– Точно ничего?
– Сказала же.
Сергий хотел спросить: «А он-то тебя любит?», но смутился и мысленно одернул себя. Ребенок еще – откуда ей знать.
– Тогда иди с Богом.
Он еще раз рассеянно провел рукой по ее голове и неторопливо пошел прочь.
В церковь в основном ходили женщины. Женщин было много, но историй у них было от силы две-три: или полюбила кого-нибудь – это если молоденькая, или муж пьяница, гулена и бьет, или тяжело одной, без мужа, справляться с хозяйством, забор вон покосился, а поправить некому, и свои силы уже не те – это если старуха. Бога им было мало, потому что Бог милостив, но молчалив, и нужен был священник и живое человеческое слово. Он в молодости хотел пойти на математико-механический и уехать в город, но отец настоял, чтобы сын пошел по духовной части. Сергий наклонился, поднял оброненную кем-то записку. В спине неприятно отозвалось. За здравие.
Комарова подождала, когда священник скроется в алтаре, подбежала к иконе и, оглядываясь, боясь, что кто-нибудь заметит, быстро собрала натекший со свечей, пахнувший медом воск, опустила в карман, выбежала из церкви и бежала до дороги и только там наконец остановилась и обернулась. Церковь стояла на пригорке и была очень старой, и красный кирпич ее стен потихоньку рассыпался в труху, и земля вокруг тоже была красноватой.
Бабка Марья рассказывала, что в тридцать седьмом большевики расстреляли здешнего батюшку – отца Алексия. Бабка была тогда маленькой девочкой, младше Ленки, наверное. Она говорила, что все видела: у церкви были заросли малины и дети бегали ее собирать. Отец Алексий был очень старый и совсем седой; когда его выводили из церкви, он несколько раз споткнулся, потом вообще упал, и его подняли, поставили на ноги и застрелили прямо перед церковью. Бабка из малины все и видела. Комарова встречала отца Алексия: он появлялся поздно вечером, когда церковь была заперта, был весь в белом и хромал, потому что сначала ему выстрелили в ногу, а уже потом – в голову. Это бабка Комаровой рассказывала: тот, который стрелял, был еще совсем мальчик, а второй, старший, его потом ругал, что он не умеет обращаться с оружием. Влажные седые пряди Алексия липли ко лбу, и, когда Комарова его окликнула, он не обернулся. Когда она рассказала матери, та ударила ее наотмашь по лицу и сказала, чтобы не смела шляться по вечерам где попало.
Комарова сплюнула в пыль, сунула руку в карман, дотронулась до теплого комка воска. Деревья на кладбище покачивались от ветра и тихо поскрипывали, где-то долбил по стволу дятел. Она сощурилась, пытаясь разглядеть птицу в мельтешении листвы, но ничего не было видно. Потемневшее к вечеру небо заволокли тучи, и накрапывал дождь. Комарова поежилась, достала из кармана еще одну конфету, развернула, сунула в рот и побрела по дороге. Хотелось есть, но от конфеты во рту стало только приторно и противно.
Навстречу шла Светка со своим парнем Павликом. Светка была городская, но дачу не снимала, а жила тут у тетки – тети Зины – и каждый раз задерживалась чуть не до середины сентября. Комарова прибавила шагу и, поравнявшись со Светкой, ухватила ее за подол, рывком задрала юбку, так что оголились загорелые, в царапинах Светкины ноги, а заодно и трусы с кружавчиками, и бросилась бежать. Светка завизжала. Отбежав на безопасное расстояние, Комарова обернулась. Павлик за ней не гнался: помогал Светке расправить подол.
– Кошка драная! – крикнула Комарова.
– Сама такая!
– Дура ты, Комарица! – поддержал Светку Павлик.
Комарова нагнулась, взяла с земли камень. Павлик попятился.
– Чего? В город за этой кобылой поедешь?
– Может, и поедет, а тебе что, завидно?
Комарова, не целясь, бросила камень – он упал на дорогу, подняв облачко легкой белой пыли. Светка снова взвизгнула.
– Нужен он там кому, в твоем городе!
