Он и тогда выпил, но не поэтому. Налил себе виски. Сожрал, как воду.
– Развешивает на деревьях, – монотонно продолжил Сарафутдинов. – Выпотрошит, потом застегнет одежку. Расстегнем – все наружу. Шапки наденет, туфельки. И повесит. Но сначала зашьет глаза.
Тут я его и пожалела. Он государственный человек, ему бы армией править или страной. А у него импотенция от забот.
Я свесилась с ложа, пошарила под кроватью, выудила горн. Проиграла побудку. Мы современные люди и время от времени играли то в пионервожатую, то в медсестру, то в штандартенфюрера. Горн был украшен вишневым бархатным полотнищем, как золоченой бородой. И Ленин вышит. Ручная вязка – хотя о чем я, вяжут колбасу. Короче, штучная работа.
Только генерал не угомонился и пропустил побудку мимо ушей. Встал, пошел, сунулся в китель. Детки детками, а я любовалась. Не Аполлон, о чем речь – горилла, кабан, но сколько силы! Какая гордая мощь! «Заслуженное брюхо» не комплимент, над ним упражняются в остроумии, но эти шутники просто не видели Сарафутдинова. Он так прекрасен, что я готова одолжить глаза. Вы видели, как шествует павиан? В нем есть величие. Он выше своего уродства. Подозреваю, что он специально натирает себе зад. Плевать ему на эстетику, у него есть клыки. Почти как у Сарафутдинова. Я говорила? Да, говорила. Я описала их в стихах, но это слишком личное, не для прозы. Да, я пишу стихи. Вы против, зайчики? Вы плесень. Навоз.
Сарафутдинов принес в постель фотографии и что-то еще, он называл эти бумаги ориентировками. Я уже поняла, что нынче он не в ударе. Коли так – отчего же не посмотреть, аппетит не собьется.
Там были настоящие ужасы.
Детки маленькие, лет по восемь-двенадцать. Мальчики и девочки. Висят, похожие на прошлогодние яблоки; потом лежат, на снегу. Лица спокойные, но кажется почему-то, что их разглаживали утюгом. Или проглаживали, как мятые страницы. Сначала были разные морщины, гримасы; потом не стало, ротики позакрывали, складочки выправили, глазки зашили. Фотограф их взял крупным планом. Очень грубые швы, толстые нитки. Я смотрела и никак не могла сообразить, что в них неправильного; я знаю, не ловите на слове, правильного там ничего, но была какая-то деталь, которая, с одной стороны, так и выпирала, а с другой – пряталась.
– Видишь, целая постановка, – сказал Сарафутдинов.
Я сразу и поняла. Вот в чем было дело. Да он же и говорил: застегивает и вешает. Все деточки аккуратные, словно мама одела; ни тебе шапочка чтобы свалилась, ни развязались шнурки. Даже повязаны шарфики, поверх петель. Значит, их сначала подвешивали, а потом прихорашивали, наносили последние штрихи. Следующий снимок: уже без одежды, на столе. Распороты целиком, зияют черные ямы.
– Это не мы, – пояснил Сарафутдинов. – Не вскрытие. Все вынимает, но животы не шьет, только глаза.
Я швырнула фотографии на пол, всю пачку.
– Дело на контроле, – поспешно хрюкнул Сарафутдинов, словно извинялся. – С меня самого того и гляди шкуру снимут.
Надо было посочувствовать, и я погладила его по шкуре. Телеса моего генерала дрогнули, они совсем беззащитные, если вблизи. Я против воли представила, как шкура его – не цепляйтесь, что повторяю, шкура и есть – лежит перед камином у министра или кого повыше, и голова с клыками прибита, и перекрещенные сабли под ней.
– Зачем он зашивает глаза? – жалобно спросил Сарафутдинов.
Жалобно – от непонимания и усталости.
– Затем, что больной. Знаешь, Сарафутдинов, ты мне это больше в дом не носи.
