Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Солнце сияло

<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
5 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
А ведь в ту новогоднюю ночь он мне скорее не понравился. Сколько я себя помню, я всегда очень доверял своему первому впечатлению о человеке, и, увидев его тогда, еще подумал о нем как о не очень приятном типе.

А увидел я крупнотелого мясистого человека под метр девяносто, с длинными прямыми волосами до плеч, с маленькими кабаньими глазками, глядящими на тебя, словно в приступе ярости, с маленьким жестким ртом, подобранным в подобие скобки, лежащей на спинке, концами вверх.

За эти два с лишним года он не особо изменился, разве что еще больше помясистел, но вот я смотрел на него – передо мной был человек, полный душевного обаяния и сердечной открытости, глаза ему от природы, действительно, достались по-кабаньи маленькие, но они светились доброжелательностью и приязнью к миру, а его лежащая на спинке, загнутая концами вверх скобка рта означала постоянную готовность к улыбке, не что иное. Как меня угораздило в ту новогоднюю ночь увидеть в нем неприятного типа? Вероятней всего, решил я позднее, анализируя свое новогоднее впечатление, то с моей стороны была неосознанная зависть. Я позавидовал успешности Конёва. Тому, как он ловко и удачливо управляется со своей судьбой. Никто из нас не свободен от чувств, за которые задним числом бывает стыдно. Главное, вовремя признаться себе в подлинном качестве этих чувств.

– Гляди, если готов, можешь прямо сейчас на съемку и дернуть, – предложил мне Конёв.

Немногим более часа спустя я уже трясся в кабине такого же оббитого, обшарпанного, как комната, в которой мы с Конёвым вели разговор, дребезжащего всеми своими механическими сочленениями «рафика» брать для блока новостей завтрашней утренней программы, где Конёв был ведущим, интервью у какого-то подмосковного пчеловода, чей мед только что получил медаль на выставке и пользовался большой популярностью у капитанов зарождающегося частного бизнеса. Вместе со мной в кабине тряслись оператор с камерой, которую он, несмотря на ее вес, бережно поставил себе на колени, звукорежиссер со своими объемными кофрами, набитыми записывающей аппаратурой, двое осветителей, втащивших внутрь вдобавок к операторскому штативу длинные металлические стойки для ламп – это была пора, когда камер «Бетакам», позволяющих на подобных съемках обходиться и без звукорежиссера, и без осветителей, имелось на все Останкино полторы штуки, и на съемку приходилось выезжать такой могучей бригадой. Всего вместе со мной, посчитал я, пять человек. И я был главой этой бригады, все должны были подчиняться мне, слушать, что я скажу, следовать моим указаниям и высказывать свое несогласие только уж в самом крайнем случае. Вместо меня к пчеловоду должен был ехать какойто штатный корреспондент, – Конёв быстро переоформил все бумаги, вписал в наряд мою фамилию, подмахнул у начальства, и вот я, прибалдевший от всего происшедшего (и не слегка), оказался в этом поставленном на колеса металлическом корыте, водитель оглянулся на меня: «Поехали?» – и я, усиленно стараясь придать выражению своего лица необходимую важность, кивнул: «Конечно».

Один из осветителей был осветительницей. Мне кажется, выражение «запомнил на всю жизнь» как нельзя лучше передает то впечатление от нее, которое я вынес из этой поездки.

– А вы стажер, да? Ну, что-то вроде того? – залихватски произнесла она, едва мы тронулись.

– Ну да. вроде того. почему стажер? – продолжая держать на лице выражение значительности, не проговорил, а скорее выдавил я из себя.

– А молодой потому что! – воскликнула осветительница. Ей было, видимо, лет тридцать пять, такая крепкотелая,

тугосбитая баба с крепкотугим говорком – из тех, которые всегда твердо знают, что хотят, и так же твердо убеждены: чего они хотят, то должно быть их и по их.

На этот раз от необходимости выжимать штангу в поисках ответа меня избавил звукорежиссер.

– А теперь корреспонденты все молодые, – сказал он вместо меня. – Вон мы вчера репортаж с биржи делали – какая девчушка была? И на прошлой неделе, из дома-музея. Все молодые. Учатся и работают. На журфаке МГУ учитесь? – обратился он ко мне.

– Ну. вообще. если быть точным. – замычал я.

– Третий курс, наверное, да? – с прежней залихватско-стью, будто уличая меня в неблаговидном поступке, но по сердечной доброте готовая простить за него, спросила осветительница.

И снова мне помог звукорежиссер.

– А если и первый? – опередив меня, вопросил он. – Сейчас молодые, они вон какие! Не нам чета в их возрасте.

– А я не в твоем возрасте, меня к себе не пристегивай! – проголосила осветительница.

– Да я тебя к себе? Ни в коем разе! – то ли всерьез, то ли насмешничая, оправдался звукорежиссер.

Он был уже весьма пожилой, и в его отношении ко мне – я это сразу так и почувствовал – сквозило отцовское чувство. Правда, с оттенком превосходства. Уязвленного превосходства – вот как. Словно бы под моим началом оказался сам Зевс, болезненно раненный утратой своего абсолютного верховного положения. Я потом обратил внимание: звукорежиссерами почему-то работали исключительно пожилые. Молодых – почти никого. Не знаю, поэтому или нет, но с ними работать было легче всего. С осветителями, с теми все время приходилось бороться. Они никогда не могли выставить свет так, как тебе требовалось. Этим они напоминали видеоинженеров. У тех тоже на все имелось свое мнение, и, когда монтировал, чтобы получить желаемый результат, нужно было наораться с ними до посинения.

