
Лёд одинокой пустыни. Не заменяй себя никем
Приехав в аэропорт и подойдя к стойке регистрации, Эсен и Мелек открыто выразили недоумение и даже разочарование моим выбором. Реакция моего друга Хафиза оказалось иной: в первый и последний раз он смотрел на меня, как на равного себе: непредсказуемого и даже храброго берберийского льва в человеческом обличии. После пройденных в аэропорте обязательных формальностей мы направились к гейту и погрузились в невыносимо утомительное ожидание. Мелек измученно спала на моём плече в то время, как Хафиз метался из стороны в сторону, встревоженно держа телефон у левого уха. Мне вновь стало скучно. Даже перед поездкой, даже вместе с небезразличными мне людьми, даже выпив двойной шотландский виски с двумя кусочками льда. Неожиданно мой любознательный взгляд приковало поведение Эсен: она аккуратно записывала что-то ручкой из гусиного пера в потёртый блокнот без линовки, временами закрывая глаза. Эсен была левшой, как и я, и, наверное, это единственное, что роднило меня с ней, не считая Хафиза. Любопытство узнать её мысли беспрестанно давило на мою искалеченную психику, и спустя несколько минут Эсен с ловкостью поймала мой заинтересованный взгляд, который я стыдливо отвёл. Сестра лекаря не переставала испепеляюще и нагло смотреть на играющего на её нервах русского. Спрятав глаза, я чувствовал неприкрытое раздражение и одновременно излишнее стеснение от того, что я пытался издалека пролезть в её обнажённую на бумаге душу. 15:10, посадка началась. Я с осторожностью разбудил Мелек, которая, казалось, вовсе не хотела просыпаться. Хафиз отдал сотруднице аэропорта, не отрываясь от телефонного разговора, посадочный билет, и мы последовали в самолёт. Полёт прошёл быстро и безболезненно, и спустя полтора часа мы оказались в Иерусалиме. По прилете мы прямиком отправились в забронированный мною отель, в котором я когда-то останавливался с родителями на осенних каникулах. Эсен не упустила возможности высказать своё возмущение отсутствием большого спа-комплекса в гостинице и собственного ночного клуба. Когда я тщетно попытался объяснить ей, что люди со всего мира прилетают на Святую землю вовсе не для массажа с горячими морскими раковинами и обёртываний розовой глиной, Эсен вылила на меня массу несмываемых оскорблений. Тогда я и сам мог поверить в то, что я скучный закомплексованный зануда и мерзкий жлоб, зажадничавший аренду личного самолёта и президентский люкс. После непродолжительной перепалки мы всё же разместились в отеле и отправились в Цитадель Давида, археологический архитектурный памятник, который также называется одноимённым городом. Эсен тотчас же принялась уговаривать нас пойти на световое шоу, которое технологически рассказывало об истории судьбы царя Давида. Если бы сестра лекаря не нашла развлечение даже на Святой Земле, я бы настоял на принудительном посещении психотерапевта, искренне испугавшись за её неясное будущее. Меня поразило то, как Эсен, подобно ребёнку, пыталась уломать брата посмотреть никому не интересное представление, делая это настойчиво, но без детских надоедливых капризов и истеричных упрёков. Мелек, как всегда, будто не имела слова или характера: ей было безразлично всё, что происходит с нами то ли из-за блаженной апатичности, то ли из-за внутреннего конфликта, который нешуточно разыгрался в её сознании. И очевидно, что под сокрушительным напором Эсен мы все согласились остаться на красочном исторически-технологичном шоу. Однако даже оживающие полотна водопадов и оазиса Эйн-Геди, проецируемые на архитектурном памятнике, не смогли отвлечь Мелек от унылых мыслей. При всей своей улыбчивости она была депрессивнее многих с виду невыносимо тоскливых и скучных людей. Её острое лицо казалось грустнее плачущей иконы пресвятой Богоматери, облик которой порой пугал и совершенством, и грустью.
