– О, полноте-ка, полноте! Туда же! – проговорила она, и Иосаф до того сконфузился, что сейчас же надел шляпу и ушел из дому и до глубокой ночи не возвращался.
Предаваясь мысли о браке, он, между прочим, так рассуждал об этом предмете:
«И сегодня видел еще свадьбу… – писал он в одном месте своего дневника. – Счастливцы! Но для меня нет и никогда не будет возможно это счастие. Девица, какую я представляю себе в моих мыслях, за меня не пойдет. Невесты же, приличные для меня, из нашего подлого приказного звания, противны душе моей: они не домовиты и не трудолюбивы, потому что считают себя барышнями, и сколько ни стараются наряжаться, но и этого к лицу сделать не умеют, будучи глубоко необразованны. Много раз я прислушивался к их разговору и убедился, что они ни о чем с мужчинами не могут говорить, кроме неблагопристойностей, ибо имеют уже развращенное воображение. О мать-природа! Ты мне единая утеха и услада!»
Так проходили дни за днями: каждое утро Иосаф ходил на службу, приходил затем домой, обедал, спал немного, потом опять на службу и опять домой. Все поползновения повыше уровня обыденной жизни в нем как бы придавились под этим вечно движущимся канцелярским жерновом, и из него уже начал мало-помалу выковываться старый холостяк-чиновник: хладносердый (по крайней мере по наружности) ко всему божьему миру, он ни с кем почти не был знаком и ни к кому никогда не ходил; целые вечера, целые дни он просиживал в своей неприглядной серенькой квартирке один-одинехонек, все о чем-то думая и как будто бы чего-то ожидая. Самым живым и почти единственным его развлечением было то, что отправится иногда летним временем поудить рыбу, оттуда пройдет куда-нибудь далеко-далеко в поле, полежит там на мураве, пройдется по сенокосным лугам, нарвет цветов, полюбуется ими или заберется в рожь и с наслаждением повдыхает в себя запах поспевающего хлеба; но с наступлением осени и то прекращалось. В бесконечно длинные зимние вечера напрасно Иосаф изобретал раза по два в неделю ходить в баню и пробывал там часа по три, напрасно принимался иногда пить чай чашек по пятнадцати, – время проходило медленно. Наскучавшись таким образом почти до сумасшествия, он, наконец, не вытерпливал и на другой день, придав своему лицу вместо сурового несколько просительское выражение, спускался из Приказа вниз, в губернское правление, к экзекутору.
– А что, члены прочитали «Отечественные записки»? – спрашивал он.
– Свободны кой-какие, – отвечал тот.
– Снабдите меня, коли можно, – говорил Иосаф, как-то странно улыбаясь.
– Можно, можно, – отвечал экзекутор и вытаскивал ему из шкафа две, три книги.
Иосаф на этот раз шел из присутствия домой несколько проворнее. Пообедав наскоро, он сейчас же принимался за чтение, и если тут что-нибудь приходилось ему по душе, сильно углублялся в это занятие и потом вдруг иногда вставал, начинал взволнованными шагами ходить по комнате, ерошил себе волосы, размахивал руками и даже что-то такое декламировал и затем садился за свои гусли и начинал наигрывать и подпевать самым жалобным басом известную чувствительную песню: «Среди долины ровныя»[6 - Среди долины ровныя… – первая строка песни на слова А.Ф.Мерзлякова (1778—1830).]. На том месте, где говорится, что высокий дуб растет:
Один, один, бедняжечка, на гладкой высоте,
Ни сосенки, ни елочки, ни травки близ него, –
у Иосафа по щекам текли уже слезы; но тем все и кончалось. На другой день он просыпался по-прежнему суровый и с окаменело-неподвижным лицом шел в Приказ.
V
Был прелестнейший июньский день. Город, с своими ярко освещенными желтыми, белыми и серенькими домами, с своими блистающими серебряными и золотыми главами церквей, представлял собою решительно какой-то праздничный вид. Воздух напоен был запахом цветущих в это время лип; по временам чирикали какие-то птички, и раздавался резкий звук проезжающих по мостовой дрожек. В одних только присутственных местах было как-то еще душней и грязней. Иосаф сидел по обыкновению перед своей конторкой и посматривал на видневшийся в окно клочок неба. В Приказ вошел чрезвычайно франтоватый молодой мужчина, перетянутый, как оса, с английским пробором на голове, с усиками, с эспаньолкой, в шитой кружевной рубашке, в черном фраке, с маленькою красною кокардою в петличке и в светлейших лаковых сапогах. Он несколько по-военному сначала отнесся к одному из писцов и потом подошел к Иосафу.
– Я, кажется, имею удовольствие видеть господина Ферапонтова? – проговорил он.
– Да-с, – отвечал тот своим обычным медвежьим тоном.
