– Очень рад с вами познакомиться, – говорил директор, протягивая к нему руку и устремляя уж глаза на развернутую перед ним бумагу, и тем свидание это кончилось.
Медленно и с какой-то улыбкой ожесточения прошел герой мой мозаическими плитами выстланную лестницу. День был сумрачный, дождливый. Тяжелые облака висели почти над самыми трубами, с какими-то глупыми намокшими рожами сновали туда и сюда извозчики. Сердито и проворно шли пешеходы под зонтиками. Посредине улицы проезжали, завернувшись в рогожи, ломовые ребята, ни на кого и ни на что не обращая внимания. Точно неприступные и неприветливые замки, казалось Калиновичу, глядели своими огромными окнами пяти – и шестиэтажные домы.
– А! Вам хорошо там внутри! Голод и нужда к вам не достучатся! – шептал он, сжимая кулаки, и, сам не зная зачем, очутился на Аничкином мосту, где, опершись на чугунные перила, стал глядеть на Фонтанку. Там кипела деятельность: полоскали на плотах прачки белье; в нескольких местах поили лошадей; водовозы наливались водой; лодочник вез в ялике чиновника; к огромному дому таскали на тачках дикий камень сухопарые солдаты; двое чухонцев отпихивали шестом от моста огромную лайбу с дровами. Всему этому люду Калинович позавидовал.
«Каждый, кажется, мужик, – думал он, – способный, как животное, перетаскивать на своих плечах тяжесть, нужней для Петербурга, чем человек думающий, как будто бы ума уж здесь больше всего накопилось, тогда как в сущности одна только хитрость, коварство и терпение сюда пролезли. Справедливо сказано, что посреди этой, всюду кидающейся в глаза, неизящной роскоши, и, наконец, при этой сотне объявленных увеселений, в которых вы наперед знаете, что намека на удовольствие не получите, посреди всего этого единственное впечатление, которое может вынесть человек мыслящий, – это отчаяние, безвыходное, безотрадное отчаяние. «Lasciate ogni speranza, voi ch'entrate!»[84 - Оставь надежду всяк сюда входящий! (Данте, «Ад»).] написал бы я на въездных сюда воротах для честных бедняков!» – заключил он и пошел в свой нумер, почти не чувствуя, как брызгал ему в лицо дождик, заползал даже за галстук, и что новые полусапожки его промокли насквозь.
V
Разбитая надежда на литературу и неудавшаяся попытка начать службу, – этих двух ударов, которыми оприветствовал Калиновича Петербург, было слишком достаточно, чтобы, соединившись с климатом, свалить его с ног: он заболел нервной горячкой, и первое время болезни, когда был почти в беспамятстве, ему было еще как-то легче, но с возвращением сознания душевное его состояние стало доходить по временам до пределов невыносимой тоски. Вместо комфортабельной жизни, вместо видного положения в обществе, знакомства с разными государственными людьми, которым нужен литератор, нужен ум, он лежал больной в мрачном, сыром нумере один-одинехонек. Чтобы иметь хоть кого-нибудь около себя, он принужден был нанять за дешевую плату неопрятного и оборванного лакея, который, тоже, видно, испытав неудачи в Петербурге, был мрачен и суров и находил какое-то особенное наслаждение не исполнять или не понимать того, что ему приказывали.
В своем мучительном уединении бедный герой мой, как нарочно, припоминал блаженное время своей болезни в уездном городке; еще с раннего утра обыкновенно являлся к нему Петр Михайлыч и придумывал всевозможные рассказы, чтоб только развлечь его; потом, уходя домой, говорил, как бы сквозь зубы: «После обеда, я думаю, Настя зайдет», – и она действительно приходила; а теперь сотни прелестнейших женщин, может быть, проносятся в красивых экипажах мимо его квартиры, и хоть бы одна даже взглянула на его темные и грязные окна! Чрез несколько дней, впрочем, из пятисот тысяч жителей нашлась одна добрая душа: это был сосед Калиновича, живший еще этажом выше его, – молодой немец, с толстыми ногами, простоватой физиономией и с какими-то необыкновенно добродушными вихрами по всей голове. Калинович еще прежде с ним познакомился, ходя иногда обедать за общий стол, и с первых же слов немец показался ему так глуп, что он не стал с ним и говорить. Несмотря на это, добрый юноша, услышав о болезни Калиновича, приотворил в одно утро осторожно дверь и, выставив одни только свои вихры, проговорил:
– Вы больны?
– Да, болен. Войдите, – отвечал Калинович слабым голосом.
Немец вошел.
– Может быть, я вас беспокою? – проговорил он, жеманно кланяясь.
– Нет; что ж? Я очень рад… Присядьте, – сказал Калинович, действительно довольный, что хоть какое-нибудь живое существо к нему зашло.
Немец церемонно сел и с непритворным участием начал на него смотреть.