После шоу мы решили проехаться по городу, который, кроме меня, казалось, никому из нашей немноголюдной компании был не по душе. Я заранее арендовал большой комфортабельный джип, чтобы мы не нуждались в постоянном поиске израильских сумасбродных такси, но за рулём почему-то вновь оказался Хафиз, которому я завидовал даже в этой мелочи, ничего при этом не желая менять. Эсен по надоедливой привычке заняла переднее место, дабы чувствовать себя королевой не только жалких подданных, которыми она нас с Мелек ошибочно считала, но и всего Иерусалима, раскрывающегося прямо перед её орехово-карими глазами. Хафиз не переставал злиться, когда все машины на светофоре сзади начинали несправедливо сигналить при ещё горящем жёлтом, но его гнев и принципиальность умышленно не позволяли ему подстраиваться под несвойственную для Турции манеру езды. Эсен же косилась свысока не только на всех местных жителей, но и на приезжих, как мы, туристов. Толпы людей, встречающиеся на её «славном» пути, она называла вездесущими макаками, подчёркивая ничтожность этих не достойных её существ. После светового представления меланхолично удручённая Мелек не желала смотреть ни на ночной Иерусалим, ни на меня. Поэтому я в очередной раз предложил сбежать от тягостных мыслей в русский ночной клуб, находящийся в Тель-Авиве. Эсен и Хафиз вдохновлённо поддержали меня, а Мелек неохотно, но согласилась. В машине мы незаметно выпили две бутылки розового игристого, а спустя почти два часа оказались в баре. Этот клуб пару лет назад открыл мой однокурсник из группы иврита, с которым по счастливой случайности мы тогда и не встретились, чему, признаюсь, я был несказанно рад. Хафиз сразу же отправился к бармену за классическим двойным джин-тоником с огурцом, который, по всей вероятности, он хотел испить в одиночестве. Эсен, ни секунды не раздумывая, рванула танцевать, отодвинув расфуфыренных легкодоступных девиц, неумело дрыгающихся в центре танцпола. А Мелек села за столик и начала смотреть на горящую в мраморном подсвечнике свечу с ароматом ванили. Я внимательно следил за её взглядом, зацепившимся за насыщенно-синим неугасимым огнём. Свеча горела, как и её расцарапанная смертью брата душа. Пока Эсен привлекала внимание всей публики заведения, алкоголь которого уверенно истреблял её брат у бара, я набрался смелости поговорить с Мелек.
– Что тревожит тебя, родная? – зная заранее ответ, спросил я.
– Родители осуждают меня за мой изменившийся образ жизни, а в обществе про меня медленно, но уверенно ползут слухи. Меня считают грязной девушкой, которая ездила на выходные в Каппадокию с мужчиной. Машаллах, никто не может представить, что это был христианин, – измученно вывалила она.
– Я обещаю тебе, Мелек, что скоро мы всем расскажем о нас, и твои родители примут нашу связь. Моя никчёмная жизнь тянется к твоей, и я готов весь отмеренный мне отрезок бороться за радость на твоём лице.
