– Саша! Ты чего подарки разбрасываешь?
Виктор протянул мне зажигалку в форме маленького пистолета, ту самую, которую я отдал Кошелькову. Она, видимо, выпала из кармана умирающего, когда мы его укладывали в пролетку.
– Спасибо.
Кучер старательно объезжал большую лужу, похожую своими очертаниями на отставленный в сторону большой палец руки. Пролетка сильно накренилась.
– Эй, дядя, поосторожней! – крикнул Виктор, упираясь руками в навалившееся на него горячее тело Кошелькова. – Вывернешь!
Воспользовавшись тем, что он отвернулся, я размахнулся и бросил зажигалку в самую середину лужи…
Не доезжая нескольких кварталов до розыска, врач попросил остановиться.
– Счастливо, – сказал Виктор. – Если что не так, извините. Но не люблю, когда об умирающих так говорят.
– Это делает вам, разумеется, честь, – иронично отозвался доктор. – Только в следующий раз я бы рекомендовал более тщательно подбирать слова и не тыкать.
– Чудак-человек! – фыркнул Виктор, когда пролетка тронулась. – Как же я его к чертовой матери на «вы» посылать буду?
34
Отвезя Кошелькова в уголовный розыск, я отправился за ордером, который завхоз выписал накануне. Я давно мечтал по-настоящему одеть Тузика, по-прежнему ходившего оборванцем.
На складе мне выдали совершенно новый картуз с лакированным козырьком, хромовые сапоги, малиновые галифе, кожаную куртку и несколько косовороток. Косоворотки в ордере не числились, кладовщик их дал по доброте душевной или, как он выразился, «не по списку, а по дурости».
Разложив все это бесценное имущество у себя на кровати, я начал прикидывать, подойдет ли оно Тузику. Неожиданно вошел Виктор.
– Как Кошельков?
– Умер. А это что?
– Для Тузика… Галифе не великоваты?
Виктор взял в руки галифе, повертел их, помял и бросил на кровать.
– Подойдут?
Он помолчал.
– Ты чего?
Сухоруков стоял у окна и смотрел во двор.
– Виктор!
– Нет больше Тузика, Саша. Задушили его… за Кошелькова.
Я для чего-то сложил по выутюженным складкам галифе, завернул их вместе с курткой и сапогами в бумагу.
Косоворотки остались лежать на кровати… Видимо, их тоже надо положить.
Я вновь развернул сверток, положил косоворотки, запаковал, аккуратно перетянул крест-накрест шпагатом. Все это теперь уже ни к чему. Нет Тузика. Он больше никогда не придет в эту комнату, не будет читать этих книг, слушать рассказы Груздя, спорить со мной о сказках Андерсена…
– Зачем нужно было Медведеву привлекать его к операции?
– Он сам пришел, Саша.
– Сам, сам… Что он понимал?! Ребенок…
– Он все понимал, Саша.
Виктор подошел ко мне, обнял.
– Не надо, Саша.
Так меня обнимала в день смерти отца Вера и так же говорила: «Не надо, Саша». А почему, собственно, не надо? Почему человек должен сдерживать слезы, если ему хочется плакать? И я плакал. И слезы скатывались по моим щекам. И мне не было стыдно.
Только после смерти Тузика я узнал о той роли, которую он сыграл в ликвидации банды Кошелькова.
Тузик родился и вырос на Хитровке. Его приютила Севостьянова вместе с другим беспризорником, Сережкой Черным: Анне Кузьминичне нужны были мальчишки для выполнения различных деликатных поручений.
Тузик боялся Севостьяновой, но еще больше он боялся Кошелькова, который ни во что не ставил человеческую жизнь. В 1918 году Кошельков на его глазах убил Сережку Черного: мальчишка слишком много наболтал на допросе.
– Не будешь держать язык за зубами, и с тобой так будет, – нравоучительно сказал он, встретившись с расширившимися от ужаса глазами Тузика.