– Они еще живые, когда шьет. И потом тоже. Медики говорят, что надо понять, тогда портрет нарисуется. А как поймешь, что у него в голове? Может, там сидит какая-нибудь галлюцинация. Вторая личность – Сергей Николаевич, например. Или Петрович. И командует. Как его возьмешь, Сергея Николаевича?
Он встряхнул головой, изобразил внезапную бодрость и шлепнул меня по заду. Смешно угадал, звон слился с боем часов.
– Вот разложился Чикатило на атомы. Кислород, водород. А мы дышим. Они везде.
Сарафутдинов встал, упер руки в бока и захохотал.
– Не нравится, да? Дыши глубоко, очень хорошо дыши!
В минуты веселья он притворялся гастарбайтером – а может, и впрямь деградировал. Напрасно кривлялся, поезд ушел, все у него уже висело. Не то перепил, не то по-настоящему переживал из-за деток.
– Стих напишешь про его атомы, да?
– Все мои стихи про тебя, Сарафутдинов. Скотина. Хочешь про атомы? Ладно. Напишу, как они в тебе вертятся. Деток своих прибери, мне деток хватает.
Это была правда, бери не хочу. Брать никто не хотел, зато донимали меня с утра до вечера, хоть в присутствие не ходи…
Глава 2. Прощальный шелест страниц
Рукопись
…У нас на балансе числились детские учреждения, пять позиций. Наследие не знаю, кого. Уже не важно. Черт его знает, зачем минобороны понадобились детский сад и цирк шапито. Там отродясь не было никаких военных. Я называла эти объекты крольчатниками. Номер один, номер четыре и так далее. Что там творилось, я не имела понятия. «Завхоз» – некрасивое слово для поэтессы, но если обнажать сути – кто это написал? не мое – то иначе не скажешь. Мы все были завхозами, работягами, в том числе сам министр. Простая и тяжелая работа, управление всякой собственностью, шило на мыло, зачеты и бартеры, ведомости и счета. Любой труд порождает некоторую черствость, иначе ничего невозможно сделать. Врач выстраивает стеночку, отгораживается; и мент выстраивает стеночку, потому что инфаркт случится, если вникать всей душой; министр вообще ничего не видит, он оперирует статистикой. Уже с уровня районного коммунального хозяйства заведующий возносится достаточно высоко, чтобы не различать людей. Это не хорошо и не плохо, так нужно. Специфика руководства. Вот представьте, что вы командуете собственным телом. Всеми соками, каждой дыркой и даже атомами, среди которых тебе и кислород Чикатило, и водород Шостаковича, и сера случайного прохожего. Обращая внимание на все подряд, вы не сделаете и шага. Поэтому существовали крольчатники под номерами от одного до пяти, и я знала, конечно, что под ними скрываются детский дом, детский сад, детская библиотека, дом творчества юных и цирк шапито, но забывала об этом, когда начинались большие цифры.