Мелек доверчиво смотрела на меня, будто вовсе не имея женского интуитивного чутья, которое подсказало бы ей в то мгновение бежать от непредсказуемого сибиряка как можно стремительнее. На её месте я бы сделал это не задумываясь, ведь, даже будучи на своём, я всё время бежал от себя. Заметив душевный диалог в уединении с Мелек, Хафиз отправил к нам официанта, на подносе которого теснились двадцать шотов текилы из голубой агавы. Мы позвали разбрасывающую чёрными кудрями по воздуху на танцполе Эсен и молниеносно истребили присланное лекарем. Несмотря на нехватку в весе, я, как всегда, не опьянел, поэтому без угрызений совести стремглав нашёл местного дилера, который продал нам несколько дорожек кокаина. Мы с Хафизом и Эсен нюхнули, после чего я ещё отчаяннее и бесстыднее начал скучать. Настроение Мелек менялось под градусом: сначала она веселилась, затем снова предавалась унынию, потом промывала глаза слезами, а затем и вовсе заснула на чёрной бархатной подушке с нелепыми пурпурными нитями, принесённой пожилым официантом. Кто-то из испаноговорящих в баре попросил диджея поставить аргентинское танго, и, услышав латиноамериканские мотивы, мы вновь выпили текилу, после которой Хафиз и Эсен, уже не скрывая передо мною чувств, пошли танцевать. Я был удивлён тем, что лекарь и его взбалмошная сестра так искусно и профессионально соединились в танго, и от этого я не мог насытиться их потаённой любовью со стороны. Как Хафиз был близок к Эссен, как все его движения уверяли в том, что она принадлежит ему больше, чем себе самой. Каждый раз становясь нежеланным свидетелем их притяжения, я поражался тому, как Эсен не дышала и даже не моргала при Хафизе, боясь своим вздохом или взмахом ресниц спугнуть его желание быть с ней хотя бы в одном моменте. Я страшно завидовал тому, что можно испытывать такую страсть, но ещё больше я завидовал тому, что её так умело можно контролировать и даже скрывать в повседневной жизни. Когда огненный танец этой преступной парочки начал подходить к концу, я отправился в туалет, чтобы Эсен и Хафиз не догадались о том, что я прячу их секрет внутри себя. Мне льстило то, что я владею тайной, хоть и чужой, и я не упустил возможности получить удовольствие от обманчивого ощущения власти над Хафизом и его сестрой. Однако вскоре Мелек проснулась, и мы отправились в ближайший отель, чтобы переночевать, а утром вернуться в Иерусалим.
За завтраком все молчали, отходя от бурной ночи, после которой их нещадно хлестала мучительница-совесть. Хафиз, не изменяя своим привычкам, употребил за завтраком лишь молоко и мёд. Эсен тоже не вводила новые традиции, поэтому с чувством собственной важности выпила три бокала шампанского, после чего отправилась собираться в комнату. Мелек же казалась сонной и квёлой, однако съела с утра и подгоревший омлет, и две порции Бенедикта, и даже персиковое мороженое, заедая это всё ярко-зелёными масличными оливками. После завтрака Хафиз переоделся в хлопковый брючный костюм, больше подходящий для Канн, чем для похода по израильским святыням, и из отеля мы напрямую решили поехать к Стене Плача, самому намоленному в Иудаизме месту. Спустя два часа после позднего отправления из-за постоянно опаздывающей Эсен мы всё же добрались до Западной Стены, которую иудеи называют ХаКотэл ХаМарави, а невежественные оскорбляющие туристы, как я, Стеной Плача. Какую бы религию ни исповедовал человек, оказываясь в этом месте, он вдруг осознаёт, что его жизнь вверена Богу, перед лицом которого все равны.
Оглушительный неугомонный шум нагло врезался в мои уши, а монотонное чтение молитв заставило расшевелиться уже забытую мигрень, ритмично покалывающую левый висок. Пришедшие на молитву раскачивались на пятках, делая небольшие наклоны вперед, и я заметил, как многим туристам стало дискомфортно и даже страшно находиться в столь неспокойной атмосфере. Из-за крокодиловых туфель Хафиза и не менее дорогих, привлекающих внимание часов с голубым ремешком все оборачивались на нас, будто укоризненно обвиняя в нескромности и беспримерном нахальстве. Я долго настраивался на разговор с Богом, словно пытаясь подобрать нужные, но такие нелепые словечки. Больше года я не ходил в православную церковь, боясь внутреннего диалога с Иисусом, который, как я был уверен, осуждал меня за мои поступки и даже мысли. И я определённо не хотел просить прощения и тем более благодарить его за всё, что я сделал в своей жизни сам. Это странное чувство я сравнивал с тем, что ощущает не звонивший несколько лет родителям ребёнок, который вроде бы и хотел проявить внимание, но не мог, стыдясь своего бездействия. Признаюсь, всё это время я не ходил в церковь лишь потому, что боялся непонимания Всевышнего. Тогда у Стены Плача у меня так и не получилось осмелиться на разговор с Иисусом, именно поэтому я решил не отличаться от миллионов людей, оставивших записки с просьбами Богу между камнями. Когда Хафиз отвлёкся на рабочее уведомление с экрана смартфона, я достал ручку и принялся на коленке наполнять чистую бумагу чернилами. Мои пальцы предательски дрожали, будто отказываясь писать то, что диктовал мозг. «Я принимаю ислам. Прощай», – эти слова были написаны мною на том клочке, которую я скрутил и ловко запихнул меж других. Я бросил вызов Богу или же бросил Бога – эти мысли так и не покинули меня с того дня.