Дружба Тузика со мной, Виктором, а затем и с Груздем насторожила Севостьянову. Но вскоре она убедилась, что Тузик не «продавал» Хитровку уголовному розыску. Севостьянова несколько успокоилась. Правда, она теперь опасалась давать Тузику ответственные поручения, но по-прежнему не сомневалась, что он будет молчать.
Тузик хорошо знал неписаные законы Хитровки, карающие измену смертью. Он держал язык за зубами, держал до тех пор, пока банда Кошелькова не напала на Ленина…
Трудно было решиться, но он понимал, что иначе поступить нельзя.
И тогда он написал мне: «Саша! Есть об чем поговорить. Очин важно!!!»
А когда я не пришел в «Стойло Пегаса», он отправился к Медведеву.
О доме в Даевом переулке на Хитровке знали немногие, а о том, что двадцать первого апреля там будет Кошельков и Барин, – только Тузик, потому что именно ему поручил Кошельков проверить, нет ли за домом наблюдения. Севостьянова была арестована, и некому было предупредить Кошелькова, что Тузику доверять больше нельзя…
Обо всем этом мне рассказал Виктор. А потом мы молчали. И в этом молчании было больше чувств и мыслей, чем в словах. Мы молча говорили о Тузике и Кошелькове, об Арцыгове и Мартынове, о Нюсе, о нашем будущем, о Медведеве. Мы вспоминали и мечтали. И все время я чувствовал на своем плече руку друга, ощущал ее теплоту и суровую нежность. А затем мы пошли к Леониду Исааковичу. Там мы застали Сеню Булаева, Нюсю и Груздя. Матрос принес спирт. И мы его пили. Пили все: Леонид Исаакович, Виктор, я и Нюся. Сеня пытался было острить, но никто не улыбнулся.
У всех были серьезные лица – это были поминки по Тузику.
Когда мы расходились, Леонид Исаакович пошел меня провожать. Худой и долговязый, в котелке, с тростью, он шел, смотря себе под ноги и старательно обходя лужи. В воздухе чувствовался аромат весны. На деревьях набухали почки. У Мясницких ворот Леонид Исаакович остановился.
– Пожалуй, я пойду домой, Саша.
– Проводить?
– Нет, не беспокойтесь. Кому я нужен? Ни золота, ни бриллиантов. Я хотел бы только сказать вам одну вещь, Саша. Вы не возражаете? – Он поднял на меня свои бледно-голубые глаза, и его куцые брови приподнялись. – Это, наверно, совсем ни к чему, но мне очень хочется сказать. Я не всегда был одинок, Саша. У меня был сын. Может быть, и не вундеркинд, но сын, которого я могу пожелать каждому своему другу. И в пятнадцатом году мой сын хотел бежать на фронт. Я его отговорил. Я ему сказал: «Война – дело мужчин, а не детей, Изя». И он меня послушал. А в семнадцатом, когда из Кремля выбивали юнкеров, я ему так не говорил. И мой сын взял винтовку и ушел. Он погиб во время перестрелки. И теперь я совсем одинок. И когда я умру, никто не прочтет надо мной молитву. Но я знаю, что сделал честно, не повторив тех слов. В 1917 году это были бы лживые слова. Революция – дело и детей, и женщин, потому что она для всех, кто недоедал. Мне тяжело, Саша, но зато я не обманул своего мальчика, и я знаю, что перед смертью он думал: да, мой отец честный человек. И еще я знаю, что о моем Изе будут вспоминать тысячи мальчиков, русских и евреев, украинцев и башкир, мальчиков, которым уже не придется воевать. Это будут счастливые мальчики, они не будут плакать, а будут только смеяться. Это очень хорошо, Саша, всю жизнь смеяться. Смеяться утром, днем, вечером. Мой брат говорил, Саша, морщины должны быть только следами былых улыбок. А может быть, это не он говорил? Но все равно это хорошо сказано. А теперь спокойной ночи, Саша. Пусть у вас все ночи будут спокойными…