День четыреста восемнадцатый
…Когда я делал Файзуллину очередную инъекцию, радист Можейко без спроса ворвался в кабинет.
– Летит! Летит! – повторял он, и слёзы текли по серым щекам парня.
Удержать информацию в тайне не представлялось возможным. Через пару часов все, от офицеров до последнего доходяги, знали: звездолёт «Варяг» миновал пояс астероидов и движется к Урану на предельно возможной скорости. Правительственную телеграмму тоже прислали, но Файзуллин пообещал радистам, что лично поджарит каждого, кто проболтается. Естественно, проболтались, однако дешифровщик молчал как угорь – у него появился повод хотеть жить.
Закипела работа. В шахты выгнали всех, кто мог хоть как-то стоять и соображать. Охранники вместе с зэками посменно добывали руду, потели в формовочном цехе и грузили диспрозий в контейнеры. Работали без отдыха, не жалея ни себя, ни других: лихорадочный азарт охватил людей. Торопились, словно планета вот-вот взорвётся.
Я тоже вынужден был покинуть своих безропотных доходяг и отстаивать по одной, а то и две смены. Вездесущая пыль действительно проникала сквозь оболочку скафандра, въедалась в кожу, оседала слоями в лёгких. Я чувствовал, что покрываюсь тончайшей металлической плёнкой, силы тают и желания испаряются. Обычно шахта ест человека дольше, но я старожил, диспрозий давно оседал в крови.
В тот день, когда я сбился на третьей главе «Онегина» и понял, что не помню четвёртую, «Витязь» опустился на космодром. Звездолёт не привёз ни припасов, ни химикатов, ни новых колонистов – лишь газеты и новости. Новости и газеты. Желтоватые, пахнущие типографской краской листы бумаги, на которых чёрным по белому пропечатали нашу судьбу.
Зэки орали, улюлюкали, обнимались, плакали словно дети, танцевали вприсядку, кхекая и отплёвываясь.
– Хрущ умер! Задавили мерзавца! Издох, старый жук, подавился своей кукурузой! Смело, товарищи, хором – нам ненавистны тиранов короны, цепи народа-страдальца мы чтим! Амнистия, мать её растудыть! Домой… полетели домой!
В море Москвы на Луне обнаружили целые залежи насыщенной диспрозиевой руды. Добывать металл стало не в пример легче, доставлять шахтёров домой живыми – куда как проще. Надобность в зэках на дальнем краю системы отпала. И Косыгин, после недолгой борьбы возглавивший ЦК КПСС, принял решение: отпустить, искупили кровью. Культ личности кукурузного жука подлежал низвержению, его добычу помиловали. Истощённых, отравленных медленным ядом «социально далёких» отправляли домой, к истосковавшимся семьям. Прииски консервировали до дальнейших распоряжений.
Три дня до эвакуации. Три очень долгих дня.
Зэки, весело бранясь, перегружали руду в звездолёт, паковали скудные пожитки, выковыривали на память камушки из ледяной породы. Фотограф Баум ходил, колыхаясь от выпитого спирта, – каждый, кто мог, проставлялся за-ради карточки. У Файзуллина всё чаще сбоило сердце – я подозревал, что начальник колонии не переживёт перелёта. Моим доходягам не светило и этого шанса. После недолгого яростного спора с медиком звездолёта Вовси принял решение и отправился к умирающим. Старый врач честно предоставил парням выбор: мучительно сдохнуть от перегрузок во время старта или спокойно уснуть от хорошей дозы морфина. Все, кроме упрямого капитана Баруздина, предпочли быструю смерть.
Я самолично перетаскал доходяг в печь, прошептал каждому напутственные слова. Пусть покоятся с миром в царстве Урана. Рыжий кот спокойно глядел в огонь, в золотых глазах зверя отражались языки пламени. Тигр, о тигр…
Прииск быстро пустел. Часть аппаратуры демонтировали для вывоза, остальное решили оставить и запереть. Купол, пожалуй, пережил бы и прямое попадание астероида, десяток-другой лет значения не имел. А затем люди могут вернуться – как свободные строители коммунизма на одной отдельно взятой планете. Светлое будущее равных возможностей, рассветный мир – и никаких зэков. Жаль, я не дотяну. И в весёлой берёзовой Вологде ни одна живая душа не обрадуется моему возвращению.
«Варяг» стартовал величественно. Белое пламя пронзило вечные сумерки, лёд вскипел, редкие облака расступились. От вибрации обрушилась одна из вышек, потянув за собой остальные. Вскоре прииск оказался окружён грудами переломанной стали – без экскаватора не пробьёшься. Тем лучше.