Отойдя от Стены Плача, я почувствовал облегчение и даже пиетет. Я стал уважать себя за храбрость, но было ли на самом деле за что? Дабы Мелек не переубеждала меня, я решил никому не рассказывать о послании до того, как приму ислам. В тот день к нам подошёл странный пожилой мужчина и предложил экскурсию в Акелдаму, которую часто называют Землёй Крови. Несмотря на не беспочвенные подозрения Хафиза, мы все с восторгом приняли его предложение.
Акелдама располагается в южной части восточного Иерусалима, в долине Еннома. Это место также называли Землёй Горшечника, так как для него была свойственна красная жирная глина, используемая гончарами. По рассказам этого весьма необычного старца, в Акелдаме находится много древних пещер и гробниц. Но вместо них мы пошли в монастырь святого Онуфрия Великого. Признаюсь, Хафиз, Мелек и даже не верующая ни во что Эсен были поражены благодатью этого места, от которого исходило что-то сакральное и поистине умиротворяющее. Только вот почему-то я не разделял эмоций моей компании из двух мусульман и одной неотёсанной атеистки. Необъяснимый страх скользил по моим вздутым синеватым венам, и я чувствовал, как артериальное давление падает всё ниже и ниже, заставляя моё тело колотиться изнутри. Мне было страшно неловко, и из всех это понимал лишь старый сомнительный экскурсовод. В конце нашего маленького путешествия по Акелдаме он, аккуратно отведя меня в сторону, подарил мешочек, попросив открыть его лишь в гостинице. Несмотря на свойственное мне любопытство, я решил сохранить интригу и положил подаренное экскурсоводом в сумку Мелек.
После посещения Акелдамы Эсен хватило сорока секунд, чтобы найти в поисковике изящный аутентичный ресторан традиционной еврейской кухни недалеко от Яффских ворот, в который мы сразу же рванули обедать. Мелек предложила расположиться на террасе, откуда для нас распахнулся впечатляющий вид на старый город. К нам сразу же подошли улыбающиеся музыканты, припевающие национальные песни, которыми гордится весь еврейский народ, разбросанный на шести материках света. Я сразу же заказал обугленные баклажаны с деревенским козьим сыром и гранатовыми косточками, бурекасы с брынзой и кунжутом и форшмак из сельди с яблоком, терпко ненавидимый моим прожорливым сибирским отцом. Мелек остановилась на цимесе из картофеля, изюма и чернослива и домашнем лабне с орегано и перемолотыми фисташками. Хафиз, по-обыденному вымученно и скрупулёзно выбирая, заказал еврейскую запеканку кугель без соли, масла, чеснока и, соответственно, вкуса, а Эсен, даже не прикоснувшись к меню пошла танцевать. После утомительного дня во имя расслабления и новых фантазий мы предались араку, ароматизированному анисом напитку, который заполучил восторженную похвалу на всём Ближнем Востоке. Эсен, выдернув за фартук принимающего заказы официанта, попросила бокал красного вина и отправилась покорять просторы террасы ресторана. Выражение лица Хафиза оставалось неизменно невозмутимым в то время, как его сестра беспорядочно танцевала 7:40 между тесно поставленными столиками с бордовыми атласными скатертями. Порой эта чарующая девушка притворялась то чёрной ядовитой мамбой, то жалобной неприкаянной сиротой, то нелепым детским клоуном с красным поролоновым носом. Эсен не хотела быть актрисой, но могла мастерски примерять на себя десятки разных амплуа одновременно. Однако она вовсе не желала миллионов поклонников и всех денег мира, потому что всем её миром был Хафиз. Эсен боролась лишь за внимание бесчувственного обомшелого камня, за то, чтобы вызвать у него гнев или разочарование, за то, чтобы он думал только о ней хотя бы час в день. Но она не догадывалась, что его чувства были бездоннее и изнеженнее, чем её. Эсен наивно полагала, что Хафиз никогда не сможет полюбить вздорную и тщеславную особу, которую он за несколько секунд мог приструнить укоризненно осуждающим взглядом.
