Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Хождение по мукам. Книга 2. Восемнадцатый год

Год написания книги
1928
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 50 >>
На страницу:
6 из 50
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Идем, идем, всех не пережалеешь…

Они долго еще бродили по грязному и ободранному городу, покуда не нашли нужный им номер дома. Войдя в ворота, увидели короткого, толстоногого человека с голым, как яйцо, черепом. На нем была ватная солдатская безрукавка, до последней степени замазанная. Он нес котел, отворачивая лицо от вони. Это был однополчанин Рощина, армейский подполковник Тетькин. Он поставил котел на землю и поцеловался с Вадимом Петровичем, стукнул каблуками, пожал Кате руку.

– Вижу, вижу, и слов не говорите, устрою. Придется только в одной комнатке. Зато – зеркало-трюмо и фикус. Жена моя, изволите видеть, здешняя… Сначала-то мы тут жили (он показал на кирпичный двухэтажный дом), а нынче, по-пролетарски, сюда перебрались (он показал на деревянный покосившийся флигелишко). И я гуталин, как видите, варю. На бирже труда записался – безработным… Если соседки не донесут, как-нибудь перетерпим. Люди мы русские, не привыкать стать.

Открыв большой рот с превосходными зубами, он засмеялся, потом проговорил задумчиво: «Да, вот какие дела творятся», – и ладонью потер череп, вымазал его гуталином.

Супруга его, такая же низенькая и коренастая, певучим голосом приветствовала гостей, но по карим глазам было заметно, что она не совсем довольна. Катю и Рощина устроили в низенькой комнатке с ободранными обоями. Здесь действительно стояло в углу, зеркалом к стене, плохонькое трюмо, фикус и железная кровать.

– Зеркальце мы для безопасности к стене лицом повернули, знаете – ценная вещь, – говорил Тетькин. – Ну, придут с обыском и сейчас же – стекло вдребезги. Лика своего не переносят. – Он опять засмеялся, потер череп. – А впрочем, я отчасти понимаю: такая, знаете, идет ломка, а тут – зеркало, – конечно, разобьешь…

Супруга его чистенько накрыла на стол, но вилки были ржавые, тарелки побитые, видимо – добро припрятали. Рощин и Катя с едким наслаждением ели вяленый рыбец, белый хлеб, яичницу с салом. Тетькин суетился, все подкладывал. Супруга его, сложив полные руки под грудью, жаловалась на жизнь:

– Такое кругом безобразие, притеснение, – прямо – египетские казни. Я, знаете, второй месяц не выхожу со двора… Хоть бы уж поскорее этих большевиков прогнали… В столице насчет этого как у вас говорят? Скоро их уничтожат?..

– Ну, уж ты выпалишь, – смущенно сказал Тетькин. – За такие слова тебя, знаешь, нынче не пожалеют, Софья Ивановна.

– И не буду молчать, расстреливайте! – У Софьи Ивановны глаза стали круглыми, крепко подхватила руки под грудью. – Будет у нас царь, будет… (Мужу, – колыхнув грудью.) Один ты ничего не видишь…

Тетькин виновато сморщился. Когда супруга с досадой вышла, он заговорил шепотом:

