Он быстро отодвинулся от окна, стал плотно спиной к стене. У него стучали зубы. Но все еще продолжал рассуждать:
«Семь лет жил обязанностями, – могу на несколько секунд располагать собой… Что будет после прыжка? Ничего страшного: будет резкий удар, смертная боль, ну, пять секунд… Потом?.. Вот именно это «потом» неизвестно, заманчиво, засасывающе… Что же все-таки удерживает?..»
Буров давно уже чувствовал, что какая-то ниточка привязывает его опустевшее, полумертвое сознание… Что это? Трусость? Мысленно он двадцать раз уже умер… Оторвался от племени, от земли, от страны, от прошлого и будущего… Обезьяны – и те чахнут в зоологических садах в тоске по родным джунглям… Логически – смерть… Так вот – нет же… Стучат зубы, мороз дерет по спине… Туманные сияния фонарей в черной пропасти за окном, кажется, только и караулят это щупленькое тельце, распластавшееся по стене, по букетикам дешевых обоев…
– Нельзя… Не могу!.. – крикнул Буров, и свой голос показался ему хриплым воем. Он изнемог…
Но было уже ясно, что этот вечер миновал благополучно. Стараясь не глядеть на окно, он задернул шторы и долго ходил из угла в угол. «Да, это так», – вдруг сказал он и взял шляпу и трость… Он, будто въяве, снова увидел винтовую дубовую лестницу и медленно уходящую вниз пронзительно жалкую фигурку Людмилы Ивановны, – одинокую спину, пыльный муаровый бант.
Бурова метнуло к двери… «Вот она – ниточка», – думал он, шагая по тротуару, как выпущенный из сумасшедшего дома… Теперь он был уверен, что жалость к Людмиле Ивановне и есть та невидимая ниточка, которая оттягивает его от черного окна… Отель, где она жила, был неподалеку. Держась за сердце, Буров взобрался на пятый этаж. Дверь Людмилы Ивановны была в конце коридора, пыльно освещенного газовым рожком – дрожащей бабочкой газа.
Буров легонько стукнул. Ответа не было. Внизу под щелью двери – свет. Постучал сильнее… Обручем стиснуло голову, шарил и не мог схватить фарфоровую ручку двери… «Значит – висит… Налево от умывальника… там был гвоздь…» Обрывалась последняя ниточка… Буров вскочил в комнату…
В маленькой комнате, с камином и непомерной деревянной кроватью, с опущенным ситцевым занавесом на французском окне, в углу в кресле спала Людмила Ивановна. Ноги ее были поджаты, ресницы мокрые, ротик припухший, стиснутый бессильно кулачок лежал на коленях. Сумочка и шляпа с муаровым бантом вaлялись на полу.
Буров застонал, глядя на спящую. Опустился у ног ее, положил голову ей на колени. С тяжелым вздохом Людмила Ивановна проснулась, испугалась, но не вскочила. Потом все поняла.
– Дорогая моя, – шепотом проговорил Буров, – я пришел…
И он начал рассказывать ей о ненависти ко всему живому, о том, как он жил точно очерченный магическим кругом и, задыхаясь в нем, готовился к смерти… О том, как он боится умереть и не может жить…
– Поймите, – говорил он, стискивая руки до хруста, – поймите – даже у папуаса есть свой дом и свое солнце над крышей, а мы хуже, чем бездомные кошки.
Людмила Ивановна слушала и не слушала его. Худенькое личико ее, прояснившееся вначале, опять померкло. Он замолк и все еще сидел у ее ног на истертом коврике. Тогда принялась рассказывать она про себя, и это был только жалобный писк заброшенного, никому не нужного существа.
Ее слова также доходили и не доходили до сердца Бурова. Оба они до краев были полны – каждый своей горечью. Потом Буров зажег газ, – и точно он был Людмиле Ивановне муж или брат и жил с ней давным-давно, – хозяйственно вскипятил чай, отыскал кусочек сыру, приготовил два бутерброда. Пили чай молча, усталые, но на этот вечер успокоенные. Потом Буров, сгребая пальцем крошки, сказал:
– Расставаться нам с вами, видимо, нельзя. Правда?
Людмила Ивановна сейчас же отвернулась, села в кресло, оттуда ответила:
– Я согласна. – И заплакала…
На следующее утро они вместе пошли в контору и не видели по дороге ни города, ни людей. Буров держал Людмилу Ивановну под руку. Оба глядели под ноги. В конторе Буров официально заявил Вячеславу Иосифовичу:
– Завтра Людмила Ивановна и я несколько опоздаем на службу.
1921