На десерт нам принесли харосет с инжиром, финиками и абрикосами, яблочную шарлотку, поразительно напоминающую по вкусу бабушкин пирог из терпко-вяжущих осенних ранеток, вертуту с тыквой и изюмом и песочный пирожок гоменташ с маком. Насытившись вкусным еврейским обедом, мы отправились на израильский рынок Махане-Иегуда. По прибытии мы сразу же прошли мимо многочисленных прилавков с поношенной китайской одеждой, хипстерского бара на улице, где громко общались евреи в весёлых разноузорных кипах, и магазинчика с расписной керамической посудой, слизанной узорами с русской гжели. Мои натренированные рецепторы заставили мои ноги остановиться у бочек с восточными специями, которые тщетно пытались продать шаловливые еврейские дети. Аромат мускатного ореха, соединяющийся под умеренно-влажным израильским воздухом с заатаром и бахаратом, от которого веяло то корицей, то гвоздикой, медленно бороздил мои обонятельные луковицы. Я захотел помочь юным торговцам и скупил по килограмму каждой душистой приправы, хоть и отчетливо осознавая, что набранных специй хватит мне до конца моих дней. Внезапно маленькая девочка в застиранном потускневшем голубом платьице заплакала от радости, боязливо, но с благодарностью обняв меня и Мелек. Пока Хафиз и Эсен, не привыкшие ходить по рынкам, выбирали шёлковые скатерти для дома тётушки Акджан, Мелек помогала детям продавать куркуму и кориандр. Она пела турецкие песни своим бархатистым медовым голосом, всё больше и больше привлекая внимание привередливых посетителей рынка. Вскоре возле магазинчика специй собралась восхищённая ликующая толпа, начавшая скупать у детей то мелкие семена шамбалы, то белый индийский тмин. Я ощущал глубокое сопереживание со стороны Мелек эксплуатируемым жестокими бедняками детям, на телах которых были тщательно спрятаны отцовские побои.
После непродолжительного ажиотажа наплывших покупателей я увидел, как Мелек сняла со своей изящной бронзовой шеи тот самый кулон-талисман, в котором был спрятан волос умершего брата. Дети горячо благодарили её, пока к нам не подошли Хафиз и Эсен. Услышав поведанную мною историю, лекарь сухо протянул детям приличную сумму денег, уверенно отведя в сторону Мелек. Полезный навык подглядывания позволил увидеть мне, как Хафиз, стянув с себя никогда не снимаемый им оберег в виде серебряного медальона, повесил его на шею моей девушки. Вся злость, спрятанная внутри моего ноющего эгоистичного сердца, с непринятием выползла из меня, стремясь тотчас рассказать о трогательной сцене между Хафизом и Мелек кровожадной и никого не щадящей Эсен, которая спустя несколько секунд после услышанного устроила нервно-истерическое бесплатное представление для всего рынка Механе-Иегуда. Подобно свирепой пиренейской рыси, Эсен враждебно оголила свои острые белоснежные зубы перед Мелек. Она цепко схватила Хафиза за воротник пиджака и после яростного гортанного крика разрыдалась навзрыд на его плече.
