– Вот у нас только один выход и остался, как есть один, – сокрушённо покачала головой жена надзирателя.
– Бежать с пожарным? – предположил заключённый.
– Отсюда не сбежишь, – усмехнулась девушка.
– На тебя вся надёжа, милок, – доверительно прошептала жена надзирателя.
– Не понимаю, – покачал головой узник. Он в самом деле не понимал, чего от него хотят эти женщины.
– Ну тебе же всё равно сидеть не пересидеть, голубь, – принялась терпеливо объяснять жена надзирателя. – Тебе что так, что этак – пожизненно тут куковать. Так сделай себе приятно и нам хорошо.
– И что же я должен сделать?
– Ключик в замочек, – игриво ответила жена надзирателя, – меч в ножны, болтик в гаечку… Ну?
– Я не слесарь, я работник умственного труда.
– Чтобы детей умом делали, такого я не слыхала, – оторопело произнесла мать.
– Я тоже, – отозвался узник.
– Ну вот и славно, – обрадовалась жена надзирателя, – вот и договорились. Сегодня, стало быть, вечером и сладим дело, ага?
– Да как хотите, – пожал плечами узник. – А какое дело?
– Святая дева, пресвятая богоматерь, храни господь и святые твои… – вздохнула жена надзирателя и во вздохе её впервые почувствовалось то ли нетерпение, то ли досада. – Да что же это за дундук-то, ей богу! Как ты столько детей-то настрогал, если ни бельмеса в этом не смыслишь?
– Сколько? – опешил узник.
– Отвечай, охломон ты этакий, – окончательно потеряла терпение жена надзирателя, – будешь сильничать девку или нет?!
– Тише, мама, тише, – зашикала дочь надзирателя. – Вы не понимаете, узник. У меня будет ребёнок. От пожарника. Этого нельзя. А от вас – можно, если вы меня изнасилуете. Понимаете теперь? Отцу просто не к чему будет придраться. А вы получите свою радость. И не одну. Обещаю снабжать вас мухами весь срок вашего заключения, то есть пожизненно.
– Ах вот в чём дело! – простонал узник, наконец-то уразумев желание женщин. – О боже, боже! O tempora, o mores![2 - O tempora, o mores! – О времена, о нравы! (лат)] О трагифарс души человеческой, о горе от ума!
– Слава богу, наконец-то, – с облегчением вздохнула мать. – Ну и ладно. Теперь ешь свой обед, милок, а то, я чай, остыло уже всё. Того и гляди отец пожалует, нагорит нам тогда всем.
– Так вы согласны, узник? – уточнила дочь.
«Что делать мне? – думал узник. – Отказаться?.. Но – мухи… И я так давно не был с женщиной… О боже, боже!»
– Вы ещё не сожгли фотографию? – обратился он к дочери надзирателя. – Покажите мне её. В последний раз. Умоляю.
Она достала из кармана передника фотографию, на вытянутой руке показала её узнику, осторожно, чтобы тот ненароком не выхватил. Через минуту достала спички и споро подожгла фото. Узник с выражением ужаса и бесконечной муки взирал на происходящее, но не делал попыток вмешаться. Когда портрет догорел, он упал лицом в ладони.
– О горе, горе! – плача, простонал он.
– Ты есть-то будешь, милок? – спросила жена надзирателя, словно и не замечая его состояния. – Или уносить?
Спохватившись, он набросился на еду, принялся жадно пожирать остывший горох, почти не жуя, торопливо глотая, давясь и откашливаясь.
Жена надзирателя удовлетворённо кивнула и перешла к наставлениям:
– Значит, завтрева мы тебе ужин принесём, ты поешь, наберёшь сил для подвига. А как поешь, я понесу касрули, а дочка с тобой останется, ну, будто прибрать. Возьмётся она пыль протирать, тут ты начинай ходить по камере, ходить и на неё поглядывать – примеряешься, стало быть, и лихой замысел лелеешь. Господин надзиратель-то в колидоре будет сидеть на то время. Когда я выйду, он ещё спросит меня, мол, а дочь-то где. Я ему и скажу: пылюку, скажу, надо протереть, а то этот охломон грязюкой зарос уже по самые уши. Ну, ладно, скажет господин надзиратель и хлопнет меня по заду и заржёт, что твой Букефал. Но я ему подмигивать в этот раз не стану, чтобы он за мной не увязался на кухню, а то ведь не услышит, когда дочка кричать станет. Если увяжется, то опять поставит меня у печки или у мешка с картошкой и будет потешаться. Оно, конечно, ничего бы так-то, но не нынче только, а в другой раз я ему подмигну. Так вот, стало быть, ходишь ты вокруг дочки-то, ходишь и посматриваешь, как она пылюку сметает. Потом она юбку подоткнёт, чтобы, мол, полы помыть. И наклоняться будет ещё этак, и вот этак, и зад выпячивать, как последняя, – жена надзирателя даже согнулась, показывая, как будет выпячивать зад дочь. – Ага. Тут ты на неё и набросишься. Но поначалу сильно не шуми, а тихохонько тащи её на топчан, там лезь под юбку и трусы с неё сдёргивай. Ты дочка, – обратилась она к дочери, – тоже не верещи раньше времени, дай человеку потешиться над тобой, а то не поверит отец – у него, заразы, на такие дела чутьё. Если спросит потом, почему ты не орала сразу, то скажешь, что узник, мол, тебе в рот юбку затолкал, а уж потом надругивался. Тебе, милок, в самом деле нужно будет подол ей в рот запихать. Только не сильно пихай, не глубоко, а то удушишь девку, и всё тогда насмарку пойдёт, ничего тогда не получится. Вот, стало быть. Затолкаешь ей юбку-то в рот и делай своё дело. Делать надо как полагается, по-человечески, а не для виду, потому как отец потом обязательно проверит, чего было и осталось ли чего в ней.