– Не обращайте внимания, она душевный человек, превосходнейшая хозяйка, знаете, но от событий стала как бы ненормальная… (Он поглядел на Катино раскрасневшееся от чая лицо, на Рощина, свертывающего папиросу.) Ах, Вадим Петрович, не просто это все… Нельзя – огулом – тяп да ляп… Приходится мне соприкасаться с людьми, много вижу… Бываю в Батайске, – на той стороне Дона, – там преимущественно беднота, рабочие… Какие же они разбойники, Вадим Петрович? Нет, – униженное, оскорбленное человечество… Как они ждали советскую власть!.. Вы только, ради бога, не подумайте, что я большевик какой-нибудь… (Он умоляюще приложил к груди коротенькие волосатые руки, будто ужасно извиняясь.) Высокомерные и неумные правители отдали Ростов советской власти… Посмотрели бы вы, что у нас делалось при атамане Каледине… По Садовой, знаете ли, блестящими вереницами разгуливали гвардейцы, распущенные и самоуверенные: «Мы эту сволочь загоним обратно в подвалы…» Вот что они говорили. А эта сволочь весь русский народ-с… Он сопротивляется, в подвал идти не хочет. В декабре я был в Новочеркасске. Помните – там на главном проспекте стоит гауптвахта, – чуть ли еще не атаман Платов соорудил ее при Александре Благословенном, – небольшая построечка во вкусе ампир. Закрываю глаза, Вадим Петрович, и как сейчас вижу ступени этого портика, залитые кровью… Проходил я тогда мимо – слышу страшный крик, такой, знаете, бывает крик, когда мучат человека… Среди белого дня, в центре столицы Дона… Подхожу. Около гауптвахты – толпа, спешенные казаки. Молчат, глядят, – у колонн происходит экзекуция, на страх населению. Из караулки выводят, по двое, рабочих, арестованных за сочувствие большевизму. Вы понимаете, – за сочувствие. Сейчас же руки им прикручивают к колоннам, и четверо крепеньких казачков бьют их нагайками по спине и по заду-с. Только – свист, рубахи, штаны летят клочками, мясо – в клочьях, и кровь, как из животных, льет на ступени… Трудно меня удивить, а тогда удивился, – кричали очень страшно… От одной физической боли так не кричат…

Рощин слушал, опустив глаза. Пальцы его, державшие папироску, дрожали. Тетькин ковырял горчичное пятно на скатерти.

– Так вот, – уж атамана нет в живых, цвет казачьей знати закопан в овраге за городом, – кровь на ступенях возопила об отмщении. Власть бедноты… Персонально мне безразлично – гуталин ли варить или еще что другое… Вышел живым из мировой войны и ценю одно – дыхание жизни, извините за сравнение: в окопах много книг прочел, и сравнения у меня литературные… Так вот… (Он оглянулся на дверь и понизил голос.) Примирюсь со всяким строем жизни, если увижу людей счастливыми… Не большевик, поймите, Вадим Петрович… (Опять руки – к груди.) Мне самому много не нужно: кусок хлеба, щепоть табаку да истинно душевное общение… (Он смущенно засмеялся.) Но в том-то и дело, что у нас рабочие ропщут, про обывателей и не говорю… О военном комиссаре, товарище Бройницком, слыхали? Мой совет: увидите – мчится его автомобиль, – прячьтесь. Выскочил он немедленно после взятия Ростова. Чуть что: «Меня, кричит, высоко ценит товарищ Ленин, я лично телеграфирую товарищу Ленину…» Окружил себя уголовным элементом, – реквизиции, расстрелы. По ночам на улицах раздевают кого ни попало. Ведет себя как бандит… Что же это такое? Куда идет реквизированное?.. И, знаете, ревком с ним поделать ничего не может. Боятся… Не верю я, чтобы он был идейным человеком… Пролетарской идее он больше вреда наделает, чем… (Но тут Тетькин, видя, что далеко зашел, отвернулся, сопнул и опять, уже без слов, стал прикладывать руки к груди.)

– Я вас не понимаю, господин подполковник, – проговорил Рощин холодно. – Разные там Бройницкие и компания и есть советская власть девяносто шестой пробы… Их не оправдывать, – бороться с ними, не щадя живота…

– Во имя чего-с? – поспешно спросил Тетькин.

– Во имя великой России, господин подполковник.

– А что это такое-с? Простите, я по-дурацки спрошу: великая Россия, – в чьем, собственно, понимании? Я бы хотел точнее. В представлении петроградского высшего света? Это одно?с… Или в представлении стрелкового полка, в котором мы с вами служили, геройски погибшего на проволоках? Или московского торгового совещания, – помните, в Большом театре Рябушинский рыдал о великой России? – Это – уже дело третье. Или рабочего, воспринимающего великую Россию по праздникам из грязной пивнушки? Или – ста миллионов мужиков, которые…

– Да черт вас возьми… (Катя быстро под столом сжала Рощину руку.) Простите, подполковник. До сих пор мне было известно, что Россией называлась территория в одну шестую часть земного шара, населенная народом, прожившим на ней великую историю… Может быть, по-большевистскому это и не так… Прошу прощения… (Он горько усмехнулся сквозь трудно подавленное раздражение.)

