спасения для всех людей, не зависимо от их социального статуса и места проживания. В противоположность этому более раннее учение «Малой колесницы» Хинаяны (Тхеравады) считало, что спасения могут достичь лишь монахи, родившиеся в «святой земле», т. е. в Индии. На своем раннем этапе развития чань-буддизм строго следовал основным махаянистским постулатам.
Своим идеалом Махаяна провозглашает достижение бодхи – пробуждения (кит. у) или освобождения (кит. цзе). Это заметным образом отличается от идеала Хинаяны, где основной целью провозглашался уход в нирвану. Характерно, что на китайский язык санскритский термин «нирвана» переводиться как «угасание», «умирание», что говорит об абсолютном прекращении всех проявлений жизни и соответствует ранней буддийской концепции о преодолении жизни как сплошной череде страданий. Махаяна же, и как следствие школа Чань, проповедует о продолжении жизни – но в просветленном или «освобожденном от пут незнания» состоянии.
Учение Хинаяны трактует человеческую личность (санскр. найратмья, кит. жэнь во) как иллюзорную. По сути она представляет собой временное, крайне непостоянное соединение пяти скандх (кит. у юнь) или «пяти скоплений», т. е. совокупности материальных и психических свойств: материальные свойства (сэ), ощущения (ведана), способность к созданию образов (самджня), деяния (самскара) и сознание (виджняна). (Подробнее о сути пяти скандх см. комментарий к гл. 10 «Сутры Помоста Шестого патриарха»). Вследствие временности, мимолетности соединения пяти скандх в одну личность Хинаяна активно обыгрывала тезис «человеческого не-я» и «самоотсутствия» (санскр. пудгаланайратмья, кит. у-во), признавая лишь дхармы.
Махаяна пошла еще дальше в обыгрывании иллюзорности, непостоянства, а следовательно и потенциальной опасности этого мира, способного завлечь человека «ложными представлениями». Здесь уже иллюзорным является не только само бытие человека, но и все составляющие его, в том числе и пять скандх, что позволило махаянистам говорить о «дхарменном самоотсутствии» (санскр. дхарманайратмья, кит. фа у-во). Здесь и лежит исток знаменитого чаньского учения о сердце (душе, сознании – «синь»), которое гласит, что наше сердце и есть истинный Будда, не существует никакого Будды за пределами нашего сознания и именно оно воистину «творит» весь мир. Отсюда же и вытекает основная цель Чань – очищение нашего сознания от замутнений, суетных мыслей, привязанностей к внешнему миру, чтобы «очистить» Будду внутри себя, пробудить его. Из-за этого уход в нирвану как в некое иное состояние, уже не связанное с повседневной жизнью, начинает представляться не нужным, поскольку мирское бытие (сансара) уже наполнено «природой Будды», надо лишь обнаружить ее в себе.
Благодаря этому Чань начинает говорить о неожиданности просветления, его абсолютной отличности от нашего повседневного опыта. О нем нельзя ни рассказать, ни даже указать на него, на него можно лишь намекнуть или уподобить чему-либо. Так, наставник Мацзу на вопрос чаньского монаха Магу Баочэ «Что такое великая нирвана»? отвечает: «Поторопись смотреть на воды!». И здесь отражение водной глади становится намеком на состояние сознания человека, что отражает все вещи, само при этом не меняясь.
Вообще нирвана в чаньском тексте имеет множество обозначений, которые в совокупности достаточно точно передают ее неожиданный, парадоксальный характер – «Великое озарение» (да у), «Великий смысл» (Да и). Наряду с этим существуют, казалось бы, абсолютно противоположные термины – «Великое угасание» или «Великое затухание» (да шу). И именно отсутствие единого термина для обозначения нирваны в Чань позволяет не привязываться к конкретному ощущению или концепции. В частности, для обозначения этого состояния Хуэйнэн использует несколько в своей основе синонимичных терминов: «у» – «пробуждение», «цзюэ» – «чувствование», «мин» – «озарение», «цзе» или «цзе то» – «освобождение [от пут мирского]», «пу ти» (санскр. бодхи) – «просветление», причем из контекста ясно, что эти термины абсолютно взаимозаменяемы. Например, Хуэйнэн объясняет своему ученику Фада: «Слово «будда» означает «озарение»» (здесь использован термин «цзюэ», досл. «чувствование») [22, 130].
