Оценить:
 Рейтинг: 0

Петр Первый

<< 1 ... 100 101 102 103 104 105 106 107 108 ... 126 >>
На страницу:
104 из 126
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Я не хвастал, ваше величество…

– Врешь, я все слышал… Ты что плел Шереметьеву? «Мне эта вещица дороже спасения души…» Какая у тебя вещица?

– Шереметьев хвастал одной рабыней, ваше величество, – лифляндкой. А я не помню, чтобы я…

Кенигсек молчал, будто сразу отрезвел. Петр, оскаленный усмешкою, – сверху вниз – журавлем, – глядел ему в испуганное лицо…

– Ах, ваше величество… Должно быть, я про табакерку поминал – французской работы, – она у меня в обозе… Я принесу…

Он шаткой рысцой пошел к ручью, – в страхе расстегивал на груди пуговички камзола… «Боже, Боже, как он узнал? Спрятать, бросить немедля…» Пальцы путались в кружевах, добрался до медальона – на шелковом шнуре, силился оборвать, – шнур больно врезался в шею… (Петр торчал на холме, – глядел вслед.) Кенигсек успокоительно закивал ему, – что, дескать, сейчас принесу… Через глубокий ручей, шумящий между гранитными валунами, было переброшено – с берега на берег – бревно. Кенигсек пошел по нему, башмаки, измазанные в глине, скользили. Он все дергал за шнур. Оступился, отчаянно взмахнул руками, полетел навзничь в ручей.

– Вот дурень пьяный, – сказал Петр.

Подождали. Алексашка нахмурился, озабоченно спустился с холма.

– Петр Алексеевич, беда, кажись… Придется людей позвать…

Кенигсека не сразу нашли, хотя в ручье всего было аршина два глубины. Видимо, падая, он ударился затылком о камень и сразу пошел на дно. Солдаты притащили его к шатру, положили у костра. Петр принялся сгибать ему туловище, разводить руки, дул в рот… Нелепо кончил жизнь посланник Кенигсек… Расстегивая на нем платье, Петр обнаружил на груди, на теле, медальон – величиной с детскую ладонь. Обыскал карманы, вытащил пачку писем. Сейчас же пошел с Алексашкой в шатер.

– Господа офицеры, – громко сказал Меньшиков, – кончай пировать, государь желает ко сну…

Гости торопливо покинули палатку (кое-кого пришлось волочь под мышки – шпорами по земле). Здесь же, среди недоеденных блюд и догорающих свечей, Петр разложил мокрые письма. Ногтями отодрал крышечку на медальоне, – это был портрет Анны Монс, дивной работы: Анхен, как живая, улыбалась невинными голубыми глазами, ровными зубками. Под стеклом вокруг портрета обвивалась прядка русых волос, так много целованных Петром Алексеевичем. На крышечке, внутри, иголкой было нацарапано по-немецки: «Любовь и верность».

Отколупав также и стекло, пощупав прядку волос, Петр бросил медальон в лужу вина на скатерти. Стал читать письма. Все они были от нее же к Кенигсеку, глупые, слащавые, – размягшей бабы.

– Так, – сказал Петр. Облокотился, глядел на свечу. – Ну, скажи, пожалуйста. (Усмехаясь, качал головой.) Променяла… Не понимаю… Лгала. Алексашка, лгала-то как… Всю жизнь, с первого раза, что ли?.. Не понимаю… «Любовь и верность»!..

– Падаль, мин херц, стерва, кабатчица… Я давно хотел тебе рассказать…

– Молчи, молчи, этого ты не смеешь… Пошел вон.

Набил трубочку. Опять облокотился, дымя. Глядел на валяющийся в луже портретик, – «к тебе через забор лазил… сколько раз имя твое повторял… доверяясь, засыпал на горячем твоем плече… Дура и дура… Кур тебе пасти… Ладно… Кончено…» Петр махнул рукой, встал, бросил трубку. Повалившись на скрипящую койку, прикрылся бараньим тулупом.

5

Крепость Нотебург переименовали в Шлиссельбург – ключ-город. Завалили пролом, поставили деревянные кровли на сгоревших башнях. Посадили гарнизон. Войска пошли на зимние квартиры. Петр вернулся в Москву.

