Оценить:
 Рейтинг: 4.33

Граф Безбрежный. Две жизни графа Федора Ивановича Толстого-Американца

Год написания книги
2018
<< 1 2
На страницу:
2 из 2
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Федор Толстой добирался до столицы почти год. Полного и подробного описания этого путешествия через Россию – от Камчатки до Санкт-Петербурга – не существует. Это жаль: граф был наделен оригинальным умом и острым взглядом и наверняка увидел огромную страну так, как её не видел никто. Радищев сделал бы из такого путешествия обличительный роман, маркиз де Кюстрин – занимательное чтение для всей Европы. Но Федор Толстой не был по натуре писателем – в жизни он действовал, а не писал в тетрадку.

Широкое и плавное в своем течении время соответствовало пространству, которое людей Девятнадцатого века окружало. Даже краткое официальное описание Российской империи звучало протяжностью дорог, равнин, лесов, степей, способных поглотить человеческую жизнь. «Всероссийская Империя в свете отличается пространством ей принадлежащих земель, кои простираются от восточных пределов Камчатских до реки и за реку Двину, падающую под Ригою в варяжский залив, включая в свои границы сто шестьдесят пять степеней долготы. От устья же рек: Волги, Кубани, Дона и Днепра, впадающих в Хвалынское, Азовское и Черное моря, до Ледовитого Океана простирается на тридцать две степени широты». Подобное гигантское пространство, как и неторопливо текущее время, являлось константой бытия – его невозможно было отменить с помощью сложной теории относительности или обмануть с помощью автомобиля и самолета. Оно лежало вокруг – огромное, чистое, яркое, многообразное, совершенно такое же, как в дни сотворения мира.

Время и пространство не сильно изменились в сознании людей за 1800 лет, прошедших с рождения Христа – лошадь да колесо, восход да закат уравнивали жителей Девятнадцатого века с праотцами. (Оттого они и понимали Ветхий и Новый завет глубже, чем мы). Сто верст означали для кавалерийского полка двухдневный переход, а чтобы доехать из Санкт-Петербурга в Вятку, требовалось два месяца. Кто из нас сейчас отважится отправиться в двухмесячное путешествие? – разве что профессиональный путешественник или миллионер на покое. А тогда это было дело обычное и привычное – в эпоху плохих дорог и медленных лошадей люди, как ни странно, передвигались больше и чаще нас! Мемуаристы той эпохи беспрерывно пишут о своих поездках и путешествиях; императоры Александр и Наполеон провели три четверти жизни в дороге; дорога, путешествие, странствование были естественным состоянием человека Девятнадцатого века, который все время тащился на перекладных лошадках то по веселому снежному первопутку, то по пыльной летней дороге, а то по раскисшей грязи в облаке брызг.

Ехали все. Уютный московский барин весной выезжал из города в свою подмосковную усадьбу, а осенью возвращался в город; кавалерист-девица Дурова через всю европейскую Россию ехала в Сарапул проведать старого отца; генерал Кутайсов, командовавший при Бородине русской артиллерией, за два года до того ехал в Европу учиться математике и фортификации. Жизнь людей того времени протекала на дороге и была вечным странствием – это надо понимать не как метафору, а как факт жизни. Ехали они со скоростью двадцати верст в час, запахнувшись в жаркие тяжелые шубы и подбитые ватой шинели, укутав ноги медвежьими шкурами, запасшись баулами с горячими кулебяками и чемоданами с ветчинными окороками… Оттого и умирали они часто по пути, в чужих краях, а не дома – как Кутузов, умерший в Пренцлау, и Барклай, умерший в Ингольштадте.

Кое-что об этом удивительном путешествии графа Толстого через всю Россию до нас все-таки дошло, благодаря мемуаристам, которые встречались с Американцем и записали его рассказы. Рассказы это странные – в них граф Федор Толстой предстает как первый русский абсурдист. Он вспоминает не прекрасные виды чистой, первозданной страны, не исполненные глубокого смысла сцены народной жизни, не древние монастыри, не дурные дороги и даже не стаи волков, которые вполне могли сожрать его. Все это как будто слишком обычные вещи для его ума, в котором живет постоянный азарт не столько инакомыслия, сколько инако-жития.

