– Денисов откупится, – сильный человек… В огне не сгорит… Он с севера плывет, – с мехами, да костью, да медью, – откупается. Назад плывет, – откупается. Не один уже раз… У него, брат, везде свои люди.
Умойся Грязью с усмешкой:
– Краснобай! Всю дорогу сухарями кормил, а уж наговорит, будто курятину едим.
Голиков весь изморщился, покуда просто говорили про выговского старца. Вспоминал, как Денисов, бывало, скупо-ласково погладит его по голове: «Что, мальчик, душа-то жива? Ну, и хорошо…» Вспоминал, какие чудные беседы он вел у костра, как садился в лодку и чернел острой скуфеечкой на закатной воде. На древних иконах писали таких святителей на лодочке. За него Андрюшка сейчас бы в соломе живым сгорел…
Сидели на лавке, думали – как быть? Куда бежать? Идти ли все-таки на север? Рыбак не советовал: на север до Выга идти пешим, без челна, – месяца два в лесах, – пропадешь…
– Податься бы вам в легкие края, на Дон, что ли…
– Был я на Дону, – прохрипел Умойся Грязью, – там – не прежняя воля. Казаки-станишники гультяев выдают. Меня два раза в железо ковали, возили в Воронеж на царские работы…
Ничего толком не придумали, сказали Андрюшке, идти искать Денисова, – как он скажет?
Андрюшка набрался страху: только дошел до ветхих городских ворот, – крики: «Стой, стой!» Бежали оборванные, босые люди, – кое-кто перемахнул через забор. За ними гнались, держась за шляпы, два солдата в зеленых кафтанах. Тяжело дыша, скрылись в кривом переулке. Почтенный старичок у калитки сказал: «Второй день ловят». Голиков спросил его – не знает ли он купчины Андрея Денисова, не видал ли его? Старичок, – подумав:
– Иди на площадь, ищи Денисова на воеводином дворе.
На небольшой площади, заваленной буграми навоза, гостиные ряды были заколочены, столбики покосились, крыши провисли. Торговали две-три лавки – кренделями, рукавицами. Без ограды стоял древний собор с треснувшими стенами. У низеньких крытых сеней его на травке спали обмотанные тряпьем нищенки, юродивый, положив около себя три кочерги, зевал до слез, тряс башкой. Здесь, видимо, жили не бойко.
Посредине площади, где врыт был столб для казни, переминался сторож с копьем. Голиков опасновато пошел к нему. Из дощатой лавки навстречу высунулся купец, чистая лиса, и – сладкогласно:
– Ах, что за крендельки с маком!
Смиренно поклонясь сторожу, Голиков спросил – где воеводин двор? Коротконогий сторож, в заплатанном стрелецком кафтане до пят, хмуро отвернулся. На столбе приколочена была жестяная грамота с орлом.
– Проходи прочь! – закричал сторож.
Андрюшка, отойдя, озирался – гнилые заборы, покосившиеся избы… Тучи цепляются за церковные кресты. К нему приближался низко подпоясанный человек в валенках, – толстые облупленные губы его вытянулись жаждуще. Сторож у столба и купчишки из лавок глядели, что сейчас будет.
– Откуда пришел? Ты чей? Меж двор шатаешься? – Человек вплоть задышал чесночным перегаром. Голиков только и мог от страха – заикнуться, затрепетал языком. Человек взял его за ворот.
– Это – денисовский, – крикнули из лавки.
– Он их девять человек везет сжигаться, – тонкогласно сказали из другой лавки.
Человек тряхнул Андрюшку:
– На столбе царскую грамоту читал? Иди за мной, сукин сын…
И поволок его (хотя Андрюшка и не упирался) в конец площади, на воеводин двор.
Андрей Денисов, нарядный, расчесанный, держа на колене кунью шапку, сидел в горнице у воеводы – захудавшего стольника Максима Лупандина. Воевода, пригорюнясь, поглядывал, какие у купчины добрые козловые сапожки и кафтан мышиный, на алом шелку, гамбургского, а то, пожалуй, и аглицкого сукна. Сам-то воевода сидел в потертой беличьей шубейке, – не дороден, лыс, угреват. При покойном государе Федоре Алексеевиче был в стольниках, при Петре Алексеевиче едва добился кормления в Белозерск.
Разговаривали вокруг да около: и Денисов не нажимал, и воевода не нажимал. «Экий у него кафтан, – думал воевода, – а вдруг отдаст?» Он тайно послал холопа в Крестовоздвиженский монастырь за отцом Феодосием, но и Денисов тоже кое-что придерживал до времени.
