– Очень, очень рада!
Доминику Николаевну предуведомили уже о моем приезде. Она вошла в гостиную, свернувши несколько голову набок; в костлявых руках ее, заключенных в шелковые a jour[14 - ажурные (франц.).] перчатки, она держала зонтик; на голове у ней была полевая соломенная шляпка. Как бы в прямое противоречие этому летнему костюму, к щеке Доминики Николаевны была привязана ароматическая подушечка; кроме того, делая мне книксен, она махнула подолом платья и обнаружила при этом, что была в теплых шерстяных ботинках. Я, по тогдашней моде, подошел к ней к руке. Она на это мне поспешно сдернула с руки перчатку a jour.
– Благодарю вашу матушку и вас! – сказала она, кидая на меня отчасти нежный и отчасти покровительственный взор.
– Усядемтесь, – прибавила она в заключение.
Уселись.
Доминика Николаевна несколько времени осматривала меня с головы до ног.
– Хорошо ли вы, во-первых, учитесь? – спросила она.
Я обиделся.
– Хорошо-с! – процедил я сквозь зубы.
Доминика Николаевна закатила глаза вверх.
– Я читала ваше письмо: перо превосходное, мысли возвышенные!
Я помирился несколько с ней.
– Вы застали меня, – продолжала Доминика Николаевна с глубоким вздохом, – убитую горем и болезнью…
Я молчал.
– Дмитрий Дмитрич… вы, конечно, его знаете?
– Знаю-с!
– Он получил еще новый удар от своих врагов: его опять хотели посадить в тюрьму.
В печальном выражении лица Доминики Николаевны была видна и насмешка и грустное презрение к людям.
– Но, вероятно, он как-нибудь избавится от этого, – произнес я.
– Друзья его, конечно, не допустили; я вот это мое имение заложила и внесла за него.
Дмитрий Дмитрич, как все это знали и чего она сама не скрывала, был друг ее сердца.
– Вот вам всем, молодым людям, – продолжала она, – этот человек образец, который имеет все достоинства.
Дмитрий Дмитрич в самом деле имел много достоинств: всегда безукоризненно и по моде одетый, с перетянутой, как у осы, талией, с тонкими каштановыми и уже с проседью усами и с множеством колец на худощавых руках – Дмитрий Дмитрич был сын какого-то важного генерал-аншефа. Воспитывал его французский граф, эмигрант и передал впечатлительному мальчику все свои добродетели и пороки. Сначала Дмитрий Дмитрий служил в гвардии, танцевал очень много на балах, потом гулял на Невском уже в штатской бекеше и, наконец, вдруг вследствие чего-то выслан из Петербурга с обязательством жить в своей губернии.
– По четырнадцатому декабря замешан, – говорили сначала про него таинственно.
Сам Дмитрий Дмитрич по этому поводу больше или отмалчивался, или делал гримасу.
Все раскрывающее время, впрочем, дало и другого рода толкование сему обстоятельству, и впоследствии, когда кто-либо из приезжих спрашивал какого-нибудь туземца, за что Милин (фамилия Дмитрия Дмитрича) выслан из столиц:
– Выслан-с он… – отвечал туземец, и если при этом была жена в комнате, он говорил ей: «Выдь, душа моя!» Та выходила, туземец что-то такое тихо говорил приезжему, тот делал знак удивления в лице.
– Неужели? – восклицал он.
– Говорят! – отвечал грустным голосом хозяин.
Дмитрий Дмитрич наследовал после отца хорошее состояние, но, к несчастию, имел два совершенно противоположные качества: проживать деньги он знал тысячи миллионов способов, но наживать их – ни одного; он даже в карты играл только с дамами, и то в бостон, и то всегда проигрывал; а между тем он любил принять ванну с дорогими духами, дом у него уставлен был превосходными, почти редкими, растениями… Дмитрий Дмитрич был дамский, а с другой стороны, и совершенно, пожалуй, не дамский кавалер. Для поправления обстоятельств своих он мог только занимать деньги. Способ этот и навлек ему впоследствии столько врагов, о которых упоминала Доминика Николаевна.
– Он у меня будет сегодня, вы его не узнаете: несчастие сломило и этого могучего человека, – проговорила она.
Я очень хорошо понял, что с Доминикой Николаевной можно только говорить об ее собственных чувствах, а потому, отложив всякую надежду побеседовать с ней о кузине, стал невыносимо скучать и молил бога, чтобы по крайней мере поскорей явился Дмитрий Дмитрич. Часов в восемь он приехал, развалясь в коляске, на четверне каких-то кляч и тоже в соломенной шляпе и летнем пальто и башмаках.
Лицо Доминики Николаевны осветилось. Она пошла навстречу Дмитрию Дмитричу скорей какой-то торжественной, чем радостной походкой. Я не пошел за ней, но в зеркале видел их первую сцену свидания. Дмитрий Дмитрич взял и по крайней мере раз двадцать поцеловал руку Доминики Николаевны.
– Добрый друг, вы все для меня сделали! – проговорил он, наконец.
В голосе его как будто бы слышались слезы.
– И делается это для доброго друга, – отвечала Доминика Николаевна с какой-то знаменательностью, затем прежней торжественной походкой ввела Дмитрия Дмитрича в гостиную.
– Bonjour! – проговорил он, мотнув мне головой, и сел.
Доминика Николаевна села против него.
– A propos[15 - Кстати (франц.).], сейчас сюрприз, – начал Дмитрий Дмитрич и потом крикнул довольно громко: – Cher Назар!
На этот зов вошел в комнату красивый из себя лакей в казакине и перетянутый поясом, сплошь выложенным серебром с чернетью. Усы и волосы у него были совершенно черные, на руках было множество колец, а из-за борта казакина выставлялась толстая золотая цепочка.
– Подай, знаешь, это!.. – проговорил Дмитрий Дмитрич.
Лакей вышел и, возвратясь, принес клетку, в которой сидели два кролика.
Доминика Николаевна вдруг вскочила и начала перед ними прыгать.
– Ах, как это мило, прелесть, прелесть!
– На шейке у них розовые ленточки! – проговорил лакей.
Доминика Николаевна вдруг переменила выражение в лице и посмотрела на него строго. Лакей, кажется, это заметил и с какой-то насмешливой улыбкой замолчал; а потом, постояв немного, совсем вышел из комнаты, не переставая усмехаться про себя. Доминика Николаевна все еще продолжала прыгать перед кроликами.
– Взамен этого я иду вам показать мои цветы! – сказала она Дмитрию Дмитричу. – Молодой человек, вы тоже должны за нами следовать, – прибавила она мне развязно.
Я пошел.
Садишко был обыкновенный, очень запущенный, цветы даже не прополоты; но главная сущность состояла в том, что Доминика Николаевна сорвала одну из роз и прикрепила ее в петлю Дмитрию Дмитричу.
Всю эту прогулку они совершили под руку. Моя юношеская брезгливость невольно возмущалась этим. «Все-таки этот господин, – думал я, – был человек светский, видал же он женщин красивых и, вероятно, сближался с ними, каким же образом он мог так близко переносить около себя подобное безобразие».