Поначалу, первые месяцы, прёт сильно, пробивает на ржач, на улицу не выйти в таком состоянии. Тебя всего расплющивает в лепёшку и сжимает в точку. Происходящее наделяется иным смыслом: полная путаница в секунду оборачивается кристальной ясностью – и обратно. Голова свинцовая, а глаза – те вообще не открываются почти… но, боже мой, думаете, кто-то вообще помнил эти ощущения пяти – или десятилетней давности? С годами дым лишь накрывает мутной пеленой разум, жутко хочется спать. Вот и всё. Прикольно. Но в этот момент ты, откровенно говоря, тупишь, совершенно невозможно с тобой построить основательный диалог.
В дорвавшейся до кайфа стайке всё сводится к длительному молчанию, прерываемому двусложными словами и редкими, ничего не значащими смешками. Из раза в раз один и тот же сценарий: ждёте, мутите, курите, тупите. Радости дурь нам не приносила, но была чем-то вроде основы нашего общения, а потому так значима для каждого. Она отпускает, и вы возвращаетесь в действительность, где и говорить-то не о чем, вам как-то неловко друг с другом, хочется чем-то заполнить пустоту меж вами, и вы сбегаете в эту круговерть: мутите, долбите весь кусок за раз и, уставшие от него, расходитесь по домам до следующей встречи, которая вновь начнётся с того, что вы будете обсуждать, где «намутить»… И так по кругу до бесконечности.
Бездарь хлебал от жизни барыги сполна. Постоянный страх, словно попятам, преследовал его всякий раз, когда наркотики были при нём (а было это почти всегда). Конфликты с местными пацанами. Хоть Захар и пытался изо всех казаться сорви головой – не был он таким уж откровенным отморозком, чтобы всерьёз торговать наркотиками. Несколько раз он пытался завязать с продажей, на некоторое время находил работу, но потом вновь вспоминал, как легко можно мутить те же деньги, что и ишача мерчендайзером, грузчиком, курьером, продавцом, официантом и т.д. Лёгкий заработок манил его, и он снова возвращался «в бизнес» –как говорил он рисуясь.
Начиналось всё с продажи «только своим». Так всегда происходит. Потом свои ручаются за кого-то, и ты продаёшь им. Потом эти берут твой телефон и дают его третьим. Третьи без стеснения звонят в три часа ночи. Для них – ты просто продавец радости. Продавец «говна». Ты не можешь уже отказать, потому что алчность выше инстинкта самосохранения. Вот и Заха незаметно для себя, раз за разом быстро переходил все эти черты, становясь мелким районным барыгой.
Это был лёгкий путь, но Захар не был слабым человеком. Нет, напротив, в нём был стержень потолще нашего. Он гонял на выезды за «Спартак» со своей околофутбольной бандой, участвовал в фанатских стычках, осваивал единоборства, занимался уличным футболом и даже организовал дворовую команду. Он обладал авторитетом среди пацанов, и даже старшие держались с ним на равных. Наверное, в жизни его ждал бы успех, будь он чуть поумнее и способнее поумерить свой пыл. Взрывной темперамент толкал его на безрассудства, в общении он легко срывался на крик, веселье непременно заканчивалось агрессией или унынием, и во всех его действиях чувствовался надрыв, по вине которого удача обходила Заху стороной. Уже тогда я уяснил, что везёт зачастую людям добродетельным. Захар же был корыстен и властолюбив, что выливалось в ссоры, недомолвки и отдаление с людьми, которые вроде совсем недавно его любили и уважали.
Как я потом узнал, семья его была, очень бедная, отец любил приложиться к бутылке, а мать из тех женщин, что давно уже приняли обстоятельства своей жизни как нечто, что нельзя изменить. Он никогда к себе не приглашал, но как-то раз я мельком видел его хату и ужаснулся: разруха, темень. В его комнате ещё более-менее, а в остальных – жуть, как всё бедно. Мы зашли ненадолго, и я нутром чувствовал, как ему неловко, хоть он и старался изо всех сил не подать виду. Тогда многое сразу встало на свои места. Почему он с лёгкостью решался на большой риск, почему заискивал перед ребятами из более обеспеченных семей. Почему изо всех сил пытался показать, что он ничем не хуже других. Конечно он был ничем не хуже! Какая глупость – судить человека по достатку его родичей, но разве объяснишь это горячему молодому парню, всю свою жизнь чувствовавшему, что есть то, что отличает его от большинства в школе и во дворе, живущего пусть даже средне.