– Как ты мог отдать ей талисман нашей матери? Как ты посмел, брат? Этот амулет пахнет мамой, её запах должен быть всегда с тобой, – жалостливо проговорила Эсен.
Хафиз, безнадежно вытерев слёзы сестры, порывисто обнял заплаканную Эсен и сказал:
– Только отдав, мы можем получить что-то ценное. Мелек оставила свой кулон детям, а мой пусть будет у неё. Никакой амулет мне не вернёт запах мамы или её голос, не вернёт, потому что никто никогда не забирал этого у меня. Память о нашей маме всегда со мной, Эсен.
Слова лекаря не успокоили взбунтовавшуюся Эсен. Она навеки возненавидела Мелек, которая по непонятной для меня причине не захотела возвращать подаренное Хафизом его сестре. В воздухе между нами уплотнялось непосильное напряжение, созданное благодаря минутном порыву вспыхнувшей во мне ревности. При необходимости я всегда умел с лёгкостью испортить настроение всем вокруг себя, и это даже доставляло мне мимолётное удовольствие. Мысленно на тончайшем плане я поддерживал в этой психологической битве Эсен, желавшую лишь оставить в семье амулет матери, но я не мог понять Мелек, открывшуюся для меня с иной неожиданной стороны. Мой ангельский музыкант, блаженно играющий на арфе под шум прибоя Чёрного моря, эгоцентрично возгордилась излишним вниманием харизматичного Хафиза, повсюду преследующего личные цели. Все эти мысли порождали в моём сознании другие идеи, ещё более провокационные и абсурдные.
Приехав в отель и направившись в душ, я заметил, как Мелек без спроса развязала тот самый подаренный случайным экскурсоводом мешок. Я подошёл к ней и справедливо забрал то, что принадлежало лишь мне. Закрывшись в ванной на трудно взламываемый замок, я тут же решил вытряхнуть наружу всё содержимое кожаного футляра странного старца. В раковину с оглушающе звенящим звуком полетела горсть из тридцати серебряных монет. Я стал думать о вере, отношениях с Мелек и неслучайности встреч, как резкий стук в дверь внезапно перебил мыслительный процесс несмышлёного русского. За дверью находился утомившийся Хафиз, который под предлогом обсуждения планов на завтра зашёл посмотреть, как мы обитаем с Мелек. Было трудно не заметить недовольство и даже некое презрительное осуждение в его томном тяжёлом взгляде, брошенном на нашу совместную с Мелек кровать. Хафиз передвигался по комнате нерасторопно, будто пытаясь запечатлеть каждую пылинку с пола и подсмотреть содержимое полураскрытых полок.
– Завтра посетим Дорогу Скорби, Павел. Проконтролируй, чтобы Мелек оделась тепло, синоптики обещали порывистый ветер, – сказал он.
