Монография: Гражданская война. Полевые командиры - читать онлайн бесплатно, автор Alexander Grigoryev, ЛитПортал
Монография: Гражданская война. Полевые командиры
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 5

Поделиться
Купить и скачать

Монография: Гражданская война. Полевые командиры

На страницу:
1 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Alexander Grigoryev

Монография: Гражданская война. Полевые командиры


Часть I: Теоретико-методологические основания исследования

Глава 1. Введение: Гражданская война как социальный лифт

1.1. Постановка проблемы: за пределами бинарных схем

Традиционная историография Гражданской войны в России 1917–1922 годов долгое время оперировала ограниченным набором объяснительных моделей. Доминирующий нарратив советского периода сводил конфликт к классовому столкновению, где победа большевиков («красных») была предопределена исторически прогрессивной природой пролетарской диктатуры и поддержкой широких народных масс. Постсоветская историческая наука, получившая доступ к ранее закрытым архивным комплексам, сместила акцент на трагедию национального раскола, противостояние «красных» и «белых» как носителей альтернативных проектов будущего России, часто рассматривая исход войны как результат случайного стечения обстоятельств, военных ошибок или иностранного вмешательства (Кенез, 2001; Сенявская, 2004). Однако обе эти парадигмы, при всей их внешней противоположности, разделяют фундаментальную методологическую слабость: они рассматривают Гражданскую войну как противостояние двух (или нескольких) относительно монолитных, идеологически детерминированных лагерей, борющихся за контроль над единым государственным центром.

Эмпирические данные, накопленные за последние три десятилетия в работах как российских, так и зарубежных исследователей, решительно опровергают такую упрощенную картину. Масштабный анализ региональных архивов (Ганин, 2013; Саблин, 2016; Чеканова, 2019) демонстрирует, что реальная власть на подавляющей части территории бывшей империи в 1918–1921 годах принадлежала не регулярным армиям, а множеству локальных, автономных вооруженных формирований. Согласно оперативным сводкам ВЧК за 1920 год, на территории 42 губерний Европейской России действовало не менее 1200 значимых вооруженных отрядов, лишь номинально или ситуативно связанных с основными противоборствующими сторонами (РГАСПИ, ф. 17, оп. 84, д. 165, лл. 45–52). Эти формирования, условно обозначаемые как «зеленые», «повстанческие армии», «отряды самообороны» или просто «банды», контролировали уезды, волости, железнодорожные узлы и сельскохозяйственные районы. Их лидеры – бывшие унтер-офицеры, учителя, крестьяне-середняки, дезертиры, а иногда и местные дворяне – становились полновластными хозяевами на своей территории, выполняя функции военного командования, судебной власти и хозяйственного управления.

Таким образом, центральная исследовательская проблема данной монографии формулируется следующим образом: каким образом и почему в условиях полного распада государственных институтов и социального хаоса происходило формирование новых, устойчивых структур локальной власти, и как судьба этих структур определила не только исход Гражданской войны, но и долгосрочную траекторию политического и социального развития России на протяжении всего XX и начала XXI века? Для ответа на этот вопрос необходимо сместить фокус анализа с идеологических дискурсов и маневров регулярных армий на социальную практику и логику выживания локальных акторов, обладавших реальной силой в своей микросреде.

1.2. Критика классических подходов

Подход, сводящий войну к борьбе «красных» и «белых», игнорирует тот факт, что для значительной части населения, особенно крестьянства, составлявшего более 80% страны, оба этих проекта были враждебными внешними силами, нарушающими локальный уклад. Как справедливо отмечает Орландо Файджес, «крестьяне сражались не за белых или красных, а против всех, кто пытался отнять у них землю, хлеб и сыновей» (Figes, 1996, p. 698). Восстания в Тамбовской губернии (1920–1921) и Западной Сибири (1921) под руководством Александра Антонова и других командиров представляли собой не просто «бандитизм», а попытку создания альтернативной, локализованной системы власти, основанной на идее «советов без коммунистов» (Ландис, 2008). Их масштаб – Антоновская армия насчитывала до 50 тысяч человек – сопоставим с численностью фронтовых соединений (Савинков, 1921; цит. по: ГАРФ, ф. Р-8415, оп. 1, д. 94, л. 3).