Сам китайский термин «Чань» является частью транскрипции санскритского слова «дхиана» (созерцание, медитация), полная же транскрипция звучит как «чаньна». Для многих индийских терминов, которые встречали китайские переводчики во время работы над буддийскими текстами, не находилось прямого соответствия в китайском языке. Одна часть терминов просто «объяснялась» через традиционные китайские понятия, в основном даосские. Так в китайском буддизме появились термины «Дао» (Путь), «дэ» (благодать), «ци» (квазиматериальная энергия). Другие же санскритские термины просто транслитерировались, т. е. для перевода санскритских понятий просто подбирались близкие по звучанию китайские иероглифы. Так «самадхи» на китайском стало звучать как «саньмэй» (досл. «три аромата»), «бодхи» (просветление, а также дерево под которым Будда достиг просветления) – «пу ти», «праджня» (трансцендентная мудрость) – «паньжо» и т. д. И именно такая судьба постигла «дхиану» – она была записана двумя иероглифами «чаньна», которые затем сократились до одного иероглифа «Чань».
Первоначально существовали и попытки непосредственного перевода термина «дхиана» на китайский язык, в частности, «сывэйсю» («умиротворенные размышления») и «цзиньлю» («спокойные раздумия»), которые одновременно обозначали как сам процесс ментальной концентрации, т. е. самадхи (кит. дин), так и достижение через эту концентрацию некой высшей мудрости-праджни. В частности, так его именовал известный проповедник Чань Цзунми (780–841), оставивший одно из первых описаний школ Чань того времени [48, 399]. В других источниках будущее направление Чань именуется «школой Дхармы умиротворения сердца» (аньсинь фомэнь), что также подчеркивает ее медитативный характер.
Первоначально в китайском буддизме дхиана (т. е. созерцание) рассматривалась не как самостоятельное течение, но как чисто техническая и при этом небольшая часть йогическской практики (кит. «юэцзя», т. е. йога) и представляла собой методику контроля собственного сознания в основном через успокоение и медитацию. Этот ранний характер китайской дхианы проявился и в одном из первых синонимов понятия «чаньна» – «чаньдин», что дословно означало «чаньское сосредоточение» (дхиана-самадхи), но позже за иероглифом «дин» закрепилось иное понятие – «самадхи». Попутно заметим, что параллельно с термином «дин» для обозначения самадхи использовалась и транслитерация этого санскритского термина – «саньмэй», что дословно означало «три аромата» и прекрасно вписывалось в общую терминологию буддизма.
Строго говоря, китайский термин «чаньна» происходит не столько от «дхианы» (dhyana), а от другого прочтения тех же знаков, что звучит как «джана» (jhana). Такое редуцирование известного термина произошло в ряде южных индийских школ во II–III вв., т. е. именно тогда, когда этот термин приходит в Китай.
Следует заметить, что «Чань» – понятие историческое, то есть его значение неоднократно менялось на протяжении истории и все эти трансформации прекрасно показывают как менялось само отношение к тому смыслу, который прочитывался за этим термином.
Сам термин «Чань», естественно, существовал в китайском языке задолго до того, как на территорию Поднебесной империи вступил буддизм, и с самого начала он нес в себе мистический смысл поклонения или трепетного отношения к духам. Первоначальное значение термина «Чань» (в древности он читался также как «шань») – «место для жертвоприношений, алтарь, жертвенник», либо «императорский престол», что достаточно точно характеризует мистико-сакральный смысл этого термина. В древних текстах он обычно сочетался с понятием «цзи», нередко выступая его синонимом, что дословно означает «молиться, приносить жертву духам, совершать священные обряды». Когда правитель вместе со своими подданными обращал молитву и приносил жертвы Небу и Земле, а также горам и рекам, то это именовалось «обращением жертвоприношения» (дуй Чань). Церемонии поклонения Небу типа «шань» (или «Чань») в основном выполнялись на Пяти священных пиках Китая, в том числе и на горе Суншань, где позже возник монастырь, традиционно называемый «колыбелью чань-буддизма» – Шаолиньсы [100, 64]. Все это показывает «неслучайный» характер появления иероглифа «Чань» для обозначения китайской школы Дхианы.
Понятие «Чань» в ряде текстов также сочеталось и с иероглифом «жан» – «уступать, допускать, любезно разрешать». Например, выражение «Чань жан» трактуется как «решение не применять военную силу и добровольно передать власть другому человеку». [145, т.1, 5].
Итак, «Чань» несет в себе особое трепетное чувство затаенной святости. Не случайно иероглиф «Чань» даже по своему написанию похож на иероглиф «шэнь» – «чудесный, волшебный, священный». В дальнейшем этот внутренний изначальный смысл Чань вновь проступил к X–XI вв., вылившись в сотни историй о необыкновенных похождениях чаньских монахов и их чудесах.
Первоначально Чань, т. е. занятия созерцанием, просто входили в практику подавляющего большинства буддийских школ. Позже, приблизительно с VI в. под «Чань» начинают пониматься ряд школ, объединенных единой концепцией созерцания, хотя, вероятно, сама техника медитации могла быть различной. Первые упоминания собственно о технике медитации, о ее продолжительности, вспомогательной практике, достаточно скудны и практически целиком базируются на «Продолжении жизнеописаний достойных монахов» («Сюй гаосэнчжуань») [36].