Это толкало его на всякие авантюры, зачастую довольно сомнительные. И на футбол ставил, и телефоны в школе воровал, за что стоял на учёте в детской комнате милиции (родители и классная упросили тогда не заводить на подростка уголовное дело), и в магазины залезал с какими-то в конец отпетыми пацанами, и ни старался, постоянно возвращался к торговле дурью.
Все это было не слишком разумным и раз за разом заканчивалось плачевно, от чего его и прозвали Бездарем. Хотя о происхождении прозвища ходили разные истории. Во-первых, оно довольно созвучно с Захаром. Ещё кто-то рассказывал, что в школе его так однажды назвала учительница по математике, с тех пор и прицепилось. Сам он иногда шутил (стоит признать в нём приятное качество – способность к самоиронии), говоря, что «как корабль назовёшь – так он и поплывёт», и была в этом доля правды. У него всё как-то бездарно получалось. Хотел поступать, на экзамен обществоведения пошёл нанюханный, думал, что напишет гениальное эссе, а в итоге получил едва ли удовлетворительный бал. После экзамена рассказывал с гордостью о своём отчаянном трипе: «Время заканчивается, я уже всё написал, что хотел. Смотрю – и, бл***, я на весь разворот пишу, прикиньте? То есть строка на одной странице начинается, а на другой заканчивается! И так вот, прям две страницы – с одной стороны, две – с другой». Вот уж не знаю, что о нём подумали люди, которые это проверяли, но бал был такой же низкий, как и по другим предметам. Именно поэтому Заха пошёл в армию после школы, попал в морскую пехоту, отслужил год и вернулся за пару месяцев до того, как прилетел я.
Вот всё у него так получалось. Начал рисовать с Ваней – и сразу ввязался в историю с краденой краской, которую они с каким-то чуваком пытались впарить «граффитчикам», но те оказались не просто в курсе кражи, но пострадавший был ещё и их товарищем, да ещё и с батей из ментов, поэтому Заха в итоге получил условку и прилично отхватил от своего здорового, как бык, бати, к которому он с детства испытывал только два чувства: отвращение и страх.
В этот раз никто уже не слушал его увещевания, что он «только для своих», и все лишь ждали, когда всё вновь скатится к тому, что он будет гонять на Восток за брикетами на релиз всему району. Хоть и считалось, что барыг никто не уважает, мы все помалкивали, так как каждый осознавал прямую выгоду иметь «своего» продавца в компании. И, кажется, именно поэтому ему многое прощалось.
Мне, если честно, он никогда не нравился, но я не раз ловил себя на неприятной мысли, что братаюсь с ним много больше, чем искренне чувствую на то желание, лишь по одной очевидной причине. Заха частенько забегал ко мне, иногда я брал у него кусок, иногда он накуривал меня парочкой плюх бесплатно, особенно если я выносил с собой какой-нибудь вкусный хавчик, купленный заботливой бабушкой: дорогое швейцарское мороженое или шоколадки с колой – самое то после гашиша.
Я прекрасно видел, что он часто был неправ, перегибал палку, хамил и срывался на откровенные оскорбления. В такие моменты он был мне особенно неприятен, даже если я не был его жертвой, но, как и все, я закрывал на это глаза и помалкивал, где-то внутри себя отыскивая оправдания своему двуличию. Но как бы не старался, не мог заглушить скрипучий голос совести, свистевшей мне в ухо: «Лицемер ты, брат, лицеме-е-е-ер!»
Как-то оставался у него последний, довольно большой кусок, который он решил продать нашим пацанам по цене двух. Пришёл, значит, в подъезд к Роде, они встали на лестнице у окна, и как-то так получилось, что гашиш, завёрнутый в фольгу и слюду, запаянную зажигалкой (говорили, так собаки не унюхают), выпал у него из заднего кармана и улетел на два пролёта ниже. Рыжий, поднимаясь, его нашёл, втихую развернул, увидел, что кус большой, отщипнул от него ломоть себе, а остальное предложил парням скурить на халяву, и всё, что они не скурили, впарил потом Захе за двести рублей, хитро при этом подмигивая пацанам, пока тот, изводясь, шарил по карманам. В итоге Бездарь ещё и спасибо сказал…
–Так и что? –спрашиваю я. – Он не понял, что ли, что это его кусок был?
