Не раз Звягин хотел возмутиться против этого насилия. Ведь она выгоняла его из дома! И в такой грубой форме!.. Но стоило ему взглянуть в это больное лицо, в жестокие глаза, где притаились тоска и страдание, как злоба его таяла. Он молча уходил. Бедная Лиля! Ведь она невменяема. Чем это кончится, Боже мой?
Наконец-то!.. Чувство, о котором она мечтала, которого ждала тоскливо и страстно, оно пришло… Он любил её… Он это сам сказал ей в одну незабвенную ночь… Любил чистым, великим чувством, редким в нашей жизни, как чёрный жемчуг, которому нет цены…
Она расцвела и помолодела. Целый год она прожила как в экстазе, как напоённая гашишем, от встречи до встречи, считая дни и часы до следующего свидания, чуждая всему, кроме её чувства… Она не задавалась вопросами, что выйдет из этого упоительного флирта, затем из этого оригинального чувства их «дружбы-любви», как уверял её Маевский, которому было выгодно усыпить её подозрения.
– Зачем мне не семнадцать лет! – часто говорила она. – Мы были бы пара…
Он брал её портрет, снятый перед её замужеством, вглядывался в эти неопределившиеся черты, в округлый ещё овал, в эти неглубокие, наивные глаза.
– Какое сравнение! – горячо говорил он. – Здесь художник-жизнь только набросал эскиз… И лишь годы работы дали картине ту силу экспрессии и законченности, которая делает её ценной и прекрасной. А когда налетело вдохновение-любовь, жизнь бросила на это чудное лицо последние недостававшие штрихи… И получился chef d'oeuvre[3 - шедевр – фр.].
Он наклонялся и целовал её прекрасные глаза. В качестве друга, он позволял себе эти осторожные ласки. Он исподволь приучал её к себе.
– Девушка, – говорил он часто, – её несложная душа, её элементарная любовь… Это напоминает мне майскую природу. Всё сверкает, всё зелено и ярко. Но, Боже мой, как однотонно! А взгляните на осенний лес, с его богатством и разнообразием тонов, с его трогательной красотой чахоточной женщины, в которой есть уже веяние смерти, наряду со страстной, безумной жаждой жизни… Вдохните в себя этот воздух, в котором как бы разлита печаль! Вглядитесь в это бледное небо! Вот вам душа… любовь женщины за тридцать лет! Скажите, друг мой, какой идиот променяет это на банальное чувство девушки?
Лизавета Николаевна не замечала страданий мужа, негодования гувернантки, которая, искренно привязавшись к Павлу Дмитриевичу, не могла простить ей Маевского. Не замечала она и горести Мани, которая в свои тринадцать лет понимала многое, жалела отца и ненавидела «друга» своей матери… Но оживала Лизавета Николаевна только в присутствии Маевского. Без него она как-то вся угасала, глаза теряли блеск, даже голос – звучность. И для семьи оставалась только скучающая и равнодушная женщина, с помятым лицом, вялая и разбитая.
Когда, наконец, она очнулась и поняла, чего добивался упорно и страстно её мнимый друг, бороться было уже не под силу. Страсть Маевского гипнотизировала её. Она не могла жить без этого наркоза. Да и он сам никогда не думал, что способен на такое чувство. Знакомясь с Лизаветой Николаевной, он, избалованный успехами, и здесь рассчитывал на лёгкую связь, не обязывающую ни к чему. Он натолкнулся неожиданно на такие строгие принципы, на такую волю, что целый почти год, нередко впадая в отчаяние, убил на то, чтоб подкопаться подо всё, во что верила и чем жила эта женщина. Он был сильнее её только рядом с ней, но не вдали. Как только он уходил, он знал, власть семьи, власть старых привязанностей отымала у него эту сложную, нервную душу. Он догадывался, что, даже бросив мужа, она была способна вернуться назад, с полным раскаянием, или покончить с собой… Ему надо было изменить её миросозерцание, чтобы считать себя победителем.
У Лизаветы Николаевны была подруга, Ольга Дубровина. Года три назад, полюбив человека моложе её лет на десять, она бросила, после страшного скандала, мужа и пять человек детей. Все от неё отвернулись. Одна Лизавета Николаевна осталась верна старой дружбе, хотя осуждала в глаза и за глаза Дубровину. Разлюбить мужа – это ещё не преступление. Это – несчастье. Но детей за что она бросила? Она дурная мать… Постепенно, благодаря этой горькой откровенности, они разошлись, и Звягины потеряли Ольгу из виду.