Светка хотела ответить, но поджала губы, схватила Павлика за руку и потянула прочь. Комарова пожала плечами и отвернулась. Дождь усиливался, и по спине поползли упавшие за шиворот прохладные капли. Первая осень, когда не нужно идти в школу, – семь классов Комарова с грехом пополам окончила, а в восьмой не пошла: и так дел по хозяйству невпроворот. Ленка вон вообще пятый бросила, не доходила, и никто ей слова не сказал; мать только рукой махнула, мол, дура – дура и есть, читать по слогам научилась – и на том спасибо. Без школы хорошо: никто не спрашивает домашних заданий и не вызывает к доске, а все-таки немного скучно и непонятно, что дальше. И еще Сергий этот – «не грех, не грех». Комарова слышала, как тетка Нина говорила Алевтине, что к его Татьяне ходит по ночам черт, и Алевтина поддакивала, мол, ходит-ходит, то через печную трубу, то в окно влазит, она сама видела, и хвост у черта был длинный и тонкий, как веревка, а на конце – кисточка вроде как у коровы. И все эта дура врет, ничего-то она не видела. Во-первых, те, к которым черт ходит, худые и грустные, потому что их сушит тоска, а Татьяна вон какая – румяная и веселая. Во-вторых, должны быть обязательно на шее синие отметины, потому что черт, когда приходит к женщине, ее душит – сначала так только, вроде играет, а потом возьмет и насмерть задушит. А у Татьяны никаких на шее отметин нет – белая шея и чистая, каждую неделю она, что ли, в бане моется. Комарова провела пальцами по влажным волосам, запрокинула голову, и крупные увесистые капли упали ей на лоб и щеки.
– Ка-ать! – Ленка выскочила откуда-то из придорожных кустов. Босая, конечно, ноги грязные, и встала прямо в лужу.
– Чего не обулась?! – крикнула в ответ Комарова. – Ноги застудишь!
– Небось не застужу. – Ленка подошла ближе и утерла нос рукавом. – Тепло еще.
– Тепло, тепло, с носу потекло, – передразнила Комарова, сунула руку в карман и отдала Ленке пару «Коровок». Та сразу развернула и запихнула в рот обе.
– Чё, к бабке ходила?
– Не болтай с набитым ртом.
– Ну чё?
– К бабке.
– И чё бабка сказала?
– Сказала, всыпать тебе давно пора. Хворостиной по жопе.
– Позавчера уже всыпала.
– Мало, значит. Надо добавить.
Ленка отвернулась, насупилась, помолчала.
– Саня с утра зубами мается. Воет.
– Надо было к фельшерице его отвести. – Комарова посмотрела на босые Ленкины ноги, до колен облепленные грязью. Тепло ей, как же… туфли она осенние бережет.
– Бати нет, а мать того…
– Понятно.
Бабка рассказывала, что до прихода советской власти в поселке жили такие колдуны, которые пошепчут над зубом там больным или чирьем, пошепчут, и все проходило, и не надо было ни к какой фельдшерице. Фельдшерица все равно ничего не сделает, разве только даст парацетамолу и выпишет направление в город, а в город Саню никто не повезет. Это два часа на электричке, и там еще неизвестно сколько – город-то большой, а он уже третий день орет.
– Чего у него?
– Ну щеку раздуло, во… – Ленка приложила кулак к щеке. – Во! И орет.
– Понятное дело, что орет.
– Это Босой виноват, – вдруг сказала Ленка.
– Чего вдруг Босой-то?
– Он Саню на прошлой неделе в канаву толкнул, помнишь? Саня ему под велик сунулся.
– Ну помню. И что?
– Вот тебе и что! Вот у него и зуб теперь!
– Дура. Как из деревни…
– Сама ты дура, – надулась Ленка и поджала губы. – Сама ты из деревни…
Бабка говорила, теперь никто таких слов не знает, которые надо шептать над зубом, чтобы прошло, потому что колдуны свои заговоры партийным не передавали. Комарова пнула калитку, петли заскрипели, и Ленка хихикнула:
– Смазать бы, Кать…
– Чем я смажу? Соплями твоими?