– Позвольте и мне с своей стороны иметь честь представиться: ковенский помещик Бжестовский!.. – произнес новоприбывший, расшаркиваясь и протягивая Иосафу свою чрезвычайно красивую руку, на мизинце которой нельзя было не заметить маленького и, должно быть, женского сердоликового перстенька.
Иосаф на это полупривстал ему и, подав неуклюже и не совсем охотно тоже свою руку, снова сейчас же сел.
– У вас есть дело… сестры моей… Фамилия ее по мужу Костырева, – продолжал Бжестовский.
Иосаф стал было припоминать.
– Имение ее назначено в продажу, – помог тот ему.
Иосаф почесал в голове.
– Да, назначено-с, – отвечал он неторопливо.
– Позвольте мне объясниться с вами в нескольких словах по этому делу, – произнес Бжестовский, и в голосе его уже заметно послышался заискивающий тон.
Иосаф молчаливым наклонением головы изъявил согласие.
– Эта женщина решительно несчастная!.. – продолжал проситель, пожимая плечами. – Можете себе вообразить: прелестная собой, из прекрасного образованного семейства, она выходит замуж за этого господина Костырева, и с сожалением еще надобно сказать, улана русской службы… пьяницу… мота… злеца.
Бухгалтер слушал, не совсем, кажется, хорошо понимая, зачем все это ему говорят.
– Потом-с, – снова продолжал Бжестовский, – приезжают они сюда. Начинает он пить – день… неделю… месяц… год. Наконец, умирает, – и вдруг она узнает, что доставшееся ей после именьице, и именьице действительно очень хорошее, которое она, можно сказать, кровью своей купила, идет с молотка до последней нитки в продажу. Должно ли, спрашиваю я вас, правительство хоть сколько-нибудь вникнуть в ее ужасное положение?.. Должно или нет?
Иосаф несколько затруднялся отвечать на подобный вопрос.
– Что же тут правительству за дело? – проговорил было он.
– Как что? – перебил его, уже вспыхнув в лице, Бжестовский. – Законы, кажется, пишутся для благосостояния граждан, а не для стеснения их.
Иосаф в ответ на это уставил глаза в книгу. Бжестовский поспешил переменить тон.
– Я и сестра моя, – начал он, – так много наслышаны о доброте вашей и о благородстве вашей души, что решились прямо обратиться к вам и просить вашего совета.
– Что же я тут?.. Надо или деньги внести, или продадут.
– Очень многое, Иосаф Иосафыч, очень многое, – произнес Бжестовский, прижимая руку к сердцу, – в имении есть мельница… лес… несколько отхожих сенокосных пустошей, которые могли бы быть проданы в частные руки.
Ферапонтов задумался.
– И что же, это отдельные статьи от имения? – спросил он.
– Совершенно, кажется, отдельные, – отвечал Бжестовский, – и потому я только о том и прошу вас, чтоб посетить нас. Я наперед уверен, что когда вы рассмотрите наше дело, то увидите, что мы правы и чисты, как солнце.
Иосаф продолжал думать: он хаживал иногда к помещикам для совета по их делам и даже любил это как бы все-таки несколько адвокатское занятие.
– Сделайте милость, – повторял между тем Бжестовский, – и уж, конечно, мы благодарить будем, как это делается между порядочными и благородными людьми.
Иосаф посмотрел ему в лицо.
– Хорошо-с, пожалуй! Ужо вечерком зайду, – проговорил он неторопливо.
Бжестовский рассыпался перед ним в выражениях полнейшей благодарности.
– Мы живем на набережной, в доме Дурындиных, – заключил он и, еще раз раскланявшись перед Иосафом, молодцевато вышел из Приказа.
VI
Большой каменный дом Дурындиных был купеческий. Как большая часть из них, он, и сам-то неизвестно для чего выстроенный, имел сверх того еще в своем бельэтаже (тоже богу ведомо для каких употреблений) несколько гостиных – полинялых, запыленных, с тяжеловатою красного дерева мебелью, имел огромное зало с паркетным, во многих местах треснувшим полом, с лепным и частию уже обвалившимся карнизом, с мраморными столами на золотых ножках, с зеркалами в старинных бронзовых рамах, тянущимися почти во всю длину простенков. Введенный именно в эту залу казачком-лакеем, Иосаф несколько сконфузился, тем более, когда послышался шелест женского платья и из гостиной вышла молодая и очень стройная дама.
– Брат сейчас будет… извините, пожалуйста! – проговорила она, прямо подходя к нему и подавая ему руку.
Иосаф окончательно растерялся: в первый еще раз в жизни он почувствовал в своей жесткой руке женскую ручку и такую, кажется, хорошенькую! Подшаркнувши ногой, как только можно неловко, он проговорил:
– Помилуйте-с, ничего!
– Пойдемте, однако, в боскетную, – сказала Костырева и пошла.