У Мясницких ворот под колокольный перезвон именитые купцы и гостиная сотня с хоругвями встретили Петра. На сто сажен Мясницкая устлана красным сукном. Купцы кидали шапки, кричали по-иностранному: «Виват!» Петр ехал, стоя, в марсовой золоченой колеснице, за ним волочили по земле шведские знамена, шли пленные, опустив головы. На высокой колымаге везли деревянного льва, на нем верхом сидел князь-папа Никита Зотов, в жестяной митре, в кумачовой мантии, держал меч и штоф с водкой.

Две недели пировала Москва, – как и полагалось по сему случаю. Немало почтенных людей занемогло и померло от тех пиров. На Красной площади пекли и кормили пирогами посадских и горожан. Пошел слух, что царь велел выдавать вяземские печатные пряники и платки, но бояре-де обманули народ, – за этими пряниками приезжали из деревень далеких. Каждую ночь над кремлевскими башнями взлетали ракеты, по стенам крутились огненные колеса. Допировались и дошутились на самый Покров до большого пожара. Полыхнуло в Кремле, занялось в Китай-городе, ветер был сильный, головни несло за Москву-реку. Волнами пошло пламя по городу. Народ побежал к заставам. Видели, как в дыму, в огне скакал Петр на голландской пожарной трубе. Ничего нельзя было спасти. Кремль выгорел дотла, кроме Житного двора и Кокошкиных хором, – сгорел старый дворец (едва удалось вытащить царевну Наталью с царевичем Алексеем), – все приказы, монастыри, склады военных снарядов; на Иване Великом попадали колокола, самый большой, в восемь тысяч пудов, – раскололся.

После, на пепелищах, люди говорили: «Поцарствуй, поцарствуй, еще не то увидишь…»

……………………………..

По случаю приезда из Голландии сына Гаврилы у Бровкина после обедни за столом собралась вся семья: Алексей, недавно возведенный в подполковники; Яков – воронежский штурман, мрачный, с грубым голосом, пропахший насквозь трубочным табаком; Артамоша с женой Натальей, – он состоял при Шафирове переводчиком в Посольском приказе, Наталья в третий раз была брюхата, стала красивая, ленивая, раздалась вширь – Иван Артемич не мог наглядеться на сноху; был и Роман Борисович с дочерьми. Антониду этой осенью удалось спихнуть замуж за поручика Белкина, – худородного, но на виду у царя (был сейчас в Ингрии). Ольга еще томилась в девках.

Роман Борисович одряхлел за эти годы, – главное оттого, что приходилось много пить. Не успеешь проспаться после пира, а уж на кухне с утра сидит солдат с приказом – быть сегодня там-то… Роман Борисович захватывал с собой усы из мочалы (сам их придумал) и деревянный меч. Ехал на царскую службу.

Таких застольных бояр было шестеро, все великих родов, взятые в потеху кто за глупость, кто по злому наговору. Над ними стоял князь Шаховской, человек пьяный и нежелатель добра всякому, – сухонький старичок, наушник. Служба не особенно тяжелая: обыкновенно, после пятой перемены блюд, когда уже изрядно выпито, Петр Алексеевич, положив руки на стол и вытянув шею, озираясь, громко говорил: «Вижу – зело одолевает нас Ивашко Хмельницкий, не было бы конфузии». Тогда Роман Борисович вылезал из-за стола, привязывал мочальные усы и садился на низенькую деревянную лошадь на колязках. Ему подносили кубок вина, – должен, подняв меч, бодро выпить кубок, после чего произнести: «Умираем, но не сдаемся». Карлики, дураки, шуты, горбуны с визгом, наскочив, волокли Романа Борисовича на лошади кругом стола. Вот и вся служба, – если Петру Алексеевичу не приходило на ум какой-либо новой забавы.

Иван Артемич находился сегодня в приятном расположении: семья в сборе, дела – лучше не надо, даже пожар не тронул дома Бровкиных. Не хватало только любимицы – Александры. Про нее-то и рассказывал Гаврила – степенный молодой человек, окончивший в Амстердаме навигационную школу.

