– Не мне так не мне, – соглашается Бень. – Ему! – он кивает в мою сторону. – Оглядится и уйдет. Девок-то много…
Он поворачивается, уходит. Я и половины разговора не понял. Только то, что Елице двадцать пять лет. Я думал: сорок. У хозяйки – морщины, во рту не хватает зубов, кожа рук загрубелая… Елицу прямо трясет.
– Мердал кривой! – шипит она и плюется. – Разинул рот на чужое! Дочки твои косые да рябые, кому они нужны?
Я не видел дочек Беня, потому не спорю. Мне, признаться, все равно. Елица топит баню и ведет меня мыться. Раньше обходились без бани. Елица говорит, что рану, то есть «язву», парить нельзя – откроется. Язва затянулась, но мы все равно только помоемся.
Баня – землянка, как и дом, только меньше. Земляной пол застлан соломой, как и лавка в углу, сбоку – печь-каменка, посреди – бадьи с водой. Елица хватает щипцами раскаленный камень, бросает в бадью. Вода бурлит, испуская пар. Елица пробует ее рукой, удовлетворенно кивает. После чего обливает меня из ковша и натирает белой глиной. Она делает это бережно, ласково. Когда приходит черед промежности, руки Елицы становятся и вовсе нежными. Она не трет, а гладит. Мне приятно и немножко стыдно. Краснею. Она смотрит улыбаясь. В бане крохотное окошко, внутри – полумрак, улыбка Елицы какая-то странная.
– Отрок, совсем еще отрок, – бормочет она.
С меня смывают глину – ласково и бережно.
– Теперь ты меня! – просит Елица.
Тру, раз велено. Спина хозяйки широкая и сильная, бедра крепкие. Елица поворачивается лицом. Я замираю: думал, что спереди она будет сама. Елица ждет. У нее большие, отвисшие груди и заметный, округлый животик. Внизу живота – курчавая поросль.
– Что ж ты оробел? – шепчет она.
Зачерпываю ладонью глину из бадейки. Мажу густо, не жалея. Руки, груди, живот… Ладонь доходит до курчавых волос и замирает. Елица торопливо накрывает ее своей и начинает энергично двигать. Глаза ее закрыты, с губ срывается легкий стон. Мне становится не по себе, я выдергиваю руку. Елица вздыхает и довершает мытье сама.
Чистые, в свежих рубашках идем в дом. Елица тащит из печи горшок со щами. Капуста еще не вызрела, щи из щавеля. Они заправлены порубленным, сваренным вкрутую яйцом и вершками. Вкусно! Хлебаем, по очереди зачерпывая ложками из горшка. Скоро они скребут дно – поужинали.
Елица взбивает на полатях сенник, покрывает его чистым рядном. Ложимся. Она пристраивается рядом, прижимается плечом и бедром. Я лежу тихо. Виденное в бане не дает мне уснуть. Сладкие, смутные желания обуревают меня. В детдоме мальчики делали это с девочками, да и в коллекторе я это видел, но сам не участвовал – стеснялся. В бане мне было приятно, хочется испытать вновь. Мне боязно, во рту пересохло, но желание сильнее. Елица рядом ровно дышит. Спит? Я тихонько, она не почувствует… Осторожно двигаю рукой. Рубашка ее задралась, бедро гладкое и горячее. Рука моя скользит по нему и замирает в густых волосах. Елица перестает дышать. Пытаюсь убрать руку, но широкая, сильная ладонь накрывает ее. Ласково, но сильно показывает, куда двигаться. Пальцы мои ощущают мягкое и нежное, постепенно там становится скользко и влажно. Мне необыкновенно приятно. Я будто во сне, и сон этот волшебный.
Ее ладонь внезапно оставляет мою и скользит мне под рубаху. Гладит, ласкает. Как хорошо!
– Лежи! – шепчет она. – Тебе сверху нельзя – язва не зажила. Я сама.
Елица отбрасывает одеяло и садится на меня верхом. Мы сливаемся воедино. Внутри нее мягко и тепло. Она двигает бедрами взад-вперед, вращает ими. Острый приступ блаженства пронзает меня, из груди вырывается крик…
– Уже? – она замирает, затем ложится на меня, целует мои глаза, щеки, губы. – Отрок мой любый!
Она соскальзывает на рядно, гладит мои волосы, плечи и трогает рукой промежность. Я вздрагиваю.
– Соромится…
«Соромится» – это «срамится, стыдится», понимаю я. И еще я понимаю, хоть и не вижу: она улыбается.
– Не надо, любый! Это не сором…
Да, это не «сором» – не срам, нет. Она ласкает меня, и желание возвращается. Она вновь садится верхом, только в этот раз не спешит, двигается медленно. Большие груди колышутся предо мной. Я беру их в руки, глажу, ласкаю, затем, изогнувшись, впиваюсь в одну губами. Елица тихонько стонет, начинает двигаться все быстрее и быстрее, вдруг кричит – глухо и протяжно. Судорога изгибает мое тело, я тоже кричу. Она падает на меня, обнимает за шею, и целует, целует…
В следующие дни нам не до работы. Елица встает на рассвете, задает корм скотам, после чего отправляется в огород. Согнувшись, машет мотыгой. Я подкрадываюсь и глажу пониже спины.