Однажды он рассказал о старике, с которым встретился в месте, которое было глухим даже для глухой Сибири. В этом месте посреди непроходимых лесов, – пять срубов, из них один трактир, – Толстой сделал привал и, отдыхая, выпил со стариком два литра водки. Представим себе эту сцену – завалинка у покосившейся избы, жар лета, тучи комаров, на завалинке сидит старик с седыми спутанными космами, с морщинистым лицом, в огромных руках его маленькая побитая балалайка. Рядом с ним, вытянув ноги в пыльных разбитых башмаках, – татуированный граф Толстой, в грязной рубашке с расстегнутым воротом и с отросшими за месяцы путешествий волосами, с дрянной свиной котлетой и литром сивухи в желудке.

Это привал аристократа. А также концерт музыки фолк образца 1805 года – старик поет нечто голосом сильным, хотя и дребезжащим.

Не тужи, не плачь, детинка;

В рот попала кофеинка,

Авось проглочу.

Спев это, старик разрыдался. Он рыдал, заливаясь слезами, которые текли по его грубым, как в дереве вырезанным морщинам, рыдал истово, горько, протяжно, как будто хоронил кого-то.

«Что ты плачешь? Что с тобой?»

«Понимаете ли, ваше сиятельство, понимаете ли…»

«Понимаю что?»

«Понимаете ли вы, ваше сиятельство, всю силу этого: авось проглочу!»

Эта идиотская песня балалаечника и его бурные рыдания потрясли графа пуще всех итальянских опер и французских примадонн, которых он потом немало слышал за свою жизнь.

За графом Федором Толстым в его путешествиях по русским медвежьим углам, увы, не следовал Эккерман и не заносил в гроссбух все его матюки. Отсутствие прилежного немца-хроникера рядом с Американцем очень осложняет нашу работу: никто подробно не описал встречи графа в трактирах, на постоялых домах и на дорогах. Может быть, где-то на сибирских трактах он встретился с разбойниками, грабившими кареты, а где-то в лесу столкнулся нос к носу с медведем и, естественно, не моргнув глазом зарезал его. Поэтому здесь мы покидаем твердую почву факта и ступаем в зыбкий мир фантазии. Прежде чем дальше идти вперед, отступим на полшага назад, из одного далекого прошлого в другое, еще более далекое и поговорим о том, что могло быть.

В пантеоне русских безбрежных и преступных людей граф не одинок. За десять лет до рождения Федора Толстого уже появлялись такие преступные и наивные люди – ныне совершенно забытые братья Михаил и Сергей Пушкины и их друг Федор Сукин. Тогда, в 1772 году, в дворянских семьях только о них и говорили. Эти трое, как-то раз сойдясь и выпив, затеяли разговор о том, как устроен белый свет. Некоторые вещи они в своих беседах нашли несправедливыми. Ну, например: почему право печатать ассигнации принадлежит одним и не принадлежит другим? После этого разговора Сергей Пушкин поехал в Голландию, где заказал поддельные штемпели и бумагу. На обратном пути из Голландии, в марте 1772 года, он был арестован, так и не успев поставить в своем имении станок для печати ассигнаций. Преступный умысел был столь наивным, что императрица Екатерина не знала, что делать: «Но со всем тем жалко его: жена и дети, и глупость его, и я в недоумении; до решения дела он потерпит всякую всячину. Прикажите выдать жене тысячу рублей, чтобы ей пока было чем жить, и велите ей сказать, чтоб он надеялся на мое правосудие и человеколюбие и поуспокойте их; а что будет, право сама ещё не знаю и сказать не могу. А законы ему, кажется, противны. Разве я помогу». Но не сильно помогла: один брат Пушкин, Сергей, был осужден на вечное заточение и окончил жизнь в Соловках, другой, Михаил, сослан на жительство в Тобольск… Нелепая история, и есть в ней что-то из ряда вон: преступление, да не совершенное, преступник, да наивный… Я уверен: участвуй Федор Толстой в той пирушке с умными разговорами – не моргнув глазом принял бы участие в печати фальшивых ассигнаций. О знаменитых фальшивомонетчиках молодой граф наверняка знал и вряд ли упустил бы случай лично засвидетельствовать им свое глубокое почтение.

