– Какой хитрый!
– Хитрый, верно. Только на беду его Фёдор случился.
– А разве ж можно из шкуры выпрыгнуть? – допытывался я.
– Со страху, брат, всё можно.… Один, слышь, мужик с лодки упал, а пиявок страсть как боялся. Дак из воды выскочил, и как посуху.… Жарил, только пятки сверкали, до самого берега, и про лодку забыл….
Я верил и не верил, любуясь, смотрел на воду, как тиха она при закате солнца, как на изумрудной глади её играют золотистые отблески. В небе, между тем, шло тяжёлое, драматическое противостояние – натруженное солнце стремилось скрыться за горизонт, а тяжёлые, плотные, с фиолетовым отливом тучи, словно бы блокировали его у кромки земли, не пускали.
Начал я с того, что стоял июнь, неповторимая для мальчишек пора. Конечно, все месяцы хороши, но бывают лучше, бывают и похуже. Возьмём, сентябрь – плохой месяц: начало учебного года. А теперь, август – хороший месяц: до школы ещё есть время. Июль, нет сомнения, – просто отличный месяц: школа где-то за горизонтом. Июнь, тут уж всякому ясно, июнь – лучше всех: двери школы наглухо захлопнуты, и до сентября не меньше миллиона счастливейших минут. В июне-то и случились все мои приключения. Но не буду забегать вперёд.
Лишь только лодка коснулась носом берега, бумажным змеем, подхваченным вихрем ветра, я сорвался прочь. Провожая взглядом мою спину, отец, должно быть, давил в себе желание сорваться с места и бежать рядом со мной вперегонки. Он был романтиком – я знал. Без моих рассказов он ведал, что делает с пацанвой ветер, куда увлекает её – во все потайные места, которые для него-то совсем и не были потайными. Где-то в душе его скорбно колыхнулась какая-то тень, заглушая боль от печали. Печали, которая заставляла его быть взрослым – не спеша примкнуть лодку, собрать в мешок сети и важно шествовать домой.
Отец скучал без меня, я знал. Он говорил – бывает, глядишь на проходящих мимо мальчуганов, и на глаза навёртываются слёзы. Они чувствуют себя хорошо, выглядят хорошо, ведут себя, как хотят. Они могут писать с моста на проходящие вагоны или стибрить шоколадку с витрины магазина. Им всё прощается, потому что они – пацаны. Они растут, как буйная трава в придорожной канаве, и не знают того, что будет завтра. А он знает, потому что взрослый и умеет думать.
Вон бежит его сын. На ходу бросает камень в заброшенный сарай, разбивает окно. Господи, как тут не вспомнить, что жизнь вертится по замкнутому кругу и топчется на месте лишь потому, что мудрости не хватает времени, а юности ума. Об этом думал мой отец, возвращаясь с рыбалки. Но вслух не сказал ничего – некому было, да и не зачем. Он шёл с мешком за спиной, прислушиваясь к себе – не колыхнётся ли снова в душе скорбная тень, шурша сложенным в кучу хворостом, который потух, так и не разгоревшись.
3
Я убежал на закате, а вернулся домой заполночь. Темнота благоухала ароматом цветущих садов. Пахло так, словно за околицей раскинула свои тропические берега Великая Амазонка. Почему это, спрашивал я себя, перелезая забор, никто не догадывается, что дикие, неизведанные джунгли рядом – только чуть добавь фантазии.
Царило поистине какое-то промежуточное время между сном и явью, и мысли мои уподоблялись то косматой дворняге, оставшейся за забором, то шаловливой кошке, сладко дремлющей – я знаю – на моей подушке. Время ложиться спать, а я ещё медлил, тихонько брёл меж грядок от дневных приключений к ночным грёзам. Хотелось ещё многое рассказать, но некому.
На лестнице, ведущей под крышу сарая, служившую мне спальней, кабинетом и хранилищем всех моих сокровищ, сидел, покуривая, отец. Можно было подумать, что он дожидается меня, убежавшего от всех домашних забот. Ведь я не помог ему выбрать рыбу из сетей, матери – пригнать корову, которая после табуна и вечерней дойки ещё пасётся по-над берегом, сестре – полить грядки. Можно было подумать, что меня ждёт взбучка, и чем позже я явлюсь, тем яростнее она будет. Но это было не так. Я знал, всегда перед ненастьем у отца ныли фронтовые раны. От этого он мучился бессонницей, бродил вокруг дома и беспрестанно курил.
Некоторое время мы созерцали друг друга молча. Мужчина и мужающий мальчик. Мы были дружны, когда расставались, только что не пели вместе. Не зная его нынешнего настроения, я спросил осторожно:
– Пап, а я хороший человек?
– Пожалуй, да, конечно же, хороший.
– Это… это поможет мне, когда я попаду в какой-нибудь переплёт?
– Поможет.
– Этого мало, пап.
– Мало, чтобы ты был спокоен за своё тело. Зато важно для твоего душевного покоя.
– Но иногда, пап, разве тебе не бывает так страшно, что и…
– … и душе нет покоя? – отец кивнул, и на лице его расплылась улыбка.
– Пап, – чуть слышно произнёс я, – а ты хороший человек?