Самым сложным оказалось рассчитать время – так, чтобы у Файзуллина не оставалось и часа на поиск беглого зэка. Списать меня как доходягу он позже спишет, добавить строку в отчёт несложно. Я спрятался в кладовой, в пыльной нише за простынями и одеялами, которые бросили вместе с прочим никчёмным хламом. Кот прятался вместе со мною – то вглядывался в темноту и угрожающе шипел, то дремал, полуприкрыв золотые глаза. Близость зверя успокаивала меня, время тянулось медленно, воздух становился всё холоднее.
По дрожанию пола стало ясно – звездолёт стартовал. Я остался единственным человеком на ледяной планете. Прииск и купол, техника и телескопы, потрёпанные книги в библиотеке и привядшие помидоры в теплице – всё богатство теперь принадлежало мне. На ощупь пробираясь по исхоженным коридорам, я вышел в столовую. Сквозь панорамные окна лился тусклый лиловатый свет Ариэля, самой маленькой из урановых лун, кое-где на столах оставалась посуда, пахло утренней кашей. Рыжий кот неотступно следовал за мной, подрагивая пышным хвостом.
– Назовём тебя Пятница! Согласен, бандит?
Я обхватил кота и чмокнул в недовольную морду. Он тяжело соскочил на пол.
Следовало активировать генератор, проверить воздуховоды и включить обогрев. Но я не спешил – торопиться теперь было некуда. Смутные тени колыхались на горизонте, прятались за обломками скал. Пусть себе бродят, братья по разуму.
В лаборатории ещё оставался спирт. В библиотеке я выбрал Пушкина, включил настольную лампу и погрузился в чтение, счастливый, словно король в ночь своей свадьбы. Серые пальцы, держащие переплёт, отливали благородным металлом…
Дарья Бобылёва
Андрей Георгиевич Битов (27 мая 1937, Ленинград – 3 декабря 2018, Москва) – русский советский писатель, поэт, сценарист, педагог. Один из основателей постмодернизма и т. н. сновидческой фантастики в русской литературе. Во многом с его подачи фантастика из «развлекательной литературы для юных» постепенно превратилась в сознании массового читателя в литературу серьёзную, большую, перестала восприниматься исключительно как материал для известной серии «Рамка», до сих пор ценимой коллекционерами больше за форму, нежели за содержание. И по сей день пользуются популярностью его роман о первом мысленавте «Улетающий Монахов», в ряде сюжетных моментов которого можно найти интереснейшую перекличку с песней Д. Боуи Space oddity, а также сборник «Человек в пейзаже», в первое издание которого, помимо повести о философских парадоксах терраформирования, был включён и представленный ниже достаточно ранний рассказ.
Андрей Битов был одним из создателей бесцензурного альманаха «Каргополь», чем помимо официальных гонений привлёк внимание и западных авторов и читателей. Известно, что о книгах Битова положительно отзывался Филип Киндред Дик, особенно отмечая их «разъятую реальность». Ряд исследователей проводят параллели между знаменитым научно-фантастическим романом Битова «Пушкинский дом» и книгой Ф.К. Дика «Сдвиг времени по-марсиански». Дик даже прислал советскому прозаику несколько тёплых писем, сильно озадачив руководство Союза писателей, однако сам вовремя прервал переписку, решив, что место Андрея Битова уже занял разработанный КГБ стилистически подкованный андроид, задача которого – заманить Дика в СССР и тоже подменить его андроидом. Ранее по тем же причинам Дик прервал переписку со Станиславом Лемом, и мы, не имея стопроцентных доказательств, не берёмся с полной уверенностью утверждать, что Битов и Лем не были в действительности заменены в определённый момент андроидами, а результаты этого масштабного эксперимента не были потом использованы для разработки современных нейросетей.
Андрей Битов. Сговор
Считалось дурной приметой наблюдать за тем, как они сговариваются. Но Тиресия никогда прежде этого не видела, и её длиннопалая, пропахшая дезинфицирующим раствором и даже немного отбеленная им за месяцы прилежной работы, а потому чуть нездешняя, призрачная рука замерла над парившей в воздухе панелью.
Ее внимание привлекла девочка. Чуть загоревшая, с по-детски изобильными и блестящими, забранными назад волосами, крепко топающая по влажному песку, она казалась центром картины, той точкой, где сходились линии горизонта, широкой дымчатой полосы моря и бежевого берега, напоенного недавним отливом. Очень подвижной точкой: она металась то влево, то вправо, звонко ударяла деревянной битой по красному, шершавому от налипшего песка мячику, тот прошивал воздух пунктирной полосой, а наперерез ему уже мчался, ставя ноги церемонно и прямо, отец. Кажется, они играли в местную разновидность лапты, название которой Тиресия всё никак не могла запомнить[4 - Тиресия не вполне права. Эту ныне забытую игру, которая называется балта, исследователи лишь сперва считали одной из бесконечных разновидностей лапты, но затем выделили в отдельную категорию.].