– Он же убьёт меня! – простонал узник.
– Не бойся, милок, не убьёт, – успокоила жена надзирателя, – не имеет он такого права – его тогда господин начальник тюрьмы самого убьёт и фамилию не спросит. Да и я прибегу из кухни на шум, удержу его, если убивать примется. Ну вот, стало быть, как закончишь дело своё, так юбку она у себя изо рта вытянет и начнёт визжать. Ты сразу-то с ней не соскакивай, чтобы господин надзиратель вас при этом самом застал. А ты, дочка, когда начнёшь верещать, дай волю рукам – поцарапай мурло узнику, помолоти кулаками, но смотри, осторожно, глаза ему не выдери, а то что ж мы, нехристи какие, что ли – человек к нам с добром, а мы к нему с топором, мы ему глаза выдирать – не гоже так. Вот как отец-то ворвётся, ты узника с себя сталкивай и смотри у себя промеж ног и кричи чего-нибудь, чтобы господин надзиратель понял, что зараза в тебя всё ж таки попала. Ну и всё, а там уже как бог даст. А я через минуту здесь буду, так что ты, милок, за жизнь свою не опасайся, хоть она тебе и не особо-то нужная, чего уж там говорить. Вот, стало быть. А теперь – с богом, дочка, давай посуду уносить будем.
Не дожидаясь, пока узник допьёт холодный уже чай, женщины принялись собирать посуду, буквально вырывая из руки узника кружку. Собрав, просеменили к двери и вышли. Снова проскрежетал и стукнул засов.
Узник остался сидеть на табурете с потерянным видом, уставя отсутствующий взгляд на хлопья пепла, оставшиеся на полу после сожжённой фотографии. Потом взял с топчана фон Лидовица, не глядя выдрал одну страницу, свернул в кулёк, поднялся с табурета, подошёл к чернеющим лохмотьям и принялся осторожно собирать их. По щекам его текли слёзы, а из груди порой, вместе с сиплым дыханием отбитых, кажется, лёгких, вырывались прерывистые всхлипы.
Он уже совсем было задремал, когда снова загремел засов, дверь открылась, и в камеру ступил надзиратель. В руке его подрагивала нетерпеливой готовностью дубинка, доброе лицо не сулило ничего хорошего, хотя при взгляде на него и нельзя было сказать, что тюремщик в гневе. Тем не менее, что-то такое было в его глазах, от чего узнику захотелось забиться в угол и трепетать.
Надзиратель же, ни слова не говоря, приблизился, встал напротив и вперил в узника долгий взгляд, в котором теперь светилось, кажется, сожаление. При этом он нервно поигрывал дубинкой.
– Сидишь, подлец? – произнёс он наконец голосом с хрипотцой, от которого узнику сразу захотелось прокашляться, будто это у него заложило горло, а не у надзирателя.
– Давно уже сижу, – тихо отвечал он, кашлянув.
– Как разговариваешь с надзирателем, скотина! – вспыхнул тюремщик. – А ну, представься как положено!
Узник с готовностью подскочил и вытянулся во фрунт.
– Узник номер восемь, срок заключения пожизненный, осуществляю послеобеденный отдых, – отрапортовал он.
– Ну что, скотина, накляузничал, да? – прищурился надзиратель снизу вверх, поскольку он был заметно ниже узника ростом – на полголовы, наверное. – Нажаловался, значит, на меня господину начальнику тюрьмы?
– Осуществил законное право всякого заключённого, – отвечал узник, не меняя торжественности голоса.
– Ну-ну… И чего ты добиваешься? А? Ты думаешь, господин начальник накажет меня? Думаешь, снимет меня с должности? Или, может быть, ты думаешь, меня самого посадят? – Он саркастически рассмеялся и продолжал: – Да господин начальник – мой лучший друг, чтобы ты знал, понятно? А? Съел?
– Коррупция? – в голосе узника прозвучало отчаяние.
– Чего?
– Рука руку моет?
– Знаешь, что мне сказал господин начальник тюрьмы? – усмехнулся тюремщик. – Он улыбнулся, похлопал меня по плечу и сказал: до чего же глуп этот узник, не так ли, господин надзиратель? И где только берут таких глупых узников, сказал он. Вот в моё время, когда я был ещё надзирателем, как вы сейчас, узники были совсем другие – это были настоящие узники. И уж если давали человеку пожизненный срок, то он с честью отсиживал его и дурацких записок начальнику тюрьмы, анонимок и кляуз не писал…