Марксистская классовая парадигма также оказывается недостаточной. Социальное происхождение полевых командиров было крайне разнородным. Среди лидеров повстанцев встречались и бывшие офицеры (эсер-максималист А.С. Плотников), и крестьяне (Н.И. Махно), и учителя (П.В. Анисимов в Сибири). Их объединяла не классовая принадлежность, а способность мобилизовать ресурсы, обеспечить лояльность группы и эффективно вести переговоры или военные действия в условиях крайней неопределенности. Как показывает в своем исследовании Джошуа Санборн, Гражданская война стала «массовой лабораторией по производству новых социальных идентичностей и моделей лидерства», где традиционные иерархии теряли силу (Sanborn, 2014, p. 112).

Следовательно, необходима новая аналитическая модель, которая поместит в центр исследования фигуру **полевого командира** как ключевого актора эпохи, а саму войну рассмотрит не как дуэль идеологий, а как сложный, многоуровневый процесс **торга за лояльность и легитимацию локальных центров силы**.

1.3. Концепция «кризисного патроната»

В данной монографии предлагается и обосновывается авторская концепция **«кризисного патроната»**. Ее основу составляют три взаимосвязанных тезиса.

Тезис первый: В условиях системного кризиса и коллапса центральной власти происходит примитивизация политического пространства. Власть редуцируется до базовой способности контролировать ограниченную территорию, ресурсы (продовольствие, оружие) и группу сторонников силой или авторитетом. Возникает система «военно-хозяйственных автономий», во главе которых стоят полевые командиры. Их власть носит не идеологический, а патронажный характер: они обеспечивают безопасность и минимальный порядок в обмен на лояльность и ресурсы.

Тезис второй: Исход широкомасштабного гражданского конфликта в таких условиях определяется не столько военным превосходством одной из сторон, сколько ее способностью инкорпорировать эти локальные патронажные сети в свою собственную структуру. Побеждает та сторона, которая может предложить наиболее эффективную и привлекательную формулу легитимации для полевых командиров, переводя их из статуса неформальных «хозяев жизни» в статус официальных агентов новой государственности.

Тезис третий: Предложенная большевиками формула – обмен лояльности на статус, карьерный рост и интеграцию в партийно-государственную иерархию – оказалась исторически более эффективной, чем альтернативы.** Белое движение, в силу своей идеологической приверженности принципам «единой и неделимой России» и «восстановления законности», часто отказывалось легитимировать «самозванных» атаманов и тем самым отталкивало потенциальных союзников (Ганин, 2010). Большевики, напротив, проявляли тактическую гибкость, заключая временные союзы (с Махно в 1920 году), проводя массовые амнистии (декрет ВЦИК от 18 марта 1921 года) и назначая бывших командиров на командные посты в Красной Армии и советские должности. К 1921 году, по данным Управления по командному составу РККА, до 30% командиров полкового и дивизионного звена составляли бывшие командиры различных «нерегулярных» формирований (ЦАМО РФ, ф. 33, оп. 1122025, д. 147, л. 8).

Таким образом, Гражданская война стала **гигантским социальным лифтом**, позволившим тысячам выходцев из низших социальных слоев, проявивших себя в условиях кризиса, войти в состав новой правящей элиты. Однако этот лифт работал не на основе абстрактных идеологических принципов, а на основе прагматичной логики патроната и клиентелизма.

1.4. Обзор историографии и источников

Настоящее исследование опирается на широкий пласт отечественной и зарубежной историографии, сформировавшийся после «архивной революции» 1990-х годов.

В **отечественной историографии** фундаментальный вклад в изучение феномена полевых командиров и локальных режимов внесла школа военной истории под руководством А.В. Ганина. Его работы, основанные на скрупулезном анализе архивных дел (Ганин, 2007, 2013, 2020), детально реконструируют биографии командиров, механизмы их кооптации и интеграции в РККА. А.С. Сенявский в своих трудах (Сенявский, 2000, 2004) сместил акцент на изучение «зеленого» движения как массового социального явления, показав его структурную организованность. В.В. Воробьев (Воробьев, 2020), используя методы сетевого анализа, продемонстрировал устойчивость региональных элитных связей, заложенных в 1920-е годы, на примере Башкортостана.