– По отношению к вам с сестрой и вашей матери стараюсь быть хорошим. Но нет человека, который был бы героем в собственных глазах. Я знаю себя ни один десяток лет, сынок. Знаю о себе всё, что только стоит знать…
– И что в итоге?
– Сумма? С учётом всего, а ведь я стараюсь не высовываться и помалкивать, пожалуй, всё в порядке.
– Тогда почему же, папа, – спросил я, – ты несчастлив?
– Лесенка у сарая в… так, поглядим… в половине второго ночи… не самое подходящее место для философских бесед.
– Мне просто хотелось знать…
Долго царила тишина. Отец вздохнул. Взяв за руку, он потянул меня к себе, усадил на колено, обнял за плечи.
– Ладно. Твои мать с сестрой спят. Они не знают, что мы с тобой здесь разболтались. Можно продолжать. Так вот, давно ли ты решил, что быть хорошим человеком – значит быть счастливым?
– Всегда так думал.
– Теперь научись думать иначе. Иной раз человек, который кажется тебе самым счастливым во всём мире, который шире всех улыбается, и несёт на себе самое тяжкое бремя греха. Он всласть поразвлекался и вдоволь погрешил. А люди очень любят грешить. Антон, уж поверь мне, если бы ты знал, как они обожают грех во всех его видах, размерах, цветах и запахах. Бывает, человек предпочитает насыщаться не за столом, а из корыта. С другой стороны, несчастный, бледный, замкнутый, который кажется тебе воплощением греха и порока, вот он-то нередко и есть хороший человек. Хороший, Толя, потому что быть хорошим – тяжелейшее занятие. Быть хозяином кабанчика куда труднее, чем кабанчиком.… А как прекрасно, если бы ты мог просто быть хорошим, поступать достойно, не думая об этом постоянно. Но ведь трудно – правда же? – знать, лёжа ночью в постели, что в столе остался последний кусок торта, не твой кусок, а ты не можешь глаз сомкнуть, так тебе хочется его съесть, верно? Или в жаркий весенний полдень ты в школе прикован к парте, а там, вдали, струится через камни прохладный чистый поток. Мальчишки за километр слышат голос прозрачного ручья. И так минута за минутой, час за часом, всю жизнь без остановки, без конца, сию минуту и в следующую секунду, и в следующую за ней. Часы, знай себе, тикают, предлагают тебе выбор – быть хорошим, быть плохим: тик-так, тик-так. Спеши окунуться или сиди и потей, спеши к столу или лежи голодным. Теперь сложи все реки, в которых ты не плавал, все торты, которые ты не отведал, с твоими годами, и, Антон, накопится уйма такого, что тобою упущено. Однако, ты утешаешь себя, говоря – чем чаще ты мог искупаться, тем чаще рисковал утонуть, и столько раз мог подавиться чужим тортом. С другой стороны, сдаётся мне, из-за простой дремучей трусости ты можешь слишком многое упустить, страхуясь, выжидая. Взять меня – женился я очень поздно. Сначала война задержала, потом госпиталя. А потом, с возрастом, пришли сомнения. Очень уж я боролся сам с собой, считал, что мне не следует жениться, пока я напрочь не избавлюсь от всех изъянов. Слишком поздно до меня дошло, что совершенство невозможно. Ты должен вместе со всеми пробовать и ошибаться, падать и подниматься. И вот однажды я оторвался от этой нескончаемой борьбы и увидел твою мать. Мне тогда стало ясно – возьми мужчину наполовину дурного и такую же женщину, сложи их хорошие половинки и будет на двоих один вполне приличный человек. Так я смотрю и на тебя, Антон. Хотя ты всегда носишься где-то, отлыниваешь от порученной работы при всяком удобном случае, я точно знаю, что ты мудрее, лучше, а значит, счастливее, чем мне суждено быть когда-либо. Потому что в тебе мало сомнений.
Отец отпустил меня с колена, достал папиросу, прикурил.
– Нет, – сказал я.
– Да, – возразил отец. – Я был бы глупцом, если б не видел твоей мудрости. Она заложена в тебя природой и даётся без всяких усилий.
– Это значит, – я ковырнул землю кедом. – Жить не думая – это счастье?
– Правильнее – жить без сомнений, в согласии с самим собой.
– Чудно, – хмыкнул я после долгой паузы. – Сегодня ночью ты сказал мне больше, чем за всю предыдущую жизнь. Мне хочется, чтоб ты был счастлив, пап.
Я проклинал слёзы, выступившие на моих глазах.
– Со мной будет всё в порядке, сын.
– Я готов сказать и сделать всё, чтобы ты был счастлив.
– Толя, Толя, – отец затянулся папиросой и смотрел, как тает в воздухе её дым. – Скажи мне, что я буду жить в твоей памяти после своей смерти и до твоей – это меня вполне устроит.
Его голос, подумал я, он такого же цвета, как его волосы.
– Пап, послушай! Ты будешь жить вечно. Я обещаю тебе, что буду хорошо учиться, поступлю в институт и напишу о тебе книгу. О тебе узнают и будут знать люди спустя много-много лет – то, что ты пережил, очень интересно и поучительно.
– Что ещё?
– Я люблю тебя.
Он обнял меня и похлопал ладонью по плечу:
– После таких слов, никаких книг не надо.
Час был поздний, ночь на исходе, сказано достаточно, мы чувствовали, что теперь уж точно надо идти спать.