Рядом с такими наивно-преступными и отчаянно-дерзкими людьми обычно светится святость – ореолом над их женами. Жены декабристов не были ни первыми, ни единственными страдалицами за мужей. Жена фальшивомонетчика Михаила Пушкина, Наталья Абрамовна, урожденная княгиня Волконская, последовала за ним в Тобольск. В 1803 году, когда татуированный попугаем Федор Толстой продвигался через Россию с востока на запад, ей было 57 лет. Возможно, и муж её был жив. Заходил ли Толстой в Тобольск, нам неизвестно, но если заходил, то мог встречаться с этой парой: лихой фальшивомонетчик, не напечатавший не единой ассигнации, и его жена, принадлежавшая к одному из самых знатных семейств империи, наверное, слушали за обедом его рассказы о дальних странах.

Граф Федор Толстой ещё при жизни стал в глазах многих людей легендарным дебоширом и злодеем, о поступках которого говорили, что они – позор рода человеческого и образец безнравственности. Сам он прекрасно знал свою репутацию и в некоторых случаях, представляясь, предпочитал произносить не несколько слов своего титула и имени, а несколько слов своего мифа. Уже в пожилых годах, будучи седым благоообразным господином с перстнем на мизинце, он как-то раз в Англицком клубе сказал Аксакову, не знавшему его в лицо, что он «тот, про которого сказано: Ночной разбойник, дуэлист, в Камчатку сослан был, вернулся алеутом, и крепко на руку нечист». Существуй тогда визитные карточки – он мог бы написать на карточке эту фразу самым изящным, самым изысканным почерком.

Однако не стоит преувеличивать варварство графа Толстого и его грубость. Это на наш нынешний взгляд многие его поступки кажутся зверскими, а на взгляд его современников они такими казались не всегда. Способа измерить количество насилия в каждую эпоху не существует, и мы не знаем, какой век из всех веков был более всего бесчеловечным; но прекрасная эпоха русского барства уж точно заняла бы в подобном рейтинге не последнее место. Изъясняться эти люди могли как угодно изящно, например, так: «Скоро после того я сплавил свой челнок на быстрый поток жизни… И чем далее заходил я в область жизни, тем более запутывался в волшебных сетях отношений общественных». А поступать могли так, как княгиня Козловская, громадная баба, которую один её современник, не рискуя назвать женщиной, назвал «оно». Это оно «велит раздевать мужчин и сечь при себе розгами, считая хладнокровно удары и понукая исполнителя наказания бить больнее… заставляет служанок привязывать к столбу какого-нибудь из своих слуг-мужчин, совершенно обнаженного, и натравливает собак грызть несчастного». По сравнению с таким садизмом все, что вытворял Федор Толстой, кажется милой шуткой. И любой, кого он оскорбил, всегда мог защищаться с пистолетом в руке.

Умышленная дерзость и дикость были в моде среди молодых людей, которые соревновались в том, кто кого перепрыгнет. Быть человеком, который в своей шутке не остановится не перед чем, было модно. Эти, говоря нынешним языком, хулиганы ходили в театр не для того, чтобы посмотреть пьесу, а для того, чтобы продемонстрировать себя во всей красе. Их словечки и шутки тут же становились известны всему свету. Грибоедов с Алябьевым будущий драматург с будущим композитором, автор бессмертного «Горе от ума» и автор бессмертного «Соловья» однажды умышленно-громко шикали в театре, сбивая со слога актеров. В антракте к ним подошел полицмейстер в сопровождении полицейского и строго спросил фамилии. Они ответили. «Рачинский, запиши!», – велел полицмейстер. Тогда Грибоедов в свою очередь поинтересовался фамилией полицмейстера и небрежно бросил Алябьеву: «Алябьев, запиши!». Но иным было мало слов, они распускали руки. Михаил Шумский, внебрачный сын Аракчева, явился в театр с половиной арбуза и ел, рукой вычерпывая арбузную мякоть. Уже само по себе такое смачное поедание арбуза в третьем ряду партера было оскорблением для окружающих. Когда же арбузная полусфера опустела, Шумский надел её на голову впереди сидевшего купца со словами: «Старичок! Вот тебе паричок!». Американец все-таки до таких сцен грубости и хамства не опускался.