– Нет, именно так-с… Горжусь… И лично я вполне удовлетворен, читая историю государства Российского. Но сто миллионов мужиков книг этих не читали. И не гордятся. Они желают иметь свою собственную историю, развернутую не в прошлые, а в будущие времена… Сытую историю… С этим ничего не поделаешь. К тому же у них вожди – пролетариат. Эти идут еще дальше – дерзают творить, так сказать, мировую историю… С этим тоже ничего не поделаешь… Вы меня вините в большевизме, Вадим Петрович… Себя я виню в созерцательности, – тяжелый грех. Но извинение – в большой утомленности от окопной жизни. Со временем надеюсь стать более активным и тогда, пожалуй, не возражу на ваше обвинение…

Словом, Тетькин ощетинился, покрасневший череп его покрылся каплями пота. Рощин торопливо, не попадая крючками в петли, застегивал шинель. Катя, вся сморщившись, глядела то на мужа, то на Тетькина. После тягостного молчания Рощин сказал:

– Сожалею, что потерял товарища. Покорно благодарю за гостеприимство…

Не подавая руки, он пошел из комнаты. Тогда Катя, всегда молчаливая, – «овечка», – почти крикнула, стиснув руки:

– Вадим, прошу тебя – подожди… (Он обернулся, подняв брови.) Вадим, ты сейчас не прав… (Щеки у нее вспыхнули.) С таким настроением, с такими мыслями жить нельзя…

– Вот как! – угрожающе проговорил Рощин. – Поздравляю…

– Вадим, ты никогда не спрашивал меня, я не требовала, не вмешивалась в твои дела… Я тебе верила… Но пойми, Вадим, милый, то, что ты думаешь, – неверно. Я давно, давно хотела сказать… Нужно делать что-то совсем другое… Не то, зачем ты приехал сюда… Сначала нужно понять… И только тогда, если ты уверен (опустив руки, от ужасного волнения она их все заламывала под столом)… если ты так уверен, что можешь взять это на свою совесть, – тогда иди, убивай…

– Катя! – зло, как от удара, крикнул Рощин. – Прошу тебя замолчать!

– Нет!.. Я говорю так потому, что безумно тебя люблю… Ты не должен быть убийцей, не должен, не должен…

Тетькин, не смея кинуться ни к ней, ни к нему, повторял шепотом:

– Друзья мои, друзья мои, давайте поговорим, договоримся…

Но договориться было уже нельзя. Все накипевшее в Рощине за последние месяцы взорвалось бешеной ненавистью. Он стоял в дверях, вытянув шею, и глядел на Катю, показывая зубы.

– Ненавижу, – прошипел. – К черту!.. С вашей любовью… Найдите себе жида… Большевичка… К черту!..

Он издал горлом тот же мучительный звук, как тогда в вагоне. Вот-вот, казалось, он сорвется, будет беда… (Тетькин двинулся даже, чтобы загородить Катю.) Но Рощин медленно зажмурился и вышел…

Семен Красильников, сидя на лазаретной койке, хмуро слушал брата Алексея. Гостинцы, присланные Матреной – сало, курятина, пироги, – лежали в ногах на койке. Семен на них не глядел. Был он худ, лицо нездоровое, небритое, волосы от долгого лежания свалялись, худы были ноги в желтых бязевых подштанниках. Он перекатывал из руки в руку красное яичко. Брат Алексей, загорелый, с золотистой бородкой, сидел на табуретке, расставив ноги в хороших сапогах, говорил приятно, ласково, а с каждым его словом сердце Семена отчуждалось.

– Крестьянская линия – само собой, браток, рабочие – само собой, – говорил Алексей. – У нас на руднике «Глубоком» сунулись рабочие в шахту – она затоплена, машины не работают, инженеры все разбежались. А жрать надо, так или нет? Рабочие все до одного ушли в Красную гвардию. Их интересы, значит, углублять революцию. Так или нет? А наша, крестьянская революция – всего шесть вершков чернозему. Наше углубление – паши, сей, жни. Верно я говорю? Все пойдем воевать, а работать кто будет? Бабы? Им одним со скотиной дай бог справиться. А земля любит уход, холю. Вот как, браток. Поедем домой, на своих харчах легче поправишься. Мы теперь с землицей. А рук нет. Боронить, сеять, убирать, – разве мы одни с Матреной справимся? Кабанов у нас теперь восемнадцать штук, коровешку вторую присмотрел. На все нужны руки.