– Погода, погода, бог с ней, – говорил Денисов. – Переменится ветер – пойдем на парусах через озеро… Не переменится – как-нибудь уже берегом пробьемся… Лихое дело нам до Ковжи добраться, там людей найдем до самого Повенца…
– Конечно, твое дело понятное, – уклончиво отвечал воевода, поглядывая на кафтан…
– Максим Максимыч, сделай милость – не задерживай баржи и людишек моих.
– Кабы не указ, – о чем и толковать. – Воевода вытаскивал из кармана царскую грамоту, свернутую трубкой, подслеповато ползал по ней бородкой. – «…По указу великого князя и царя всеа… Сказано… Тунеядцев и дармоедов, что кормятся при монастырях, и всяких монастырских служек брать в солдаты…»
– Монастыри нас не касаются, у нас дело торговое…
– Обожди… «…и брать в солдаты же конюхов и боярских холопей, и всех шатающихся меж двор, нищих и беглых…» Что мне с тобой делать, Андрей? – не придумаю. Ну, подьячий бы какой-нибудь привез эту грамоту. Привез ее Преображенского полку поручик Алексей Бровкин с солдатами. Знаешь, как ныне с поручиками-то разговаривать?
Денисов, отогнув полу кафтана, брякнул серебром в кармане. Воевода испугался, что сейчас продешевит, стал оглядываться на дверь, – не войдет ли Феодосий. Вошел толстогубый ярыжка, толкая перед собой Андрюшку Голикова. Сорвал шапку, махнул в пояс поклон:
– Максим Максимыч, еще одного поймал…
– На колени! – гневно крикнул воевода. (Ярыжка поднажал, Голиков стукнулся о пол костлявыми коленками.) – Чей сын? Чей холоп? Откуда бежал? (Ярыжке.) Ванька, подай чернила, перо…
Денисов сказал тихо:
– Оставь его, Максим Максимыч, это – мой приказчик…
У воеводы засветились глаза, отколупал крышечку на медной чернильнице, кряхтя, ловил пером оттуда муху. «Ох, нейдет ключарь», – думал, и как раз заскрипели половицы в сенях. Ванька отворил дверь, – гневно вошел давешний монах с цыганской бородой, один глаз у него заплыл. Увидев Денисова, ударил посохом.
– Били меня его люди и разбивали, едва до смерти не убили, – заговорил зычно. – А ты, Максим, посадил его возле себя! Кого, кого, спрашиваю? Раскольника проклятого! Выдай мне его, выдай, воевода, трижды тебе говорю!
Положив руки на высокий посох, сверлил диким глазом то Денисова, то Максима Максимыча. Голиков без памяти отполз в угол. Ванька жаждуще ждал знака – кинуться крутить локти. «Мой кафтан», – подумал воевода.
– Кто ты таков, пришел лаяться, монах, не знаю, да и знать не хочу, – проговорил Денисов. Встал. (У Феодосия посинели руки на посохе.) Расстегнул рубаху и с медного осьмиконечного креста снял мешочек. – Хотел я честно с тобой, Максим Максимыч, – поклониться от моих скудных прибытков… Значит, разговора у нас не выходит…
Из мешочка вынул сложенную грамоту, бережно развернул:
– Сия грамота жалована Бурмистерской палатой нам, Андрею и Семену Денисовым, в том, чтоб торговать нам, где мы ни захотим, и убытку и разорения нам, Андрею и Семену, никто б чинить не смел… Своеручно подписана грамота президентом Митрофаном Шориным…
– Что мне Митрофан! – срывая руку с посоха, закричал Феодосий. – Против твово Митрофана вот – кукиш!
– Ох! – слабо охнул воевода.
У Денисова румянец взошел на щеки.
– Против президента, из лучших московского купечества, ты – кукиш? Это – воровство!
– Подавись, подавись им, проклятый! – налезая бородой, бешено повторял Феодосий и – схватил Денисова за медный раскольничий крест. – А за это, беспоповец, сожгу тебя. Против твоей слабенькой грамоты у меня сильненькая…
– Ох, да помиритесь вы, – стонал воевода. – Ондрей, дай монаху рублев двадцать, отвяжется…
Но монах и Денисов, не слушая, раздували ноздри. Ярыжка начал подходить бочком. Тогда Денисов, дернув у ключаря крест, кинулся к окошечку, поднял раму и крикнул на двор:
– Господин поручик, слово государево за мной!
В комнате сразу замолчали, перестали сопеть. В сенях зазвенели шпоры. Вошел Алеша Бровкин, – в ботфортах, в белом шарфе при шпаге. Юношеские щеки – румяны, на брови надвинута треугольная шапочка.