–Ну не понял конечно! – ответил мне Саня со смехом. – Он ещё такой, типа: «Бл*, пацаны, я гар про**ал. Давайте искать». Мы ржём, а он не понимает. Говорим: «Ну, купи у Лёхи, что осталось, хоть дома покуришь, у нас всё равно денег нет, а у тебя же есть по-любому, ты же теперь всегда при бабле».
«Да эта крысятина на тебе в первую очередь наварится», – добавил Саня, увидев мой скептический взгляд и как бы оправдывая тогдашний их поступок.
* * *
«Ну и какие ощущения ты испытываешь?» – спросил я, с интересом наблюдая за Саней в один из последующих вечеров.
– Ну-у, бл*, знаешь, сложно описать. Ну всё такое… совсем другое, понимаешь. Будто ты был слеп, а сейчас прозрел. Всё было искажено, спрятано от твоих глаз, а теперь ты увидел мир во всей красе. Очень глубокие цвета. Поразительные, понял? Ты будто наконец увидел то, что должен был, понял? Всё меняет свою форму и очертания. Меняет свой смысл и предназначение. Это вскрывает, понял? Хрен знает, сложно объяснить. Но ты видишь суть, вот в чём штука… –он не сводил глаз, словно ставших зеркальными, с одному ему ведомой точки где-то у крыш панелек, замерших в ночи.
– Прико-о-ольно…
–Вот, свет фонаря… Это не просто свет! Этот тот же свет, что и у солнца, у них одна природа, как вещи из одной ткани. И свет прекрасен тем, что он даёт людям жизнь, да и не только людям. Без него ничего не будет расти, понял?
–Ха, норм ты задвинул))).
–Да… Прикол в том, что мы всё это видим и вроде как знаем, но только под кислотой ты до конца понимаешь суть вещей.
Я задумался. У Сани с Вано были совершенно безумные глаза. Чернь зрачков поглотила почти всю радужную оболочку, и глаза обратились в слепые зеркала, способные лишь отражать внешний мир, скрывая при этом внутренний. Я гадал, что там внутри, но на лицах застыла одна лишь бессменная эмоция – безумный восторг.
Реальность крайне относительная штука, понимаете? Вот что я понял в то лето. То, что видели пацаны, было так же реально, как и то, что видел я. Их чувства работали с другой силой, но сохранили свои функции. Все окружающие предметы изменили свои очертания. Все ведомые испокон веков истины обрели иные смыслы. И всё это было реальным. Всё это совершенно точно было реальным.
Приходы называют «состоянием изменённого сознания», но, испытав приход, ты понимаешь, что именно сознание делает этот мир существующим, и если реальность изменчива даже в своей самой грубой форме осязаемой материи, что уж говорить про тонкие понятия чувств и эмоций? Что хорошо для одного – для другого плохо. Там, где есть любовь одних, неизменно есть страдание других. Что правда для меня – для Вас может быть ложью. И люди всю жизнь копошатся в этом дерьме, пытаясь дать чёткие определения, навесить ярлыки, занять чью-то сторону, понимаете? Тогда как ответ прост! Всё относительно, совершенно невозможно охватить ограниченным умом безграничную картину бытия. Важно лишь то, что происходит в узеньком мирке твоей головы. Только внутри неё – истина, реальность, сущее. Остальное – лишь игра воображения и домыслы.
В тот вечер я поймал себя на коварной мыслишке о том, что хотел бы как-нибудь увидеть мир их глазами. Я сразу отогнал её от себя как назойливую муху. Мол, ерунда это всё, зачем мне это нужно, мне и так хорошо, я и так уже скатился до курева. «Скатился» –смешная формулировка. Она рассмешила меня тогда, ведь до того лета я считал таких, как мои новые друзья, полными отморозками. Общение с ними было чем-то необъяснимым для меня, совершенно мне не подходящим, неожиданным, но я не в силах был остановить происходящее… Всё было так ново… И, как всё новое, так манило!