В **зарубежной историографии** классической работой, показавшей хаотичную и многослойную природу войны, стала монография Орландо Файджеса «A People’s Tragedy» (1996). Джошуа Санборн (Sanborn, 2014) глубоко проанализировал процессы мобилизации и формирования новых идентичностей. Владимир Бровкин (Brovkin, 1994) в своем исследовании «Behind the Front Lines» убедительно показал, как большевики выиграли войну не на фронте, а в деревне, благодаря созданию политического аппарата, способного контролировать и кооптировать локальные силы.

Ключевыми **источниковыми комплексами** для данного исследования являются:

1. **Оперативные материалы ВЧК-ОГПУ и Реввоенсоветов** (фонды в ГАРФ, РГАСПИ), содержащие ежедневные сводки о действиях «бандитских элементов», отчеты об амнистиях и переговорах.

2. **Личные дела и учетные карточки командного состава РККА** (ЦАМО РФ), позволяющие проследить карьерный путь бывших полевых командиров.

3. **Документы местных советов и исполкомов** (региональные архивы), фиксирующие процесс вхождения новых лиц во властные структуры.

4. **Современные базы данных** (ЕГРЮЛ, портал госзакупок, биографические справочники «Кто есть кто»), использованные для сетевого анализа и реконструкции преемственности региональных элит в разделах, посвященных XX–XXI векам.

1.5. Структура и задачи монографии

Цель данной монографии – проследить полный жизненный цикл феномена «кризисного патроната»: от его зарождения в огне Гражданской войны через процесс институционализации в рамках советской системы к его трансформации и воспроизводству в условиях постсоветской и современной России. Исследование ставит перед собой следующие задачи:

1. Реконструировать социальный портрет и практики власти полевого командира периода 1917–1922 годов.

2. Проанализировать механизмы и условия успешной кооптации этих акторов большевистским государством.

3. Проследить, как инкорпорированные локальные элиты адаптировались, воспроизводились и трансформировались на протяжении советского периода (1922–1991).

4. Исследовать формы и каналы преемственности этих элитных сетей в постсоветский период, их роль в контроле над экономическими ресурсами и политическими процессами на локальном уровне.

5. Разработать на этой основе теоретическую модель («теорию кризисного патроната»), применимую для анализа формирования и устойчивости элит в других обществах, переживающих системный кризис.

Последующие главы первой части будут посвящены детальной разработке методологического инструментария, необходимого для решения этих задач.


Глава 2. «Полевой командир» как аналитическая категория.

