– Почему же, всё-таки, нет, Неждан? – продолжил он задавать вопросы. – Объединили бы Дон, Терек, Волгу, Яик. Столица была бы в Астрахани.
– А жалование, порох и зерно нам бы твой Аббас из Персии присылал? – в словах Неждана звучала насмешка.
– А хоть бы и так.
– И от кого бы мы его тут защищали? Вон ногаи присягнули царю Михаилу Фёдоровичу и бий Иштерек твой тоже присягнул. Басурмане, а понимают выгоду свою. А мы что ж, басурману служить будем? Лучше уж своему царю, православному.
– Так почему присягнули Михаилу Фёдоровичу, а не Ивану Дмитриевичу? – Заруцкий кивнул на Ваню. – Он православный.
– Народ русский выбрал законного царя. Да и откуда ты приволок этого Дмитрия? И не твой ли это сын? Уж дюже похож.
– Да мало ли, кто на кого похож? А чем этот-то не законный? Народу русскому – не всё ли равно?
– Значить не всё равно. Обманом на трон залезть хотите, а это грех. Тебе бы покаяться надо было, Ванька. Челом бить, простили бы. А Маринку бы с дитём к Ляхам бы отправил.
– Поздно об этом гуторить, Неждан.
Заруцкий отвернулся, Неждан Нечаев хлестнул коня плетью, ускакал вперёд.
В марте в Астрахань к Заруцкому из Москвы, через донских казаков, пришла грамота, где царь Михаил Фёдорович желал прокрыть своим царским милосердием его, Заруцкого, вины. И обещание, что эти вины вспоминаться не будут.
«А то тебе и Маринке подлинно ведомо, и сам ты, и Маринка тут были. Как прежней вор рострига Гришка Отрепьев, на Москве, за свои злые богомерские дела скончался. И как другого вора, родом жидовина, который был в Тушине и в Калуге, за злые его дела и за богоотступленье князь Петр Урусов убил, голову отсек, ты и Маринка его в Калуге и хоронили. Из-под Москвы побежал и пришед на Коломну пристал еси к прежних воров к жене к Маринке, воеводы Сандомирского дочери, от который все зло Росийскому государству учинилося, о чем сам подлинно ведаешь. А ныне сызнова в Московском государстве смуту всчинаешь, в чем тебя твоя совесть обличит. И тое Маринку и сына ее взял с собою, и, идучи еси Московским государством, многие наши городы выжег и высек, и невинную крестьянскую многую кровь пролил. А ныне прибежал в нашу отчину в Астрахань, с Маринкою, и, будучи в Астрахани, потому ж воровским имянем простых людей в смуту приводишь, называешь воровского сына государским сыном».
Другими словами – отрекись от Марины и сына и живи спокойно, а как он жить будет со всем этим, в грамоте не говорилось, говорилось другое:
«а Бог тебе терпети за то не учнет, и сам ты-то видишь и ведаешь, что нигде Бог неправде твоей не пособствует, а помогает правде, и злой совет твой и умысл обличает, а ты от прежнего своего злого умышленья отстати не хочешь».
Вот это правильно, Бог от них отвернулся. Горькая чаша сия, а испить её надо до конца.
Марина Мнишек думала, что надо было сразу по приезде в Москву из Польши принять православие. Французский Генрих Наваррский принял католичество и стал королём Франции. «Париж стоит мессы» – сказал он. А трон московских царей стоит того, чтобы перейти из Святой Католической церкви в православную схизму. Не надо было ей надеяться и опираться на московских бояр, русских казаков и уж тем более на польскую шляхту. А надо было опираться на православный русский народ. За кем народ, за тем и будущее. Но она это поняла слишком поздно.
– Что же с нами будет, Янек? – спросила Мнишек.
– Со мной ничего хорошего, многогрешен. А вас в Польшу отправят. Не поднимут же они руку на дитё малое?
– Не хочу я, московская царица, с таким позором возвращаться в Польшу к родным моим. Опять стать шляхтянкой? Лучше уж я с тобой смерть приму и всё то, что нам Бог предопределил.
А в двадцать пять лет умирать ей, ой-как не хотелось, да и Заруцкому в тридцать пять, тоже не очень.
– До сих пор на Руси баб и детей не казнили, – успокаивал больше себя казачий полковник, «тушинский боярин».
– Не допустит Господь, что бы я с сыном в позоре прозябала в заточении в каком-нибудь монастыре на Москве, – мрачно и гордо заявила московская царица.