* * *
В иные погожие летние вечера мы развлекались тем, что брали с собой портфели с краской, маркерами, курёхой и пивасиком и ехали в центр – рисовать, долбить и гулять до утра. Мы были не ахти художниками, поэтому до красок доходило редко, только совсем уж в беспалевных местах, да и то – рисовал в основном Ваня, остальные были либо на подмоге, либо стояли на стрёме. Другое дело – изрисовать все встречные вертикальные поверхности чёрными толстыми маркерами, оставляя там свои заковыристые погоняла. Не совсем искусство, но определённый драйв есть.
Так могла пройти вся ночь: мы пили пиво, убегали от ментов, бродили по городу в поисках укромного местечка, чтобы покурить. Заброшки, подъезды, крыши, пожарные лестницы, укромные скамеечки, спрятанные точно такой же дворовой зеленью, что и у нас на районе.
Душные московские ночи пьянили, оранжевое небо над головой всё не могло отпустить солнце на покой. Мы же не могли успокоиться и отпустить эти редкие жаркие ночи из лап своей наглой молодости. Хотелось оторвать каждую секунду и запихнуть её глубоко в сердце воспоминанием, которое никуда оттуда не денется, всегда можно будет достать его в минуты, когда всего этого не будет и в помине, и украдкой полюбоваться.
Где я буду? Кем я буду? Вспомню ли я? В моменте всё кажется таким значимым, но, как только настоящее становится прошлым, всё исчезает. Прошлого ведь больше нет, а будущее ещё не наступило, есть только момент «сейчас», в котором мы были просто обязаны растворяться без остатка.
И вот мы – пацаны с окраины. А вот этот город. Мы в нём совершенно чужие, но принадлежим ему.
Как паразиты в кишечнике. Мы взращены флорой, но вредим ей. Мы чувствуем себя на своей территории, но вы отвергаете нас, стесняясь своего естества, подразумевающего наше существование.
Всю ночь мы бродим по центральным районам города (на следующий день ноги болят так, что ты, вроде молодой и сильный, еле поднимаешься с кровати) и стараемся испортить идеальную картинку, испещрив её чёрными надписями. На следующий день коммунальщики выбьются из сил, пытаясь стереть вымышленные имена. Сколько бы они не старались, следы нашего существования останутся на глянцевых щеках города блеклыми призраками грязных пятен с едва различимыми контурами, потому что «HARD TO BUFF» ничем не сотрёшь.
Паразиты вредят организму, хоть и являются его частью. Достояние истории, объекты культуры, национальная гордость – им плевать. У них есть привилегия – остаться незамеченными под покровом ночи.
Вокруг нас горят окна жилых домов, и мы заглядываем в них, подтягиваясь, зацепившись руками за нижний край металлической решётки первых этажей, или забираясь по старой пожарке. Красивые люстры, картины на стенах, итальянские кухни, немецкая техника, лепнина под потолком высотою в четыре метра и струящиеся невесомые шторы –всё это так притягательно и изысканно. Чуждо и непонятно. Всё это – не более чем обрамление нашего весёлого алко-наркотического трипа.
Невозможно было поверить, что вот на этих улицах: Ордынке, Остоженке, Пятницкой, Мясницкой… живут люди. Что жизнь их полна совершенно не известными нам, но такими обычными переживаниями. Они так же из-за чего-то огорчаются, тоже радуются простым земным вещам: успеху, удаче, новой вещи, новому человеку, новой связи. Дружба, любовь, рождение. Отрочество, юность, зрелость. Сила и здоровье. Они так же скованны простым человеческими несчастиями: неоправданными надеждами, разочарованием, предательством, болезнями, старостью, смертью. Всё это есть в их жизнях, но на нашем празднике молодости не было места размышлениям о силе судьбы и времени над всем сущим. Не сейчас, не в эту минуту, когда электрические огни сверкают золотом, и эти горящие окна – лишь декорации к нашему представлению о жизни, не имеющему право на изъян.
Утренняя роса приносила свежесть, солнце только-только просыпалось и озаряло небо, делая его едва голубым, почти серым. Между затихшими звуками ночи и не проснувшимся ещё шумом дня наступала недолгая тишина, в которой город словно замирал, выдыхая перед тем, чтобы вновь вдохнуть и пуститься во все тяжкие грядущего дня. Эта тишина и этот свет, аккуратно пробирающийся меж высоток, возвещали о том, что пора сматывать удочки и топать к ближайшей станции метро, чтобы вернуться на родной район и рухнуть спать до самого вечера, когда уже остынет раскалённый асфальт и воздух наполнится его терпким земляным ароматом.
