– Ряса ещё не делает монахом….
Поболтав с приятелем о занесённых сугробами улицах, в которых едва не увяз на своём «москвичонке», о проказах пятилетней дочки Настеньки, Фёдоров глянул через плечо на Димину работу – протокол допроса свидетелей, двух притихших, заплаканных девиц.
Потом обратился к Зубкову:
– Ну что у тебя, суицид?
– Да, но между тем, – старший лейтенант покачал головой. – «Есть много друг, Горацио, такого, что и не снилось нашим мудрецам».
– Чего такого? – предвидя спор, Фёдоров насупился и сунул руки в карманы.
Но Зубков, занятый своим делом, промолчал.
Из комнаты, где ещё висел труп, подал голос капитан Саенко.
– Ты, Ларионыч, Якова Александровича слушай: он у нас на хорошем счету, ко всему способный. Так и ловит, где что можно. Только не свернул бы шею как-нибудь – уж больно глубоко в корень зрит.
Зубков и на это промолчал, лишь напряглось его сухое лицо с холодными серыми глазами и большим, как у Щелкунчика, подбородком.
Фёдоров прошёл в спальню, прикрыл плотно дверь, щёлкнул выключателем:
– Так всё это было?
В комнате ненамного стало темнее – белая, светлая ночь глядела в окно.
Наступила пауза. Ярко вспыхивал огонь сигареты у курившего Саенко
– Нет, нет, лампы все горели – так старшина докладывал, – капитан зажёг свет, прошелся по комнате, остановился перед следователем, и вдруг улыбнулся удивительно ясной, подкупающей улыбкой, вмиг преобразившей худощавое, не выспавшееся лицо. – Похоже, мне здесь делать нечего. Всё, что нужно я исполнил, а когда хорошо поработаешь, имеешь право и отдохнуть. Не правда ли, товарищ следователь?
– А что сделал, чего раскопал? – спросил Фёдоров и ласково потрепал его по плечу, но тут же отвернулся и добавил. – Ну, ладно, ладно, Бог с тобой, ничего больше не говори, а то и меня с толку собьёшь.
– Ох, уж эти мне студенты, – Фёдоров внимательно осмотрел висящий труп – восковое лицо, ровные зубы из-под синих губ, растрёпанные волосы.
– Ты помнишь, Саня, того, что в прошлом году в самую светлую заутреню в нужнике удавился?
Саенко пробубнил в ответ:
– Раньше в полицейских отчётах об этом просто писали: «Лишение себя живота в припадке меланхолии». А впрочем, как говорит Зубков: вспомним поэта – «… надёжней гроба, дома нет».
– Эй, лейтенант, а ну-ка помоги, – позвал Фёдоров.
Тут Дима Логачёв поймал себя на том, что внимательно прислушивается к разговору старших товарищей, и совсем оставил своё дело. А девушки, чьи показания он, шевеля губами, тщательно записывал на служебном бланке, довольно долгое время сидят молча и смотрят на него.
Оставив протокол, он прошёл в спальню. По знаку Фёдорова обхватил неживые ноги девушки, приподнял. Саенко, встав на табурет, освободил голову от петли. Труп понесли на кровать. При этом голова с белым, как воск, лицом заваливалась назад, и Дима поддерживал её широкой ладонью. После этих прикосновений Логачёву стало не по себе, захотелось выйти на морозный воздух.
Закончив с протоколом, участковый спросил у следователя разрешения допросить хозяйку дома.
– Сходи, – буркнул Фёдоров, пожав плечами.
Долго стоял на крыльце, долго старуха ругала его через дверь, пока поняла, кто он и зачем пришёл. Загремела засовами, чертыхаясь. Хозяйка ещё не открыла, ещё не показала свою личину, а Дима уж питал к ней полную неприязнь.
Когда увидел морщинистое лицо, седые космы, выбивающиеся из-под платка, подвязанного узелком на лбу, ещё больше утвердился в первоначальном впечатлении. Сухой и высокий старик ему понравился. «Видать, полным ковшом хлебнул горя в своей жизни», – подумал он, взглянув на глубокие морщины лица.
Старуха, прильнувшая спиной к печке, заворчала сердито:
– Прикрой плотнее дверь-то – тут швейцаров нет. Всю домину выстудили – там ходят, тут ходят, а я топи.… Говори, чего пожаловал?
Щека её так резко дёрнулась нервным тиком, что обнажились редкие жёлтые зубы.
– Здравствуйте, – сказал Логачёв.
– Здоров, соколик, – отозвался старик. – Аль кого ищешь?
– Несчастье тут, у ваших квартиранток. Поговорить нужно, записать – может, слышали чего.
Всё время, пока участковый писал протокол свидетельских показаний, в маленькой кухоньке между тремя присутствующими в ней людьми витала какая-то мрачная напряжённость. Логачёву опять стало тяжко на душе и душно в помещении. Слушая трескучий голос старухи, он торопился окончить формальности и уйти.
Когда Дима записывал, его собеседники философствовали:
– Люди всегда недовольны тем, что имеют, а когда не добьются, чего хотят, – старик кивнул на стену, – вот он выход.
И хозяйка ворчала:
– Себя не пожалела.… А родителям-то каково?
Было не очень холодно: с юга накатывал тёплый ветерок. Солнце висело низко, окрашивая снег в мрачный, красноватый цвет, а небо было огромным и серым. Дима Логачёв шёл своими сажеными шагами через привокзальную площадь и мысленно ворчал: «Что тебя тащит сюда? Сострадание? Сострадание – плохой утешитель».
Узнал он, что приехал отец повесившейся студентки и закатил в горотделе скандал. Его, видите ли, не устраивает официальная версия самоубийства – должно быть, честь фамилии страдает. Ребята разыграли маленький спектакль, в котором майор Филиппов из паспортного стола сыграл роль грозного начальства, и выпроводили шумливого посетителя на вокзал под надзор сотрудников транспортной милиции. А зачем Дима сюда плетётся? Стыдно стало за коллег? Получить свою порцию упрёков и оскорблений?
В линейном посту в одиночестве скучал сержант Хорьков.
Лицо Димы просветлело:
– Уехал?
Хорьков молча распахнул дверь в зал ожидания и кивнул на одиноко сидевшего мужчину с шапкой на коленях, бледного, с лысиной во всю голову, в сером демисезонном пальто.
– Ну, помогай Бог, – сказал Дима, направляясь к приезжему.
Сумрачный взгляд не задержался на участковом – прошил его насквозь.
Дима представился, поздоровался.
– Теперь домой? А куда?
– Увельские мы.
Голос мужчины был хриплый и невыразительный.