Признаюсь, меня утомляли советы Хафиза насчёт каждого моего шага, но необъяснимая тревожность за Мелек щекотала мои расшатавшиеся на базаре нервы. Проснувшись утром, я не захотел делить завтрак за одним столом со своими друзьями, поэтому предпочёл подождать всех в машине. Спустя сорок минут компания была в сборе, и мы отправились на Виа Долороза, тот самый путь, по которому шел Иисус Христос от места суда до места распятия. Несмотря на то, что я бывал в Израиле с родителями, на Дороге Скорби я оказался впервые. Идя по скорбному пути, чувства опустошённости и отчаяния усиливались внутри меня. Зуд оголтело бежал по моей коже, переходя то в колкие мурашки, то в ощущение прожорливого подкожного клеща. Пульсация сосудов по венам была ритмичнее моего отяжелевшего шага, будто просящего прекратить путь. От усталости я воспринимал галлюцинации за действительность, окончательно потеряв хронотоп событий. В моём сознании я шёл больше восьми часов, трёх месяцев и семи лет. Всю дорогу меня мучил озноб, беспощадно колотивший все органы изнутри: мои сибирские зубы хаотично тряслись от холода, рассеянно скользившего по разгорячённому от мыслей телу. С новым пройденным метром я ощущал себя всё беспомощнее и ненужнее, а мои набухшие веки угрожающе нависали на моём пути. Каждая из четырнадцати так называемых станций отмечена вдоль Виа Долороза табличкой или обозначением на каменных стенах, окружающих маршрут. На некоторых остановках расположены небольшие часовни поблизости, посвящённые библейским событиям. Но на всю историю, изучение которой я обожал с раннего детства, мне было совершенно наплевать. Одним движением моего плавящегося восковидного пальца я отключил звук в некачественном аудиогиде. Только на Дороге Скорби я увидел безобразное иудино нутро, которое я скрывал от себя и окружающих много лет. Тридцать серебряников от старца уже не казались бессмысленным и неуместным сувениром. Нёбо полости рта онемело мощнее, чем при удалении трёх режущихся зубов мудрости на втором курсе университета. Задыхаясь, я сглатывал горько-вязкую слюну, заменившую на время пресную воду, которую мой организм напрочь отказывался принимать даже от переживающей за меня Мелек.
Протяжный колокольный звон, наседающий на барабанную перепонку левого уха, будто усыплял меня с каждым ударом. Не попавшие на бумагу детали того дня были впоследствии тщательно заштукатурены в моем несозревшем сознании. Я не помню, как мы добрались до конечной остановки, как обедали хрупкими, рассыпающимися круассанами с жареным марципаном во французском бистро, как собирали чемоданы, как летели обратно домой в Стамбул, и как нас встречала ждавшая шёлковые скатерти тётушка Акджан. Но несмотря на необъяснимые пробелы в памяти, которые я так и не смог заполнить ни благодаря многочисленным фотографиям Эсен, ни благодаря детальному рассказу Мелек обо всём случившемся, я отчётливо помню свою несокрушительную преисполненную решимость принять ислам, отказавшись от золотого крестика и пасхального кулича с цукатами и глазурью.
По прилете тётушка Акджан и Хафиз предложили нам с Мелек остаться у них, но я не раздумывая отстранился от этой нелепой затеи. В тот вечер я планировал наслаждаться лишь компанией своего отражения в треугольном зеркале, несуразно висевшим между современной технологичной кухней и классической викторианской гостиной. Это зеркало с незаметной зигзагообразной трещиной ненавязчиво напоминало мне, что эклектика свойственна не только интерьеру, но и человеческой душе. Каждый раз проходя мимо этого овального шедевра в стиле арт-деко, я смотрел на себя совершенно по-разному: с восхищением и буйством, с нежностью или омерзением. Наверное, моя проблема сводилась к тому, что я не мог и не хотел узнать себя. Порой мне легче было отказаться, наконец, познакомиться со своим внутренним миром, чем бежать от себя. Выйдя из аэропорта, под предлогом тошноты я попросил Хафиза проводить до дома Мелек. Приехав к себе, не раздевшись и не начав разбирать чемодан, я захотел выбросить все иконы из дома. Я приказал своим уставшим обветренным пальцам не дрожать и принялся убирать остатки святынь в чёрный полиэтиленовый пакет для мусора. Стоявшая икона сгорбленного святого Павла на прикроватной полке возле подсвечника с керамической обезьяной, висевшее на венецианской штукатурке изображение Божьей Матери, кулон с мощами Святой Матроны Московской и самая большая и главная икона Иисуса Христа в серебряном окладе с эмалью и драгоценными камнями, подаренная моему отцу кызыльским вором в законе. Всё это привезённое из Сибири и сопровождающее меня с восемнадцати лет вдруг оказалось в мусорном баке, который раз в три дня увозил на свалку пахнущий протухшими анчоусами турок с полуседой козлиной бородкой.