С рассветом откроется метрополитен, звенящие троллейбусы начнут свой бесконечный ход по закольцованным маршрутам. Стрекочущие трамваи и пыхтящие автобусы откроют двери, чтобы принять первых пассажиров. Мы выйдем из подземелья на нужной станции, дождёмся автобуса до нашего района и займём самые прикольные места (в сторону центра он едет набитый людом, обратно – пустой). Быстро взошедшее солнце зальёт салон и заставит щуриться. Похмелье веселит ещё больше опьянения – мы ржём надо всем подряд, шутим, шуточно боремся друг с другом, кричим на весь салон.
Если случится кому-то оказаться на этом рейсе, он изо всех сил постарается не давать о себе знать, избегая внимания таких недоброжелательных с виду ребят, как мы. Будь мы пьяны – наше появление действительно не сулило бы безобидному пассажиру ничего хорошего. Но в такие вот усталые утренние часы, когда прогулка была удачной (менты нас так и не поймали), продуктивной (изрисовали кучу стен) и весёлой (все были на одной волне), мы вообще не обращали ни на что внимания, громко и весело обсуждали свои темы или молча упирались лбом в стекло, наблюдая как тянутся мимо пейзажи утреннего города.
Автобус медленно забирался на огромный путепровод нависший над клубком извивающихся железнодорожных путей. Мост этот превращал проспект в шоссе и приводил поток машин прямо на ранчо. На самом пике его гигантского горба, если посмотреть вправо за окно, видна будет полоса леса. Там, над кромкой тёмно-зелёных верхушек небо хранит всё самое сокровенное, скрытое от глаз обывателей: нежный остаток персикового рассвета; яркую жёлтую полосу последних солнечных лучей; редкие, сияющие звёзды и белоснежную луну; грозовые облака или дым, поднимающийся из красно-белых, тонких, как сигареты труб – застывший клубами на морозе или едва видный, невесомый в жару.
Ты не увидишь это из своего окна, если живёшь в обычной панельке, а не небоскрёбе, но здесь, на мосту, тебе открывается чуть больше, чем кому бы то ни было в этом городе. В такой момент я счастливо цеплялся за свои ощущения и повторял про себя: «Вот бы запомнить, вот бы запомнить, вот бы запомнить!» – чтобы момент и вправду остался кадром где-то в хранилище памяти.
Спустившись с моста, автобус распахивал двери на первой остановке, и выходили мы с Ваней, на следующей Лёха, потом Грач с Родей,через несколько остановок Саня, потом Захар. Мы жили не так уж и близко, но по меркам огромного города были соседями.
Первым вопросом, который вы бы услышали при знакомстве с московскими ребятми: «ты с какого района?» – будто это могло объяснить, что за человек стоит перед тобой.
Дальше следовали обсуждения (в духе: «о, бывал там однажды») и выяснение того, есть ли общие знакомые или какие-то объединяющие вас места. Как правило, зацепка всегда находилась, и дальше разговор шёл намного свободнее…
Сейчас, когда границы мира значительно раздвинулись, всё это деление по районам кажется таким смешным, но тогда территориальная принадлежность была границей братства, нерушимого союза и объединяющей людей силой…
Сухарь
Лето приближалось к своей печальной серединной отметине. Некогда пышущая свежестью листва потемнела и покрылась слоем пыли. Вечера стали особенно душными и начинались уже заметно раньше июньских, а утро всегда наступало стремительно, за считанные минуты отняв у земли остатки ночной прохлады; оно вываливало на московские улицы всю мощь зноя, и лишь надежда на грозу ободряла сердца горожан.
В один из только что начавшихся дней мы с Вано по обыкновению вышли из автобуса на первой остановке после моста и у самого дома встретили абсолютно пьяного чувака, который сидел на лавочке у Ваниного подъезда. Он явно спал, зажав жестяную банку пива между коленями. Его голова была опущена вперёд, и каждый раз он резко вздрагивал, когда тело предательски накренялось к асфальту. Пробуждение было секундным. Голова вновь опадала на безвольной шее и снова медленно, но верно тянула тело к земле.