Теперь Лизавета Николаевна, в мучительном раздумье, стояла перед тою же жизненною дилеммой. И ей было страшно вспомнить, как она осуждала Ольгу. Отрезвление настало. Мечты кончились. Надо было жить, надо было выбирать. Маевский не соглашался ждать… И страсть Лизаветы Николаевны, потеряв все светлые, жизнерадостные тоны, была так мрачна и глубока теперь, что походила на отчаяние.
Звягин каждый день ждал перелома в их судьбе. Для счастья Лили он был готов на развод, готов был взять вину на себя… Но он так настрадался втихомолку за этот год, что иногда сам жаждал решения, что бы оно ни принесло. Лишь бы не разлука с детьми. Но, ведь, и Лиля их страстно любит!.. Боже! За что такой ужас?
Часто, просыпаясь ночью, Лизавета Николаевна замечала, что Звягин не спит. Лёжа на спине, он глядел в темноту и думал… О чём? Она догадывалась. Один раз она не выдержала и разрыдалась, уткнувшись лицом в подушку. Он испуганно начал гладить её по голове.
– Прости меня, прости! – истерически закричала она. – Ведь я тебя измучила… О, приласкай меня… обними… Скажи, что ты в меня веришь…
– Успокойся, Лиличка, – сказал Звягин. – Не думай обо мне! О себе думай, голубка… А я в тебя верю…
Он убивал её этой добротой. О, если бы сцены ревности, проклятия, упрёки!.. Третьего дня, когда она вернулась из парка, вся разбитая, после решительного разговора с Маевским, ей показалось, что муж плакал… Когда она вошла, он притворился спящим, избегая объяснения.
«Поздно, поздно… Теперь не помогут слёзы, – подумала она. – Я уже бессильна остановиться».
И в эту ночь она не могла заснуть. Она страшилась будущего. Она жалела прошлое. Двадцать раз она мысленно говорила нет… А утро всё-таки застало её готовою уйти.
III
На дворе разразилась, наконец, давно ожидаемая гроза… Небо потемнело, буря грохотала, торжествуя победу, пригибая к земле верхушки деревьев, вырывая ветки, топча цветы, бросая мутные, крутящиеся потоки, неистово колотя в железные крыши и нагоняя страх на всё живое… Дети примчались из парка мокрые, испуганные, и теперь, переодетые во всё сухое, жались к гувернантке, каждый раз вздрагивая и пряча лицо при блеске молнии. Маня бегала от окна к окну, всплёскивая руками. «Ах, бедный папа! Он без зонтика!..» Гувернантка, тревожно поглядывая на часы, соображала вслух, что если даже буря застанет хозяина в поезде, в дороге, то от станции всё-таки четверть часа ходьбы. Ведь это нитки живой не останется… А извозчиков, наверное, там не будет. Их, ведь, никогда нет, когда они нужны.
В шестом часу гроза кончилась. Тучи унесло, солнце засверкало, запели птицы, закричали разносчики. Деревья, сверкая умытыми листочками, отряхивали брызги дождя. Все окна открылись, и жизнь, притаившаяся, было, снова вступила в свои права. Детские голоса радостно звенели на террасе. Горничная гремела посудой, накрывая на стол. Бледнолицая гувернантка упорно глядела на дорогу и нетерпеливо вздёргивала худенькими плечами, когда Маня шептала: «Что же он не едет? А вдруг его убило?..»
Вот по щебню загрохотал экипаж. Дети, взвизгнув, бросились по мокрым дорожкам.
– Назад! Назад! – вопила Лидия Аркадьевна, вспыхивая густым румянцем.
Кряхтя и чихая, Павел Дмитриевич вылез из-под закрытого верха и направился к террасе, навьюченный, как носильщик, всевозможными картонками и свёртками.
– Игрушки!.. Игрушки! – восторженно пищала шестилетняя Надя.
– Дидиски… дидиски! – лепетал Миша, называвший так леденцы на своём собственном мудрёном жаргоне.
– Побойтесь Бога! На кого вы похожи? – крикнула гувернантка, вырывая из рук хозяина картонки и силой таща с него всю мокрую крылатку. – Ступайте сейчас переодеться!.. Долго ли до греха? – командовала она.
Вместе с Маней они поворачивали во все стороны большое тучное тело Павла Дмитриевича, который покорно отдался в их власть, снимали с него шляпу и стаскивали весь промокший чесучовый сюртук.
– Да что вы обнялись с картоном-то? – расхохоталась гувернантка.
– А Лиля встала? – тревожно осведомился Звягин.
– Я здесь! – звонко ответила Лизавета Николаевна, незаметно вышедшая на террасу.