Алексей потащил из кармана шинели кисет с махоркой. Семен кивком головы отказался курить: «Грудь еще больно». Алексей, продолжая звать брата в деревню, перебрал гостинцы, взял пухлый пирог, потрогал его.

– Да ты съешь, тут масла одного Матрена фунт загнала.

– Вот что, Алексей Иванович, – сказал Семен, – не знаю, что вам и ответить. Съездить домой – это даже с удовольствием, покуда рана не зажила. Но крестьянствовать сейчас не останусь, не надейтесь.

– Так. А спросить можно – почему?

– Не могу я, Алеша… (Рот Семена свело, он пересилился.) Ну, пойми ты – не могу. Раны я своей не могу забыть… Не могу забыть, как они товарищей истязали… (Он обернулся к окошку с той же судорогой и глядел залютевшими глазами.) Должен ты войти в мое положение… У меня одно на уме, – гадюк этих… (Он прошептал что-то, затем – повышенно, стиснув в кулаке красное яичко.) Не успокоюсь… Покуда гады кровь нашу пьют… Не успокоюсь!..

Алексей Иванович покачал головой. Поплевав, загасил окурок между пальцами, оглянулся, – куда? – бросил под койку.

– Ну что ж, Семен, дело твое, дело святое… Поедем домой поправляться. Удерживать силой не стану.

Едва Алексей Красильников вышел из лазарета, – повстречался ему земляк Игнат, фронтовик. Остановились, поздоровались. Спросили – как живы? Игнат сказал, что работает шофером в исполкоме.

– Идем в «Солейль», – сказал Игнат, – оттуда ко мне ночевать. Сегодня там бой. Про комиссара Бройницкого слыхал? Ну, не знаю, как он сегодня вывернется. Ребята у него такие фартовые, – город воем воет. Вчера днем на том углу двух мальчишек, школьников, зарубили, и ни за что, наскочили на них с шашками. Я вот тут стоял у столба, так меня – вырвало…

Разговаривая, дошли до кинематографа «Солейль». Народу было много. Протолкались, стали около оркестра. На небольшой сцене, перед столом, где сидел президиум (круглолицая женщина в солдатской шинели, мрачный солдат с забинтованной грязною марлей головой, сухонький старичок рабочий в очках и двое молодых в гимнастерках), ходил, мелко ступая, взад и вперед, как в клетке, очень бледный, сутулый человек с копной черных волос. Говоря, однообразно помахивал слабым кулачком, другая рука его сжимала пачку газетных вырезок. Игнат шепнул Красильникову:

– Учитель – у нас в Совете…

– …Мы не можем молчать… Мы не должны молчать… Разве у нас в городе советская власть, за которую вы боролись, товарищи?.. У нас произвол… Деспотизм хуже царского… Врываются в дом к мирным обывателям… В сумерки нельзя выйти на улицу, раздевают… Грабят… На улицах убивают детей… Я говорил об этом в исполнительном комитете, говорил в ревкоме… Они бессильны… Военный комиссар покрывает своей неограниченной властью все эти преступления… Товарищи… (Он судорожно ударил себя в грудь пачкой вырезок.) Зачем они убивают детей? Расстреливайте нас… Зачем вы убиваете детей?..

Последние слова его покрылись взволнованным гулом всего зала. Все переглядывались в страхе и возбуждении. Оратор сел к столу президиума, закрыл сморщенное лицо газетными листками. Председательствующий, солдат с забинтованной головой, оглянулся на кулисы:

– Слово предоставляется начальнику Красной гвардии, товарищу Трифонову…

Весь зал зааплодировал. Хлопали, подняв руки. Несколько женских голосов из глубины закричало: «Просим, товарищ Трифонов». Чей-то бас рявкнул: «Даешь Трифонова!» Тогда Алексей Красильников заметил у самого оркестра стоящего спиной к залу и теперь, как пружина, выпрямившегося – лицом к орущим, – рослого и стройного человека в щегольской кожаной куртке с офицерскими, крест-накрест ремнями. Светло-стальные выпуклые глаза его насмешливо, холодно скользили по лицам, – и тотчас же руки опускались, головы втягивались в плечи, люди переставали аплодировать. Кто-то, нагибаясь, быстро пошел к выходу.

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 50 >>
На страницу:
6 из 50