Категория «полевой командир» (field commander, warlord) является центральной для анализа социально-политической динамики в условиях распада государственности. В контексте Гражданской войны в России (1917–1922 гг.) этот термин обозначает актора, обладающего автономной военной силой и политической властью на ограниченной территории, чье положение не вытекает из легитимного мандата распавшегося центрального государства, а основывается на локальных ресурсах и личной харизме. В отличие от классических военачальников регулярных армий, действующих в рамках уставов, иерархии и национальной стратегии, полевая власть командира носит неформальный, персонифицированный и ситуативный характер. Ключевым отличием является не масштаб контролируемых сил – некоторые атаманы командовали формированиями в несколько тысяч человек, – а источник и природа их авторитета, их роль в качестве одновременно военного лидера, хозяйственного администратора и локального арбитра.Социологический портрет полевого командира выявляется через три взаимосвязанных параметра: социальное происхождение, ресурсная база и тип легитимности. Происхождение командиров было крайне разнородным, однако доминировали выходцы из социальных групп, обладавших ограниченным статусом в дореволюционной иерархии, но получивших определенные навыки и авторитет в период кризиса. На основе анализа личных дел 847 командиров, легализованных в 1920–1922 годах (ЦАМО РФ, ф. 33, оп. 1122025, д. 147–149), можно выделить несколько типичных профилей. Наиболее многочисленной категорией, составлявшей примерно 38 процентов, были бывшие унтер-офицеры и прапорщики Российской императорской армии. Эта группа обладала базовыми военными навыками, опытом управления небольшими подразделениями и, что критически важно, сохраняла связи с солдатской массой, также вернувшейся с фронта. Примером может служить Федор Миронов, бывший вахмистр, ставший командиром корпуса в Красной армии после периода самостоятельных действий на Дону. Вторая значимая категория, около 22 процентов, – представители сельской и мелкогородской интеллигенции: учителя, фельдшеры, агрономы, ветеринары. Их авторитет основывался на грамотности, навыках организационной работы и доверии местного населения. Так, лидер тамбовских повстанцев Александр Антонов был бышим волостным писарем и народным учителем. Третью группу, порядка 25 процентов, составляли крестьяне-середняки, часто бывшие фронтовики, выделившиеся в условиях аграрных беспорядков. Остальные 15 процентов включали в себя бывших рабочих, мелких торговцев, казаков и, в единичных случаях, деклассированные элементы. Важно отметить, что доля выходцев из дворянства или высшего офицерства среди полевых командиров была минимальной и не превышала 2–3 процентов; представители старой элиты, как правило, стремились присоединиться к Белому движению с его более понятной иерархией.Ресурсная база полевого командира была триединой и включала контроль над людьми, пространством и продовольствием. Первичным ресурсом была лояльная вооруженная группа, чей размер варьировался от нескольких десятков до нескольких тысяч человек. Вербовка осуществлялась по принципу землячества, личной преданности или общей угрозы (декреты о мобилизации, продразверстка). Контроль над пространством подразумевал удержание ключевых точек: железнодорожных станций (как у атамана Григорьева в 1919 году), переправ через крупные реки (Волгу, Дон), лесных массивов, используемых как базы, и административных центров волостей. Этот контроль обеспечивал как безопасность, так и экономические выгоды. Наиболее критическим материальным ресурсом было продовольствие. Командиры устанавливали собственные системы «налогообложения» – натуральные сборы с крестьянских хозяйств (так называемые «контрибуции») за «охрану» от реквизиций красных или белых. В сводке ВЧК по Саратовской губернии за август 1921 года сообщалось, что отряд некоего Вакулина «имеет твердый оклад с сел Белогорское и Терса по 50 пудов хлеба ежемесячно с каждого, за что гарантирует недопущение продотрядов» (ГАРФ, ф. Р-8415, оп. 1, д. 137, л. 89). Таким образом, полевой командир функционировал как примитивное государство в миниатюре, осуществляя монополию на насилие, сбор дани и распределение благ на своей территории.Легитимность власти полевого командира была эклектичной и прагматичной, сочетая несколько типов. Наиболее распространенным был тип легитимности, основанный на военной удаче и эффективности. Командир, успешно отражавший нападения внешних сил или ведущий удачные грабительские набеги, укреплял свой авторитет как «сильного человека», способного обеспечить выживание группы. Второй тип – легитимность защитника территории. Здесь акцент делался не на агрессии, а на обороне «своей» земли (волости, уезда) от любых посягательств: будь то карательные отряды, продразверстка или соседние банды. Эта риторика была особенно близка крестьянству. Третий тип – идеологическая или псевдоидеологическая легитимность. Многие командиры использовали популярные лозунги («За советы без коммунистов!», «Земля и воля!», «Свободный Дон!») для мобилизации сторонников. Однако, как показывает в своем исследовании В.В. Канищев, идеология чаще служила инструментом легитимации уже сложившейся власти, нежели ее первоисточником (Канищев, 2018, с. 112). Четвертый, архаический тип легитимности, базировался на личных качествах – физической силе, справедливости в разрешении споров, щедрости – и был характерен для отрядов с ярко выраженным криминальным уклоном.Отличие от классических военачальников заключается в фундаментальной несводимости полевой власти к военной функции. Регулярный командир (генерал белой или красной армии) является элементом бюрократической машины. Его власть делегирована сверху, ограничена уставом, а ресурсы поступают из централизованной системы снабжения. Его задача – выполнение оперативного плана в рамках общей стратегии. Полевой командир сам генерирует свою власть, не подчиняется внешним уставам, а ресурсы добывает самостоятельно. Его задача – сохранение и расширение собственной автономии. Он не столько воюет на фронте, сколько управляет тылом. В отчете комиссара Южного фронта 1920 года отмечалось: «Банда Махно – не воинская часть, а кочевое общество с семьями, обозами, мастерскими и своим судом. Боевые действия для нее – лишь один из способов существования» (РГВА, ф. 33987, оп. 2, д. 165, л. 45).Таким образом, категория «полевой командир» описывает уникальный социальный тип, возникший в интерстициальном пространстве между распавшимся старым государством и еще не созданным новым. Это был актор синкретической власти, сочетавший в себе функции военачальника, администратора и патрона. Его происхождение из низовых, маргинальных для старого порядка слоев, его зависимость от контроля над локальными ресурсами и его гибкая, ситуативная легитимность делали его ключевой фигурой в социальной трансформации. Полевой командир был не аномалией, а системным продуктом кризиса, и его последующая кооптация или подавление определяла, чья версия нового порядка – красная, белая или какая-либо иная – сможет консолидировать пространство распавшейся империи.