– Вы служите где-нибудь? – спросил Калинович после минутного молчания.
– Да, служу в конторе Эйхмана, купеческой, – отвечал немец.
– Много получаете жалованья?
– Да, тысячу целковых получаю.
«Этакой болван получает тысячу целковых, а я ничего!» – подумал Калинович и не без зависти оглядел свеженький, чистенький костюм немца и его белейшую тонкого голландского полотна рубашку.
– Вы играете в карты? – спросил он.
– Да, играю, – отвечал немец.
– Поиграемте, и ходите, пожалуйста, ко мне: я со скуки не знаю, что делать.
– С удовольствием, если это вам приятно, – отвечал немец.
– А теперь вы свободны?
– Да; но сегодня праздник, свободный мой день: я желал бы прогуляться по Невскому.
– Ну, к черту Невский! Неужели он вам не надоел? Сядемте теперь.
– Хорошо, – отвечал немец, хоть теперь, кажется, вовсе ему не хотелось играть.
– Подай стол и карты! – сказал Калинович лакею.
Тот стол подал и ушел в свою конуру.
– Карты, болван! – крикнул Калинович.
Лакей показался.
– Я не знаю, где карты-с, – произнес он.
– В столе, скотина, животное! – говорил, почти плача от досады, больной.
Лакей, сердито посмотрев на него и отыскав, наконец, карты, грубо их подал.
– Все эти дни, не зная, куда от тоски деваться, я уж гранпасьянс раскладывал, – продолжал Калинович с горькой усмешкой.
– Как это жалко! – произнес немец, и когда начали играть, оказался очень плохим мастером этого дела. С первой игры Калинович начал без церемонии браниться; ставя ремиз, он говорил: «Так нельзя играть; это значит подсиживать!.. У вас все приемные листы, а вы пасуете».
– Ах, да… виноват… да! – сознавался немец простодушно и уж вслед затем объявлял такую игру, что оставался без трех и без четырех.
Калинович пожимал плечами.
– Вы играете решительно, как полоумный! – говорил он с улыбкою презрения.
– Ах, да! Это я дурно сыграл… – соглашался и с этим партнер.
Таким образом они сыграли пульки три. Часу в восьмом немец хотел уйти.
– Куда ж вы? – спросил Калинович.
– Мне нужно; я желаю быть в одном доме в гостях, – отвечал тот с улыбкою.
– Полноте, не ходите: а то что ж я буду делать?.. Это ужасно!.. Не ходите.
– Извольте, – отвечал покорно немец, и таким образом они играли часов до двух ночи.
В следующие затем дни Калинович, пользуясь своей способностью властвовать, завладел окончательно соседом. Едва только являлся тот со службы и успевал отобедать, он зазывал его к себе и сажал играть. Немец немилосердно потел в жарко натопленной комнате, употреблял всевозможные усилия, чтоб не зевать; но уйти не смел, и только уж впоследствии участь его несколько улучшилась; узнав, что он любит выпить, Калинович иногда посылал для него бутылки по две пива; но немец и тем конфузился. Начиная наливать третий или четвертый стакан, он обыкновенно говорил: «Я вас не беспокою этим?» Такого дурного тона щепетильность возмущала Калиновича.
– Пейте, пожалуйста… Что ж это такое?.. – говорил он с досадой.
Наглотавшись пива, немец, обыкновенно, начинал играть еще глупее и почти каждый раз оставался в проигрыше рубля по три, по четыре серебром. Калиновича сначала это занимало, хотя, конечно, он привязался к игре больше потому, что она не давала ему времени предаваться печальным и тяжелым мыслям; но, с другой стороны, оставаясь постоянно в выигрыше, он все-таки кое-что приобретал и тем несколько успокаивал свои практические стремления. Чрез месяц, однако, ему и карты надоели, а немец своей простотой и неразвитостью стал, наконец, невыносим. Напрасно Калинович, чтоб что-нибудь из него выжать, принимался говорить с ним о Германии, о ее образовании, о значении в политическом мире: немец решительно ничего не понимал. В каком-то детском, созерцательном состоянии жил он в божьем мире, а между тем, что всего более бесило Калиновича, был счастлив. У него было несколько, таких же, вероятно, тупоголовых, немцев-приятелей; в продолжение целого лета они каждый праздник или ездили за рыбой, брали тони и напивались там пьяны, или катались верхом по дачам. Кроме того, у немца было несколько родственных и семейных домов, куда он ходил на вечера, и на другой день всегда оставался очень этим доволен.
– Что ж вы там делаете? – спросил его однажды Калинович.
– А? Мы в лото играем, танцуем: очень приятно, – отвечал немец.
– Любили ли вы когда-нибудь? Существует ли для вас какая-нибудь женщина? – продолжал Калинович, желая допытать окончательно немца.