Не спешите мне завидовать. Сами видите, где я теперь и что со мной. Вот вам другой образ: океан. Шторм. Чем ближе к поверхности, тем опаснее. Да, если буря сильная, то и до дна достанет. Пронумерованные объекты зашевелились, но я-то вообще попала в водоворот или что там бывает, когда штормит. Наверху сцепились, повынимали компромат, и я для кого-то оказалась дубиной, дремавшей в углу, а мой министр – булавой. Мы разлетелись в щепки. А всякая слепая придонная мелочь лишь перетрусила. Меня поставили на якорь, как мину, чтобы в подходящий момент расстрелять из пушки. Надели на ногу браслет. Я чувствую тяжесть, меня тянет на дно. Сам Сарафутдинов и надел: сидел на корточках, загривок наливался, а он пыхтел в мои пальчики, такие перламутровые раковинки, они поджимались, прятались в коверный ворс; Сарафутдинов застегивал ремешок и клялся, что первым перекусит и выплюнет, когда разойдутся тучи, но я понимала, что это не по его клыкам, серьезнейший груз, я на рейде в окружении морского боя. Он все нахваливал этот браслет – и мыться в нем можно, и танцевать не трудно, мне даже идет, соблазн получился заоблачный, а я же птичка окольцованная в клетке, мне петь не дают, я отвела ножку, мою смешную толстую ножку, и как наподдам ему в хрюшник, даже чавкнуло; мне сразу руки за спину, а всё уже, браслет сидит, я под арестом, но домашним, держать меня незачем – они и не знают, схвативши, как им быть, стоят чурбанами и не пускают, не понимают, что мне такого сделать дальше, чтобы не посадили самих, а Сарафутдинов морщится с пола и машет им – отпустите…
Ладно, продолжим. Ночью он показывал фотографии с детками, а утром началось, хотя я не догадывалась ни о каком начале. Обычный день. Сарафутдинов опохмелился и уехал, а следом и я. Надела шубу и спустилась. Машина темная сплошь, тоже толстая, меня в ней не видно, я расстегнулась. Торпеда, а не машина; от нее расступалась и разлеталась серая грязь – дорога, прохожие, дома, небеса. Приехали в ведомство. День был приемный, два часа для просителей, и явились все пятеро, плюс какие-то еще. Меня насторожило, что с претензиями. Обычно приходят, когда что-то в принципе можно, но им никак, однако эти не могли не сообразить, что нельзя и незачем шляться, то есть наметились какие-то семена бунта или зародыши мятежа – короче говоря, недовольство с долей истерики.
Но я разрешила впустить. Служба есть служба.
Удивительно, что мужчины. Я даже не знала, что детской библиотекой может заведовать мужик. Это уже предел, дальше падать некуда. Да, она была на балансе, фамилия мелькала, но я не присматривалась, какое мне дело. И вот он вошел, обтерханный, молью траченный, хотя потрудился вырядиться, потому что все-таки понимал, что не в столовую намылился и даже не в гастроном. Песочный, дикий какой-то костюмчик, стоптанные ботинки, галстук за три рубля. Представьте, ноги вытер о ковер. Не иначе, разволновался. А может быть, дома так делает, воображаю его ковры.
– Здравствуйте, Павлина Пахомовна!
Каркнул, а не сказал, как подавился. Лицо похоже на утюг: затылок квадратный, а рожу будто сплющили под углами. Все выстроилось в ребро – подбородок, шнобель, межбровье. Волосы редкие, перхотные, зализаны к плеши. Глазками прямо искательно жрет. Ходят ко мне просители, как не ходить, такая моя планида и звезда, но этот приперся какой-то классический.
– Присаживайтесь, – говорю, – Дрон Ефимович.
И он с готовностью зашептал:
– Дориан, Дориан.
Я не сразу поняла.
– А? – спрашиваю.
– Дориан, – повторил этот убогий.
Ну да, я немного ошиблась. Откуда мне было знать, кто он? Вошел – я заглянула в бумаги, наспех прочла, что он Дрон. На всякий случай перечитала фамилию – Торт.
– Родители очень любили Уайльда, – шелестел мой заведующий, мой безнадежно директорствующий Дориан. – Я еще не родился, а они уже выбрали имя. Я еще ножкой толкался.
– Что у вас, Дориан Ефимович? – перебила я.
– Библиотека же, Павлина Пахомовна! – Торт изобразил крайнее страдание. – Мне приходят какие-то бумаги, проверки – тоже приходят. Пожарные. Санитарный доктор – вы знаете, наверное, Дмитрий Владимирович…
– К сожалению, не знаю, – отрезала я. – Дориан Ефимович, я очень занята. Изложите, пожалуйста, без предисловий.
– Библиотека, – повторил он, как дунул чем-то после дешевой еды. – Я навел справки – все хором советуют: идите к вам.
У меня чуткий поэтический слух. Я не удержалась.
– Так и выразились – идите к вам? Значит, библиотекой заведуете?
Торт пошел пятнами.