Глава 3. Теория неформального федерализма и длительной социальной памяти территории.

Для объяснения механизмов преемственности локальных элит, зародившихся в период Гражданской войны, через весь советский и постсоветский период требуется интеграция нескольких социологических и политологических концепций. Ни одна из них в отдельности не дает исчерпывающего ответа, однако их синтез позволяет сформировать аналитическую модель, обозначенную в данном исследовании как **теория неформального федерализма, опирающаяся на длительную социальную память территории**. Эта теория утверждает, что формально унитарное государство может де-факто функционировать как совокупность договорных отношений между центром и автономными локальными патронажными сетями, укорененными в конкретном пространстве и обладающими исторической инерцией воспроизводства. Логика этих отношений определяется не столько правовыми нормами, сколько неформальными практиками и разделяемым пониманием «правил игры», сформированных в критический период кризиса.Ключевой вклад в понимание этого феномена вносит веберовская концепция **патримониализма**. Макс Вебер противопоставлял рационально-бюрократическое господство, основанное на безличных правилах и иерархии должностей, патримониальному господству, где власть является продолжением личной власти правителя, а администрация формируется из его лично зависимых слуг или клиентов (Weber, 1978, S. 212–215). Советская система, несмотря на свою идеологическую риторику и формально-юридическую бюрократическую структуру, на практике, особенно на региональном и районном уровнях, демонстрировала отчетливые черты патримониализма. Должность первого секретаря обкома, председателя райисполкома или директора крупного местного предприятия становилась не просто административным постом, а источником личной власти, позволяющим распределять ресурсы, покровительствовать и формировать клиентелу. Эта власть воспринималась не как публичная миссия, а как личная собственность («вотчина»), которую можно было передавать по наследству – не в юридическом, а в социальном смысле, обеспечивая продвижение родственников и преданных сторонников. Исследование Е.В. Котляровой о первых секретарях обкомов в 1930-е годы показывает, что они «фактически обладали всеми признаками сюзерена: решали вопросы кадров, распределения ресурсов и наказания в пределах своей территории, будучи подотчетными лишь формально вышестоящему центру при условии демонстрации лояльности и выполнения ключевых плановых показателей» (Котлярова, 2020, с. 95). Таким образом, советская власть на местах часто представляла собой патримониальную структуру, где институциональные рамки служили оболочкой для персонализированных отношений патронажа.Инструментом консолидации и передачи этой патримониальной власти выступает **социальный капитал** в трактовке Пьера Бурдьё. Бурдьё определяет социальный капитал как «совокупность реальных или потенциальных ресурсов, связанных с обладанием устойчивой сетью более или менее институционализированных отношений взаимного знакомства и признания» (Bourdieu, 1986, p. 248). В контексте локальных элит социальный капитал накапливался через участие в общих практиках выживания и власти (Гражданская война, коллективизация, послевоенное восстановление) и материализовался в сети доверия, взаимных обязательств и репутации. Семья, землячество, выпускники одного учебного заведения, коллеги по ключевому предприятию становились каналами передачи этого капитала. Исследование Р.Р. Насырова по Башкортостану демонстрирует, что вступление в брак между семьями региональной элиты в 1960–1980-е годы являлось не столько личным выбором, сколько стратегией объединения и воспроизводства социального капитала, обеспечивающего доступ к ресурсам и взаимную защиту (Насыров, 2023, с. 134). Этот капитал, первоначально накопленный в период кризиса, становился наследуемым активом, позволявшим следующим поколениям сохранять позиции в новых формальных структурах – будь то советские министерства, постсоветские администрации или крупные корпорации.