Александра жила сейчас в Гааге (с посольством Андрея Артамоновича Матвеева), но стояли они с мужем не на посольском подворье, а особо снимали дом. Держала кровных лошадей, кареты и даже яхту двухмачтовую… («Ах, ах», – удивлялся Иван Артемич, хотя на лошадей и на яхту, тайно от Петра Алексеевича, посылал Саньке немалые деньги.) Волковы уехали из Варшавы уже более года, когда король Август бежал от шведов. Были в Берлине, но недолго, – Александре немецкий королевский двор не понравился: король скуп, немцы живут скучно, расчетливо, каждый кусок на счету…

– В Гааге у нее дом полон гостей, – рассказывал Гаврила, – знатных, конечно, мало, больше всякие необстоятельные люди: авантюристы, живописцы, музыканты, индейцы, умеющие отводить глаза… Она с ними катается на парусах по каналу, – сидит на палубе, на стульчике, играет на арфе…

– Научилась? – всплескивал ладонями Иван Артемич, оглядывал домашних…

– Выходит гулять на улицу – все ей кланяются, и она вот так только головой – в ответ… Василия не всегда выпускает к гостям, да он тому и рад, – стал совсем тихий, задумчивый, постоянно с книжкой, читает даже по-латыни, ездит на корабельные верфи, по кунсткамерам и на биржу – присматривается…

Перед самым отъездом Гаврилы Санька говорила, что и в Гааге ей все-таки надоело: у голландцев только разговоров – торговля да деньги, с женщинами настоящего рафине нет, в танцах наступают на ноги… Хочется ей в Париж…

– Непременно ей с французским королем минувет танцевать! Ах, девчонка! – ахал Иван Артемич, у самого глаза щурились от удовольствия. – А когда она домой-то собирается? Ты вот что скажи…

– Временами, – надоедят ей авантюристы, – говорит мне: «Гашка, знаешь – крыжовнику хочу нашего, с огорода… На качелях бы я покачалась в саду над Москвой-рекой…»

– Свое-то, значит, ничем не вытравишь…

Иван Артемич весь бы день готов был слушать рассказы про дочь Александру. В середине обеда приехали Петр и Меньшиков. (Петр часто теперь заворачивал сюда.) Кивнул домашним, сказал затрепетавшему Роману Борисовичу: «Сиди, – сегодня без службы». Остановился у окна и долго глядел на пожарище. На месте недавних бойких улиц торчали на пепелищах печные трубы да обгорелые церквенки без куполов. Ненастный ветер подхватывал тучи золы.

– Гиблое место, – сказал он внятно. – За границей города стоят по тысяче лет, а этот не помню – когда он и не горел… Москва!

Невеселый сел к столу, некоторое время молча много ел. Подозвал Гаврилу, начал строго расспрашивать – чему тот научился в Голландии, какие книги прочел? Велел принести бумагу, перо, – чертить корабельные части, паруса, планы морских фортеций. Один раз заспорил, но Гаврила твердо настоял на своем. Петр похлопал его по голове. «Отцовские деньги зря не проедал, вижу». (Иван Артемич при сем потянул носом счастливые слезы.) Закурив, Петр подошел к окошку.

– Артемич, – сказал, – надо новый город ставить…

– Поставят, Петр Алексеевич, – через год опять обрастут.

– Не здесь…

– А где, Петр Алексеевич? Здесь место насиженное, стародавнее, – Москва. (Задрав голову, – низенький, коротенький, – торопливо мигал.) Я уж, Петр Алексеевич, взялся за эти дела… Пять тысяч мужиков подговорено – валить лес… Избы мы по Шексне, по Шелони, на месте будем рубить, пригоним их на плотах, – бери ставь: рубликов по пяти изба с воротами и с калиточкой… Чего милее! Александр Данилыч идет ко мне интересаном…

– Не здесь, – повторил Петр, глядя в окошко. – На Ладоге надо ставить город, на Неве… Туда гони лесорубов…

Коротенькие руки Ивана Артемича так сами и просились – за спину – вертеть пальцами…

– Можна… – сказал тонким голосом.

……………………………..

– Мин херц, опять приходила ко мне старая Монсиха… Плачет, просит, чтобы ее с дочерью хоть в кирку пускали, к обедне, – осторожно проговорил Меньшиков…

Ехали от Бровкина под вечер, мимо пожарища. Ветер кидал пепел в кожаный бок кареты. Петр откинулся вглубь – Алексашкиных слов будто и не слышал…

После Шлиссельбурга он только один раз, в Москве уже, помянул про Анну Монс: велел Алексашке поехать к ней, взять у нее нашейный, осыпанный алмазами, свой портрет, – прочих драгоценностей, равно и денег, не отнимать и оставить ее жить, где жила (захочет – пусть уезжает в деревню), но отнюдь бы никуда не ходила и нигде не показывалась.

С корнем, с кровью, как куст сорной травы, выдрал эту женщину из сердца. Забыл. И сейчас (в карете) ни одна жилка на лице не дрогнула.

<< 1 ... 100 101 102 103 104 105 106 107 108 ... 126 >>
На страницу:
104 из 126