Первые индийские тексты о технике и смысле медитации были переведены практически в первые годы проникновения буддизма из Индии в Китай, причем медитация (дхиана) рассматривалась как важнейшая составная часть наравне с чтением сутр. Это же отразилось и на характере раннего чань-буддизма, представленного в частности, школой Хуэйнэна, который, хотя и отрицал абсолютную ценность слов сутр в просветлении, тем не менее, не отказывался их комментировать перед учениками. В отличие от него всего лишь через столетие наставник Мацзу начинает заявлять о никчемности писаний.
Долгое время дхиана не была ни самостоятельным учением, ни отдельной концепцией, но представляла собой лишь часть практики ряда индийских буддийских школ. Здесь она выступала в основном как один из шести этапов совершенствования или состояния сознания (парамита, досл. «переправа» или «средство спасения»), которые помогают человеку преодолеть наш бренный мир, мир сансары и обрести состояние бодисаттвы или окончательную нирвану: милостыня (дана), обеты или определенное моральное состояние (шила), терпение (кшанти), старание (вирья), медитация или созерцание (дхиана) и, наконец, высшая мудрость (праджня). Продвигаясь по этим шести ступеням (в ряде школ к ним прибавлялись еще четыре) адепт трансцендентировал свое сознание, переходя от чисто физического подвижничества, например, даче милостыни, что выражало собой сострадание к живым существам, до духовного очищения, чему и должна была способствовать дхиана. Примечательно, что здесь дхиана и праджня, созерцание и высшая мудрость идут рядом как два взаимосвязанных этапа совершенствования, эта же концепция с небольшими вариациями была повторена в проповеди Шестого чаньского патриарха Хуэйнэна.
Одно из первых описаний, где встречается термин «Чань» как обозначение целого ряда школ, в том числе, например, школы Мацзу (школа из Хунчжоу), мы находим в работе Цзунми (780–841) «Предисловие к полному собранию сочинений об истоках чаньского созерцания» («Чаньюань чжуцюань цзи дусюй»):
«Чань – это перевод санскритского термина, полный же перевод звучит как «чаньна» (дхиана). Это (т. е. дхиана – А.М.) также переводится на китайский язык как сывэйсю («отдохновенные раздумья») или цзинлю, что представляет собой понятия означающие сосредоточение (самадхи) и мудрость (праджня). «Исток» означает основу прозрения изначальной природы всех живых существ, что также зовется «природой Будды» или «сердцем-основой». Достижение этого и зовется мудростью-праджней, а упражнения в этом – концентрацией-самадхи. Достижение совершенства и понимания сосредоточения и мудрости – это и есть Чань. Очищенная природа этого и есть изначальный исток Чань. Поэтому когда говорят об «истоке Чань», это равносильно тому, что говорить о «теории» и о «практике Чань». Изначальный исток – это и есть [истинный] принцип Чань, а уничтожение всех страстей и случайностей – это и есть практика Чань. А поэтому они рассуждают о принципе и [его] практической [реализации]. То, что чаще всего является предметом обсуждения в разных школах Чань – это чаньская теория, нежели практика. А поэтому я пишу об истоке Чань. Сегодня существуют люди, которые полагают, что они узрели истинную природу Будды. Но [на самом деле] они не уловили значения «истины и ее практической реализации». [48, 399а].
Стоит заметить, что общее отношение Цзунми – патриарха направления Хэцзэ чань-буддизма – к другим школам Чань было весьма критичным, и это в определенной мере отражало общее умонастроение того времени по отношению к проповедникам дхианы.
Другое интересное описание ранних чаньских школ мы встречаем в трактате «Баолинь чуань» («Передача из драгоценного леса»), созданном в 801 г. По сути именно на этой работе базировались все более поздние труды и именно она положила начало созданию «истории Чань». В отличие от трудов Цзунми, выступавшего с явным неодобрением как теории, так и практики ряда школ Чань, «Баолинь чуань» явился явной апологетикой Чань, поскольку был создан в кругу последователей школы Мацзу. К сожалению, большая часть этой работы, весьма важной для понимания раннего Чань, оказалась утраченной, и мы можем восстановить ее общий характер лишь по обильным цитатам, что встречаются в других трактатах. В частности, не сохранилась часть, посвященная самому Мацзу.
По сути, это первая писаная история Чань. Однако несмотря на свою новизну, представляется, что «Баолинь чуань» лишь отразили те легенды и истории, которые уже давно циркулировали в чаньских кругах.