Безнравственность Толстого многим казалась свойством, не нуждавшимся в доказательствах: в глазах людей, которые обсуждали его приключения на море и на суше, он был аморален a priori. На самом деле говорить тут следовало бы не о зловредной безнравственности графа, а об его отношении к жизни. Некоторые его конфликты были неизбежны не потому, что он их умышленно искал, а потому, что он, как астероид, не умел отклонять своего жизненного пути от пути других людей. Граф Федор Толстой, всходя по трапу на корабль экспедиции, возглавляемой Крузенштерном, был обречен на конфликт и с Крузенштерном, и с Лисянским. Все трое – выпускники Морского кадетского корпуса, но на этом их сходство заканчивается. Все остальное различие.

Крузенштерн и Лисянский были образцовыми морскими офицерами. Смысл жизни для Крузенштерна состоял в том, чтобы плавать на кораблях и делать это как можно лучше. Достаточно прочитать два тома его дневников, чтобы понять, с каким чувством долга и с какой серьезностью этот человек относился к своим занятиям. В конце концов он добился высшей чести для мореплавателя – его именем назвали пролив. Лисянский Крузенштерну не уступал. Он в числе шестнадцати лучших российских морских офицеров был послан учиться на английский флот, плавал по морям и океанам на британских фрегатах, участвовал в битвах, изучал постановку дела на кораблях Его Величества, и все с одной мыслью: получить в конце концов командование над кораблем и пуститься в самостоятельное плавание. И для Крузенштерна, и для Лисянского жизнь была средством для достижения высокой цели. Оба жили для чего-то. Федор Толстой жил не для чего.

Жизнь для Толстого-Американца была не предназначением, а раздольем, не способом достижения цели, а формой времяпровождения и удовольствия. Цель требует дисциплины, в раздолье же хочешь пой, хочешь пляши все равно. В тесном пространстве плывущего по морю корабля столкнулись эти две жизненные концепции. Прирожденные моряки Крузенштерн и Лисянский, воспитанные в духе твердой морской дисциплины, должны были смотреть на нерадивого выпускника Морского корпуса Федора Толстого с презрением, как на постыдный отброс правильного производства. Федор Толстой должен был смотреть на прирожденных моряков как на ограниченных, убогих служак, порабощенных своим предназначением, закабаленных своей жизненной целью.

Цель суживает, отсутствие цели делает широким. Что выше – жизнь-служба или жизнь-вольность? Нужна ли вообще человеку в жизнь цель, или он может жить, как жил Федор Толстой – буйно и бесцельно? В молодые годы Американец вряд ли задавался этими вопросами. Молодой граф был естественен, как идеальный дикарь, который забавляется и резвится, как хочет и может. Когда славный мореплаватель Крузенштерн, вернувшись в Санкт-Петербург из занявшего два года кругосветного плавания, давал у себя дома бал, Федор Толстой явился на этот бал незваным гостем – хотел посмотреть, какое выражение лица будет в момент встречи у триумфатора. Крузенштерн встретил графа с ледяным выражением лица и не проронил ни слова.

Дуэли, которыми граф Федор Толстой прославился не менее своих путешествий, были в первую четверть девятнадцатого века делом обыкновенным. Дрались все. Пушкин, по крайней мере в свои молодые годы, был бретером, который сам напрашивался на пистолет. Грибоедов стрелялся с Якубовичем, который, зная страсть Грибоедова к музицированию, прострелил ему руку со словами: «Не будешь ты больше играть на пианино, Саша!» Князь Голицын и Шиков дрались на саблях прямо во время сражения, а кавалергард лейб-ротмистр Шереметев и джентльмен Завадовский были участниками одной из самых кровавых дуэлей в русской истории: они стрелялись из-за балерины Истоминой на Волковом поле в Петербурге, и Шереметев получил пулю в живот, и ел окровавленный снег, и на месте дуэли умер.