Заруцкий промолчал. Да и что тут скажешь? Замуж Марину, да ещё с дитём в Польше вряд ли возьмут. Да и с высот московской царицы упасть до рядовой шляхтянки – это позор. А если его помилуют и с ней в Польшу отпустят? Это будет ещё хуже. Он там чужой. Заруцкий помнил, как презрительно кривил губы гетман пан Жолкевский, и это тогда, когда у него под началом было пять тысяч казаков. А в Сандомире? Безродный казак. Да что казак, он рождён в Тарнополе, по сути, он польский беглый холоп.
– Как там Ванюшка? – спросил Заруцкий.
– Заснул. Умаялся, – ответила Марина.
«Ну не поднимется же у них рука на ребёнка? – терзался плохим предчувствием Заруцкий, – Бога должны же побояться?»
В Москве мать царя Михаила Фёдоровича Великая государыня инокиня Марфа, в миру Ксения Ивановна Романова, урождённая Шестова, держала совет.
Царю Михаилу Фёдоровичу лишь восемнадцать лет, мать открыто не вмешивалась в дела сына, но к её советам он прислушивался.
Воров везли водою из Астрахани и вот сейчас, в сентябре, в Коломне в заточении ожидают они участи своей.
В кельи у инокини Марфы собрались четверо ближних бояр во главе с племянником Борисом Михайловичем Салтыковым.
Что делать с Ивашкой Заруцким сомнений не вызывало – казнить. Вопрос в том – как? Реши посадить на кол. Баб казнить не принято, поэтому Маринку в монастырь навечно в заточение. А вот что делать с ребёнком?
– А что делать? С Маринкой в заточение, – предложил боярин Михалков, – а как вырастет, там видно будет.
– Или отдать его кому на воспитание, – предложил один из бояр, – куда ни то подальше. На Бело Озеро или в Сибирь.
– Нет, – возразил Салтыков, – в Москве оно спокойней будет, под присмотром. А то вон в Новгороде один царевич Дмитрий объявился, а в Астрахани другой.
– В Астрахани это его Ивашка Заруцкий на свет Божий вытащил.
– Как вытащил, так и назад засунул. Зачем Ивашке чужой царь? У него свой есть.
– Думаешь, Борис Михайлович, Воронёнок – это его сын.
– Тут и думать нечего. Говорят – похож.
– Вы, что-то, бояре, разговор не в ту сторону свернули, – сказала инокиня Марфа и посмотрела на бояр сурово.
Взгляд у неё колючий, цепкий, видом она больше на мужика похожа, чем на бабу. Под этим взглядом бояре как-то съёжились.
– Казаки в Вологде да Вятке бунтуют, – сказала инокиня Марфа, – к Заруцкому идти хотели, да опоздали, голубчики. А вы им хотите Воронёнка под бок подсунуть? На Бело Озеро… Думайте, бояре, хорошо думайте.
– Грех это, душу невинную губить, тётушка, – сказал Салтыков. – Не принято на Руси дитё казнить.
– Грех отмолим, – возразила инокиня. – Мишенька второй год на троне сидит, не крепко ещё сидит. Вдруг его кто-то согнать захочет, Воронёнка на трон посадит.
– Да кто захочет, тётушка? – возразил Салтыков. – Бояре и дворяне не один не обижен, даже те, кто тушинскому вору служил. Заруцкий бы пораньше раскаялся, глядишь, тоже бы боярином стал.
– А атаман вятский Михайло Баловнев? – строго спросила государыня Марфа. – На Москву, говорят, идти хочет. Ему тоже боярство дать? Или уж сразу на царство определить? А Мишу моего в монастырь, а вас на Бело Озеро, бояре. В мае месяце в Мологе четыреста казаков стояло, хотели к Ивашке Заруцкому идти. Господь уберёг.
Бояре молчали. Здесь решение может быть только одно – взять грех на душу. Инокиня поняла это молчание бояр.
– Грех я на себя возьму. Отмолю. Суд нужен будет, прилюдный, что бы всё по закону было, вины воров перечислены, и приговор нужный вынесен.
– Да как же невинное дитё по закону казнить? – удивился Михалков.
– А вот так, – жёстко сказала Марфа. – Господу так угодно, а иначе не стоять Земле Русской. Не должна ложь на Святой Руси на царском престоле угнездиться! А невинная душа Воронёнка, рождённого во лжи и грехе, в рай попадёт. Гермоген ещё до смерти своей о ней молился.
Да, было такое, Патриарх Московский Гермоген был против Воронёнка, бояре об этом помнили.