– Некрас! – сердится она. – Тебе нельзя! Язва вскроется!
Но сама уже бросает мотыгу. Мы торопимся в дом, взбираемся на полати. Все повторяется… С каждым днем я чувствую себя сильнее, вскоре мы обходимся без дома. Долго бежать… Мы любим друг друга то в сарае – на сене под равнодушным взглядом вола, то в бане на лавке, а то и вовсе на теплой земле. Лежа, стоя, на четвереньках…
– Неугомонный! – ворчит Елица. – Это ж сколько в тебе силы?! Вчера еще лежал…
Ворчит она неискренне: я это вижу. Ей нравится. Елица похорошела, даже морщины пропали. Она улыбается и даже шутит. Мы засыпаем обнявшись, а среди ночи я просыпаюсь от ее горячих поцелуев. Удовлетворив страсть, мы проваливаемся в сон, чтоб на рассвете вернуться к прежним занятиям. Мне хорошо. Не так, как с дядей Сашей, по-другому, но все же… Елица не Юля, но Юлю я больше не увижу. Это не важно, что Елица старше, что она приземистая и коренастая, а во рту не хватает зубов. Она ласковая и нежная, она любит меня, а я люблю ее…
* * *
Я живу у Елицы второй год. Мы благополучно перезимовали, не голодали, как другие. Это потому, что нас только двое. Семьям, где едоков больше, пришлось хуже – умирали дети. Впрочем, как объясняет Елица, такое бывает каждый год. Мы делились едой. Елица – добрая, но всю Весь не прокормишь. По меркам Веси у нас богатое хозяйство: корова, вол, свиньи, куры… Потому, считают в деревне, я прижился у вдовы. Другой выбрал бы девку. Их в Веси много: «черная немочь» забрала многих мужчин. Девки к нам заглядывали: звали в лес или на реку. Я отказывался, а Елица, коли заставала девку, хваталась за дрын. Ухажерку как ветром сдувало. Елица меня ревнует – и зря. Пусть она немолодая и некрасивая, зато добрая. Она заботится обо мне. Я люблю ее, как дядю Сашу, но по-другому – дядя Саша так не ласкал…
– Некрас! – Елица показывается во дворе. Руки ее в земле – работала в огороде. – Наруби веток для гороха, вьется уже.
Я оставляю ремни, встаю. Сделанную мной упряжь в Веси оценили. Мне несут кожу, просят сделать. Платят хорошо: мука, куры, ягненок… Мы сытно питаемся, и это хорошо – Елице сейчас нужно. Она стоит, придерживая руками большой живот. Говорит, что скоро…
Беру в сарае лопатку – Елица сберегла. Ветки для гороха, чтоб заплетался и полз вверх, нужны тонкие. Лопатка для такого дела в самый раз: она закаленная, с острыми боковыми гранями. Топор – его зовут здесь секирой – у Елицы тяжелый и сделан из мягкого железа. Быстро тупится, а точить его – морока. Елица не уходит, смотрит. Подхожу, обнимаю.
– Некрасе, любый…
Она трется щекой о мою. Глажу ее по животу.
– Толкается! – шепчет Елица. – Неугомонный будет – как и ты.
Елица уверена, что носит сына. Она считает: мне приятно это слышать. Я не перечу. Это удивительно – стать отцом в пятнадцать лет, я пока не разобрался в чувствах. Муж, глава семьи… В деревне юных отцов полно: здесь рано женятся. Только я из другого мира и не привык…
Целую Елицу и бреду со двора. У ворот оглядываюсь: Елица стоит и смотрит мне вслед. Странный у нее взгляд – тревожный. Чего боится? Не на медведя иду! Медведи, как и волки, летом сытые…
Под подошвами сапог хрустит сушняк. Сапоги я сшил сам. Из кож, что мне несут, можно выкроить. Наш сосед, дед Боща, помог мне вытянуть поршни – это что-то вроде кожаных галош, голенища к поршням смастерил и притачал я сам. Сапоги вышли неказистые, пропускают воду, зато защищают от змей. В лесу их полно.
Тресь! Тресь! Тонкие прутья орешника, срезанные наискосок, остаются стоять – куст густой, падать некуда. Я вытаскиваю, складываю в кучу. Прутья толщиною с палец – в самый раз. Горох обовьет их усами, потянется вверх, урожай выйдет богатый, да и собирать легче. Из прутьев потолще делают плетень, из совсем тонких, – корзины и верши для рыбной ловли. Я умею их плести – дед Боща научил. Зимой работы мало, вот мы и занимались. У Бощи имелся запас прутьев, у нас – хлеб и молоко, чтоб отблагодарить за науку. У Бощи от «немочи» умерли сын с невесткой, остались внуки – их надо кормить.