Словно струйка холода пронеслась над головами и разом сковала веселье и открытый смех… Она стояла красивая, несмотря на бледность и тень под глазами, в восхитительной причёске, в безукоризненном туалете женщины, живущей в сытой праздности, явно безучастная к этому интимному молодому кружку, тесно связанному глубокою симпатией. Её тёмные глаза сверкали, как бы с вызовом, как бы говоря: «Глядите на меня, любуйтесь! Я всё-таки хороша назло времени, назло жизни и её ударам, назло всем вам. Да!.. Я никому не хочу уступить места, не хочу признать себя побеждённой»…
Гувернантка глядела на неё с затаённой враждебностью, муж и Маня – с удивлением и восторгом. Трагическая чёрточка, появившаяся в её лице за эти два дня душевного разлада, придавала красоте её столько блеска, что даже флегматичному Павлу Дмитриевичу она бросилась в голову, как вино.
– Лиличка, а, ведь, я совсем, было, забыл… Только в правлении вспомнил. Нынче годовщина нашей свадьбы Поздравляю тебя. Вот возьми… Ты давно этого хотела…
Дрожащими руками, неловко он стал развязывать картонку; но не мог развязать, рванул нетерпеливо тесёмку и поднял крышку. На белой тонкой бумаге желтели чудесные, настоящие испанские блонды.
Лицо Лизаветы Николаевны дрогнуло… Задохнувшись, она глядела то на эти дивные кружева, то на сконфуженное лицо мужа. Прибавь он хоть одно слово сейчас, она истерически закричала бы на весь сад… Она стояла, прижмурив веки, не чувствуя, как муж, сопя от волнения, целует её руки, а дети виснут на её талии, бурно выражая свои радости и безжалостно обминая воланы её восхитительного matinеe[4 - утро – фр.].
Наверху, переодеваясь, Звягин что-то рассказывал жене; но она не слушала. Лицо её пылало. Ей было больно и стыдно до слёз. Ведь эти кружева стоят, по меньшей мере, сотню рублей, и он копил их, лишая себя винта и бильярда, пока она собиралась нанести ему удар, от которого он не поднимется никогда… И, в то же время, глухое раздражение росло в её груди против этой бесконечной доброты и преданности, перед которыми даже время и привычка оказывались бессильными. Ни разу не изменил, не обманул… Как часто за этот год она желала, чтоб он увлёкся, чтоб они сквитались, и она не чувствовала бы этого давящего её благородства его натуры! Нет, он даже к этой хорошенькой гувернантке, на которую Маевский заглядывался так часто, из-за которой она уже страдала, ревнуя, относился с отеческой добротой, так же сопел в её присутствии и выходил в халате и туфлях. А она («Подлая!..» – выругала она сама себя) долго надеялась, что он увлечётся этой девушкой, а она даст супругу carte blanche[5 - карт-бланш – фр., т. е. полная свобода действий.] на дальнейшие похождения… «Какая гадость! Низость!.. До чего дошла я?..» – с отвращением и тоской думала она, не дотрагиваясь до кружев, словно они жгли ей пальцы.
Обед прошёл шумно. Все получили подарки и были довольны. Кухарка сокрушалась, что для такого торжественного дня забыли поставить пироги, и на кухне говорила горничной, что отродясь не видала такой непутёвой хозяйки. Павел Дмитриевич пил вино, подливал детям, объявил, что спать после обеда глупо; велел ставить самовар; даже заигрывал с гувернанткой, которая опьянела и поминутно хохотала, запрокидывая хорошенькую головку… Лизавета Николаевна сидела бледная, молчаливая, стиснув губы, раздражаясь всем этим шумом, детскими расспросами, этим молодым, глупым хохотом, а больше всего – этою непривычною удалью супруга, в недалёком будущем угрожавшею ей неприятными осложнениями.
К чаю она вышла с кружевами на голове и подозрительно посмотрела в зеркало. От седой букли не осталось и следа.
– Какая же это годовщина? – вдруг спросила гувернантка.
Спросила она невинно, но Лизавете Николаевне почудилось в этом желание унизить её.
– Десятая, кажется, – отозвался Звягин, растерянно поднимая глаза на жену.
В её душе закипело… О, какой идиот! Он даже считать не умеет.
– Что за вздор! – вспыхнула Маня. – Мне, что ли, десять лет? Мне в августе четырнадцать минет…
Глаза у Звягина стали совсем круглые.
– Неужели пятнадцатая? Вот время-то идёт!.. Да сколько же тебе лет, Лиля?
Она колебалась одно только мгновение.
– Тридцать пять…
Почему она солгала? Никогда она не скрывала своих лет раньше. Неделю назад ей минуло тридцать шесть. Она радовалась, что все забыли об этом. И она не могла на этот раз победить своего малодушие и сказать правду. Она почувствовала, что краснеет под насмешливым взглядом гувернантки.