Отец был человек в мундире. Он и запомнился всем и навсегда в мундире, с золотыми этими, цветущими бахромой штуками на плечах, как же их там[5 - Штуки звались эполетами, и число их разновидностей тоже стремится к бесконечности.], с нежным, незначительным и словно заранее мёртвым лицом, на котором фамильные холодно-голубые глаза смотрелись будто какими-то чужими, будто одолженными ненадолго с обещанием вернуть чистыми и промытыми, без следов носки. У девочки глаза уже потеплели, прибавили яркости и расцвели, словно отец нужен был для их красоты лишь как курьер, передающее звено, без которого не обойтись.
Мяч, отлетев от биты, шлёпнулся в слепящие отражённым закатным солнцем волны. Отец указал на море, даже не взглянув на дочь и всем своим видом подразумевая, что, кроме нее, лезть в воду некому.
– Нет, – насупившись, ответила девочка.
И даже шум прибоя как будто стих на мгновение, замолчали в небе цепко всматривающиеся в волны чайки, а на обтянутое светлой униформой колено Тиресии сел зелёный, отливающий радужным золотом, как лакейская ливрея, кузнечик и тоже стал почтительно слушать.
– Плавание – наилучшая гимнастика, укрепляет тело и тренирует волю, – сказал отец. Он обычно почти всегда изъяснялся трюизмами, как бы не имеющими к нему отношения, проговаривая их равнодушно и не из личного убеждения, а потому, что так нужно.
– Я боюсь воды.
– Вода…
«Только не говорите – источник жизни, – мысленно взмолилась Тиресия, – это будет невыносимо, и вы её упустите, совершенно упустите». И девочка, словно уловив её мысли и даже слегка повернув голову в ту сторону, где, за дюной и кустами, находился наблюдательный пункт Тиресии, перебила отца:
– У меня недомогание.
– Какое недомогание? – уклонился от брошенного ему кончика спасительной нити отец, которому всё нужно было прояснить, сделать понятным, пусть даже обламывая хрупкие края и сминая мягкую сердцевину недоговорённого неуклюжим пальцем.
– Женское.
Белёсое лицо потемнело от краткого прилива крови, брезгливая гримаса на мгновение исказила правильные незначительные черты, словно отец вдруг открыл в дочери что-то неподобающее[6 - В те времена упоминание подобного в обществе, тем более в подобных ситуациях, действительно считалось чем-то неподобающим, хотя уже не скрывалось полностью, и существовали даже соответствующие популярные книги, которые давали читать девочкам, вступающим в половую зрелость, как то: «Гигиена менструации», «Некоторые особенности организма женщины». Одну такую книгу Тиресия с подругой однажды выудили из архивов, листали и хохотали до слёз над её жеманным целомудрием.]. Но он тут же опомнился и собрался, за что был мысленно похвален Тиресией, и сказал:
– Тогда тебе, наверное, не следовало играть сегодня.
– У меня ничего не болит, – буркнула девочка. – И мне не нужна ваша жалость, а тем более – ваш стыд за меня. Жалеют только жалких.
– И что же тебе нужно? – снова попробовал прояснить отец, но уже выехав из привычной колеи и, казалось, устремившись навстречу своей непонятно отчего рассердившейся, грозно сверкающей непролитыми слезами дочери.
– У-ва-же-ни-е, – отчеканила она, а он досадливо вздохнул и отдалился – опять подростковое, опять эти острые углы, которыми обрастает, вытягиваясь, мягкий и понятный младенец, которому нужно есть, спать и на горшок, покажешь ему козу – и он визжит от влюблённого восторга, повысишь голос – и он послушно отдёргивает руку.
– Не порть нам игру, Помпон, – помолчав, сказал он миролюбиво и снисходительно.
– Я же просила не называть меня Помпоном! – она вдавила круглую туфельку в песок. – И Толстячком не называть![7 - Толстячок и Помпон – её обычные домашние прозвища, которыми родители мягко, как им казалось, подшучивали над детской полнотой младшей дочери. Ещё её звали Кобылицей и Гыбкой, потому что она долго не выговаривала букву «р». Эти прозвища часто упоминались в письмах и даже были обнаружены на упаковочной бумаге от подарков, которыми семейство традиционно обменивалось на оба Равноденствия.] Мне не нравится и обидно!
– Я не знал…
– Я тысячу раз говорила! Но вы никогда меня не слушали!
– Как скажешь. Я могу звать тебя полным именем, и даже со всеми титулами для солидности.
– И смеялись надо мной! Прислуга говорила, что на окраинах Северных пределов бедняки не имеют куска мяса в супе, едят болтушку из муки. А мне всё приносили котлетки, ростбифы, шницели… Мне казалось, я, я сама вырываю эти куски из голодных ртов, чтобы быть Толстячком, чтобы топать и подставлять щёки под ваши ласковые щипки: о, Помпон, какая ты кругленькая, Помпон. Тогда я стала вегетарианкой.
– Кухарки с ног сбивались, варя тебе отдельно всё овощное. А у тебя на травоядной диете открылся понос.