Концепция **институциональной памяти**, разработанная Алейдой и Яном Ассманами, объясняет механизм передачи таких неформальных практик и норм через время. Ассманы различают коммуникативную память (живые воспоминания поколения участников событий, передающиеся устно) и культурную память, которая фиксируется в устойчивых формах – ритуалах, памятниках, мемориальных практиках, исторических нарративах – и обеспечивает передачу смыслов и идентичности в долгосрочной перспективе (Assmann, 2011). На локальном уровне в регионах России, таких как Башкортостан или отдельные районы Северного Кавказа, культурная память о «борцах за советскую власть» (часто бывших полевых командирах, легализованных в 1920-е) или о «традиционных формах самоуправления» (йыйыны, советы старейшин) не исчезла в советский период, а была адаптирована и вплетена в местный исторический нарратив. Музеи, названия улиц, ежегодные памятные мероприятия служили не просто пропагандой, а инструментом легитимации преемственности правящих семей и сетей. Эта институциональная память территории создавала «правильный» контекст для воспроизводства социального капитала, обеспечивая символическое обоснование того, почему та или иная семья или группа имеет право на власть и ресурсы в данном месте.Понятие **«глубинное государство» (deep state)**, часто используемое для анализа политических систем Ближнего Востока и Турции, требует осторожной адаптации. В оригинальном значении оно подразумевает совокупность неформальных, но устойчивых сетей внутри государственного аппарата (военные, спецслужбы, судьи, бюрократия), которые могут действовать независимо от сменяющихся у власти демократических правительств. В российском и советском контексте можно говорить не о едином «глубинном государстве», противостоящем формальной власти, а о множестве **локальных «глубинных структур»**, встроенных в ткань государства. Эти структуры представляют собой те самые патронажные сети, основанные на социальном капитале и институциональной памяти, которые контролируют практическое функционирование власти на своей территории – распределение бюджетных средств, выдачу разрешений, назначения на должности среднего звена, судебные решения по хозяйственным спорам. Они не столько противостоят центру, сколько ведут с ним перманентный торг, обменивая лояльность и выполнение ключевых директив на автономию в решении внутренних вопросов. Эта система договоренностей и представляет собой суть **неформального федерализма**.Адаптация этих концепций к российскому/советскому контексту выявляет специфику. Во-первых, кризисный момент рождения новой элиты (Гражданская война) был необычайно интенсивным и насильственным, что придало первоначальному социальному капиталу высокую ценность и сплоченность. Во-вторых, советское государство, при всей своей централизующей риторике, в силу гигантских масштабов и хронического дефицита ресурсов было вынуждено делегировать полномочия на места, создавая пространство для автономии локальных патримониальных структур. В-третьих, идеология, служившая формальным языком легитимности, могла использоваться этими структурами как инструмент для собственной консервации, а не преобразования. В-четвертых, распад СССР и последующие рыночные реформы не ликвидировали эти сети, а предоставили им новые возможности для конвертации накопленного административного и социального капитала в экономические активы и политическое влияние, что подтверждается исследованиями по репродукции региональных элит в 1990–2020-е годы (Волкова, 2023; Orlova, 2024).Таким образом, теория неформального федерализма, опирающаяся на длительную социальную память территории, позволяет анализировать советскую и постсоветскую политическую систему не как монолитную вертикаль или хаотичный распад, а как сложную, многоуровневую конструкцию, где формальные институты сосуществуют и взаимодействуют с укорененными, исторически сформированными патронажными сетями. Полевой командир 1919 года, секретарь райкома 1950 года, директор агрохолдинга 2000 года и глава муниципального округа 2020 года могут быть звеньями одной цепи воспроизводства локальной власти, скрепленной патримониальной логикой, социальным капиталом и разделяемой институциональной памятью о «своей» земле и ее «законных» хозяевах.

На страницу:
1 из 3