Обособленность чаньских школ стали явно ощущать и сами наставники других направлений буддизма. Уже с конца VIII–IX вв. раздаются реплики о «странном» характере Чань, что особенно проявлялось в малопонятных и в этом смысле – абсолютно неканонических и, следовательно, «еретических» методах обучения. Их называли «ложными» (се, вэй), «внешним путем» (вай дао) в отличие от истинного «внутреннего пути» других буддийских школ. Чаньские наставники обычно отвечали своим оппонентам в подобных же категориях.
Больше всего нареканий вызывали именно те аспекты, которые позже стали считаться истинной сокровищницей Чань – обучение не столько по сутрам, но через процесс личного общения с мастером. Многих поражало то, что дидактические истории из жизни Будды, что составляли основную часть сутр и которые с самого начала считались ключевыми в воспитании «истинного последователя Дхармы», здесь оказались заменены высказываниями самих чаньских мастеров и историями из их жизни. Реальные люди, наполненные жизнью и тем самым более обаятельные и ощутимые нежели сам Будда, пришли на смену старому канону.
Весьма примечательно отношение Цзунми к высказываниям чаньских мастеров и их записям: «Учение [всех буддийских школ] включает собой сутры и комментарии-шастры, что были оставлены нам Буддой и бодисаттвами. Однако школа Чань признает лишь высказывания наставников. Учение Будды охватывает все восемь типов существ, что распространены повсеместно, в то время как высказывания чаньских мастеров весьма ограничены и предназначены лишь для одного типа людей лишь в этой стране, чтобы направлять их в их практике» [48, 399а].
По сути Цзунми обвинял большинство наставников Чань в ограниченности. Каноны буддизма гласят, что последователи Будды составляют не только людей, но самые различные живые существа на земле, на небе и под землей, которые подразделяются на восемь категорий, о которых и говорит Цзунми. Чань же, по мнению Цзунми, предназначен лишь для людей, причем на очень ограниченной территории – «лишь в этой стране» и никак не может затрагивать остальные категории существ, например, подземных или живущих в других странах. Однако может быть именно в этой абсолютной «адресности» Чань, его нацеленности на индивидуального человека, ведущей к интимизации, личностности в обучении, и кроется живительный посыл к его развитию.
Цзунми несколько лукавит и преувеличивает акцент Чань на высказываниях собственных мастеров. В частности, из «Речений Мацзу» ясно, что Мацзу придавал немалое значение классическим сутрам, и еще большую роль в воспитании по сутрам видел Хуэйнэн. Естественно, роль сутр и шастр в обучении чаньских последователей была резко ослаблена, а позже с возникновением «светского Чань» – мировоззрения поэтов, художников и даже чиновников исчезла совсем.
Наставники Ланкаватары
Если индийские школы буддизма в основном носили умозрительно-мистический характер, были погружены в систему абстрактных взглядов и космогонических построений, то китайский буддизм отличается известным утилитаризмом (если, вообще, такое определение приложимо к религиозным системам), и в этом в немалой степени проявляется прагматизм китайского сознания. Китай никогда не знал разрыва философии и практики, отстраненного созерцания и практической деятельности, здесь каждый философ или даже монах был вовлечен в сложную систему социальных отношений ничуть ни в меньшей степени, что любой мирянин. Именно упор на практику, на прикладной аспект духовной системы и объясняет то пристальное внимание, которое уделялось, в частности, системам медитации и связанной с ними психотехникой. Именно на этой волне «практического в мистическом» и возникает учение Чань.
Практицизм сознания позволил безболезненно связать воедино буддизм с боевыми искусствами ушу, традиционным врачеванием, участием в государственных делах – этим во многом отличались именно Чань-буддисты. И даже сегодня нас может поразить то, что чаньские монахи в современном Китае могут находиться на административных постах, например, возглавлять военные училища, лечебницы или заниматься бизнесом.
По сути, Чань продемонстрировал абсолютную неразрывность между практической деятельностью и некой мистической составляющей всей нашей жизни, что и было выражено в знаменитом тезисе, приписываемом Бодхидхарме «единство деяний и Принципа». Именно этот тезис прямо или косвенно мы можем проследить в работах Хуэйнэна, Мацзу, Линьцзи и других чаньских наставников.
В ранний период проникновения буддизма в Китай в I–IV вв. в работах и проповедях китайских буддистов еще можно ощутить заметное влияние школ индийского мистицизма и индийской буддийской логики, к тому же на равнинах Поднебесной проповедовали одновременно десятки индийских миссионеров. Но к V–VI вв. это влияние ослабевает уже настолько, что значительно выше начинают цениться проповеди именно «своих», китайских наставников, носящие, безусловно «авторский» характер, хотя и опиравшиеся на классические тексты Трипитаки.