В кругу молодых людей, в котором вращались Пушкин и Толстой, отсутствие у человека дуэлей делало его не вполне правдоподобным и даже смешным. Дуэли для этих людей были чем-то вроде золотого запаса, подтверждавшего их репутацию. Больше дуэлей – выше репутация. Такие люди, как мрачный дуэлист Уваров Черный или лихой дуэлист Федор Гагарин стояли на вершине пирамиды: это были бретеры, уже при жизни ставшие мифами. Между этими героями пистолета шла негласная борьба за самую кровавую дуэль и за самую громкую репутацию, но Федор Толстой превосходил их всех. Он был дуэлист великого размаха.

«Дуэль в России – страшное дело», – написал в своей знаменитой книге маркиз де Кюстрин. В немногих словах – большое знание. Так жестоко и безрассудно, как в России, в цивилизованной Европе в то время уже не стрелялись. Патер Владимир Печерин вспоминает в своих «Замогильных записках» о пылком итальянце, который в 1836 году в Швейцарии вызвал на дуэль господина, который сделал ему замечание за то, что он громко разговаривал в библиотеке. Никто стреляться с итальянцем не стал, такой вызов был в серьезной Швейцарии нелепостью, дичью. В России же в то время бывали дуэли на пяти шагах, бывали на трех, а бывали дуэли через платок, когда дуэлисты левыми руками держали между собой белоснежный батистовый платок, а правой пистолеты. Никакого бытового гуманизма не существовало: все эти христиане, носившие под рубашками крестики и образа, готовы были отправить на тот свет ближнего своего за любую безделицу. Все они были дерзки и обидчивы и все соревновались в холодной храбрости и невозмутимости, с которой умели стоять под наведенным на них пистолетом. Эта невозмутимость перед лицом смерти ценилась особенно высоко. Когда Шереметев с секундантом Якубовичем приехали к Завадовскому с вызовом и выразили желание стреляться немедленно, Завадовский попросил отсрочки на два часа: чтобы пообедать. В такой его формально-вежливой просьбе была издевка, которую так ценили бретеры. О Завадовском – русском аристократе, сыне министра народного просвещения, молодом человеке с приятным лицом, в круглых очках – мы не знаем ничего. Он всю жизнь прожил в своих роскошных имениях частным человеком и остался в истории только одним: вот этой кровавой дуэлью.

Солнце русской поэзии могло закатиться гораздо раньше 1837 года, причем по причине, которая современному человеку наверняка покажется смехотворной. В Кишиневе на балу Пушкин потребовал, чтобы музыканты играли мазурку, тогда как молодой офицер потребовал играть кадриль. Чем не повод для смертоубийства? Стрелялся Пушкина с командиром полка Старовым, который счел, что в лице молодого офицера оскорблен весь полк. Эта дуэль как будто сошла с будущих, еще ненаписанных страниц пушкинской прозы: зимний вечер, вой ветра, потоки снега, темные фигуры дуэлистов, едва видимые в метель, двукратный обмен выстрелами, примирение и фраза полковника Старова: «Теперь я вижу, что под пулями вы стоите так же хорошо, как и пишете!» Эта фраза так понравилась Пушкину, что он бросился полковнику в объятья.

Но даже среди этих людей, для которых дуэль была естественным способом выяснения отношений, граф Федор Толстой стоял особняком. Они дуэлями защищали свою честь – он стрелялся из желания приятно провести время. Стрелял он превосходно не только в молодости, но и в более поздние года. Банальное упражнение – с двадцати шагов попасть в середку туза – он выполнял без труда, даже пьяным. Однажды, уже в пожилом возрасте, желая доказать, что рука его по-прежнему тверда, он велел при гостях жене – цыганке Дуне Тугаевой – встать на стол и прострелил её каблучок.

Точное количество дуэлей Американца неизвестно одни говорят о тридцати, другие даже о семидесяти дуэлях, но ни те, ни другие не могут привести доказательств и составить список тех, с кем он стрелялся. Но одно безусловно: во всех своих дуэлях он вышел победителем. Он попадал всегда, а в него за всю его жизнь не попал никто. Эта неуязвимость кажется удивительной, но объяснение тут есть. Для дуэли покупали новые, непристрелянные пистолеты – французские Лепаж или немецкие Кухенрейтер, – которые уравнивали хорошего стрелка с плохим. Однако Толстой был больше, чем хороший стрелок – он был профессионал жизненных противоборств, умевший подавлять волю людей, вставших ему поперек дороги. Дуэль для него была, конечно, не просто соревнованием в меткости, а соревнованием в том, у кого нервы сильнее. Он эту тонкую психологическую игру освоил в совершенстве. Его прямой немигающий взгляд, глубокое, ненаигранное спокойствие, его бесконечная уверенность в себе, холодная дерзость, быстрые и решительные движения, когда он делал положенные пять шагов к барьеру, не могли не смущать противника.

Дуэль, хотя и принятая в обществе как способ выяснения отношений, все-таки была преступлением, за которым следовало наказание: разжалование или ссылка. Молодых офицеров ссылали на Кавказ, в Нижегородский драгунский полк, где периодически собирались компании самых отчаянных дуэлистов, готовых скуки и потехи ради перестрелять друг друга. Но граф Толстой и тут шел на шаг дальше всех. Ему мало было просто дуэли – он практиковал дуэли невозможные и запрещенные. Нельзя было стреляться с начальником, а он стрелялся с полковником Дризеном. Во время русско-шведской войны и последовавшего затем перемирия дуэли со шведскими офицерами были запрещены, а он убил двух из них.

С ним было опасно находиться рядом – этот грузный человек с меланхолическим взглядом, умышленно говоривший тихим голосом, мог обратить в дуэль любой разговор, любой взгляд, любой жест. Да и жеста было не нужно – Американец потехи ради выдумывал слухи и сплетни, которые неминуемо вели к пистолетам. Про сестру капитана Брунова он выдумал позорящие её истории (они до нас не дошли) и рассказывал их направо и налево, до тех пор, пока не получил приглашения стреляться. Это был его способ: клеветать на людей и с интересом наблюдать за их поведением. Про Пушкина он в письме князю Шаховскому сочинил невероятную чушь о том, что поэта выпороли в канцелярии Третьего отделения – хотя прекрасно знал, что ничего подобного не было. Ну и что? Графу все время было мало острых ощущений, и он играл с людьми в жизнь и смерть, он их дразнил, как зверей, чтобы они на него напали. И тогда он их убивал.

Граф был мастером провокации: слухи и сплетни в его исполнении всегда выходили смачными, как кукиш. Он умел наврать так неправдоподобно, так дико, что тут же находились десятки людей, которые подхватывали выдумку и со смехом разносили её по московским уютным особнячкам и петербургским гостиным. Справедливости ради надо сказать, что Американец на этом поприще был не одинок, у него были соперники. Офицер Алексей Полторацкий, приехав в Тверь, поведал местному дворянству, что Пушкин не поэт, а знатный шпион на службе у правительства и получает за свой труд 2500 рублей в год. Слух о новом поприще Пушкина быстро разошелся по городам и весям, и вскоре к изумленному поэту стали приходить с просьбами о покровительстве дальние родственники: седьмая вода на киселе просила его замолвить о них словечко в высших сферах.

Если же тонкая метода распространения слухов не срабатывала, то в запасе у графа были приемы и попроще. В городе Або, в 1808 году он однажды вечером играл в карты с генералом Алексеевым и молодым Нарышкиным, сыном сенатора, обер-камергера и обер-церемонимейстера Ивана Александровича Нарышкина. Нарышкин попросил дать в прикупе туза, Толстой позволил себе небольшое лингвистическое развлечение: вспомнил, что дать туза означает дать пинок или подзатыльник. Он ответил: «Изволь, вот тебе туз!» – и сунул партнеру по картам под нос свой тяжелый, пуд весящий кулак. Нарышкин обиделся и вызвал Толстого. Генерал Алексеев их мирил, Толстому было безразлично, стреляться или нет – одной дуэлью больше, одной меньше, какая разница? – но молодой Нарышкин на дуэли настаивал именно потому, что это был Федор Толстой и могли подумать, что он побоялся с ним связываться. На дуэли Нарышкин получил пулю в пах и умер.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
<< 1 2
На страницу:
2 из 2