– Я после армии, – сумел я наконец, собравшись с духом, ответить осветительнице что-то вразумительное. И не имевшее к ее вопросам никакого отношения.

Признаться ей, что никакой не стажер, нигде не учусь и вообще с улицы, я не мог.

Однако же странным образом моя нелепая фраза об армии оказала на осветительницу поистине магическое действие.

– А, после армии! – удовлетворенно проговорила она, словно получила ответы на все, чем интересовалась.

По-видимому, армия в ее сознании была такими университетами, что они вполне заменяли все прочие, давая право на занятие любым видом человеческой деятельности.

Оператор с бережно поставленной на колени камерой сидел курил, выдыхая дым в приоткрытое окно, и не вмешивался в разговор. Это был узколицый, светловолосый и светлоглазый человек с выражением отстраненной презрительности на лице, – казалось, он знает о людях какую-то такую правду, что у него уже ни к чему на свете нет любопытства. Я на него очень надеялся. Конёв сказал, что он оператор экстракласса, все, что необходимо, снимет сам, не нужно ничего указывать, и крупные планы, и общие, и антураж, и пейзаж – в общем, все, и с запасом, будет из чего клеить картинку, а мне главное – позадавать в кадре пчеловоду вопросы и чтобы он что-то намычал на них. Конёв так и сказал: «намычал». «Если что путное намычит, – разъяснил он, увидев мой недоуменный взгляд, – дадим в эфир прямым текстом. Если нет – пусть открывает рот, наложим свой текст поверх его».

Мычал, впрочем, больше я, чем он. Пчеловод оказался весьма словоохотлив и красноречив, никакой не старый дед, как я почему-то ожидал, лет сорока, хотя и с бородой, лежавшей на груди темно-русой кустарниковой зарослью, он молотил языком, показывая нам свое улейное хозяйство, без передыху, сыпя такими афоризмами житейской мудрости, что Шопенгауэру впору было бы, восстав из гроба, сжечь свою знаменитую книгу, а вот я, встав перед камерой с микрофоном в руках, чтобы произнести несколько фраз, как мне рекомендовал Конёв, в глаза будущим зрителям, затыкался на каждом слове и, когда отблеялся, почувствовал, что мокр как мышь – с головы до пят, а по крестцу течет бурный поток.

Вся бригада получила от пчеловода в подарок по банке меда. Для передачи Конёву тоже была дана банка. «Это, значит, к тому, что он уже получил, – ласково похлопывая банку по гладкому круглому боку, сказал пчеловод, когда вручал мне конёвский мед. – Воеводою быть – без меду не жить, так нам отцы наши заповедали. Не заиграйте только, непременно отдайте. Уговор дороже денег». – «Попробует заиграть – мы ему не позволим», – тотчас же влезла со своим комментарием осветительница.

В машине на обратном пути она пристала ко мне, требуя обменять свою банку липового меда на донниковый, который пчеловод передал для Конёва.

– Ну так а чего, а тебе не все равно? – сыпала она напористым крепкотугим говорком, сползши со своего сиденья на край и упираясь круглыми, похожими на шары коленями в мои голени. После трех часов, проведенных в тесном общении, всякое почтение ко мне как к старшему выветрилось из нее подобно дешевым духам с зауший. – Давай махнемся, давай! Конёв ничего и не поймет, ему что липовый, что донниковый – без разницы. Вы же мужики, у вас вкус какой? Грубый у вас вкус. А я липовый не очень, а донниковый мне – вот самое то. Самый мой мед! Что тебе не махнуться? Женщина тебя просит! Я и не должна просить, я пожелала – ты тут же сам, по своей инициативе должен был махнуться со мной!

Я отказывался, стоически являя собой внешнюю непреклонность, но внутри, похоже, был готов сдаться, опасаясь, что в случае моего окончательного отказа она снова обратится к теме моей профессиональной подготовки.

Звукорежиссер, поглядывая на нас из своего конца трясущегося «рафика», похмыкивал. Но уже не вступался за меня, молчал. Я только что, осуществляя свои профессиональные функции, как бы у меня то ни выходило, руководил, главенствовал, пчеловод общался исключительно со мной, через меня передал мед Конёву, – и теперь звукорежиссер окончательно чувствовал себя Зевсом поверженным. А с какой стати поверженный Зевс будет кому-то покровительствовать?

Оператор, все так же с камерой на коленях, снова смотрел в окно, снова курил, склоняясь к щели в нем, чтобы выпустить дым, и вроде не обращал на наш разговор никакого внимания. Сигарета у него догорела до самого фильтра, он выдохнул дым в последний раз, выбросил окурок наружу, задвинул оконную створку и глянул на осветительницу:

– Отстань от человека.

В интонации, с какой оператор произнес это, словно бы прозвучало предупреждение, что знает о ней такое – не дай Бог, чтоб высказался: ей придется жалеть о том до скончания веков.

– Ну так если не хочет, так, конечно, чего, – тотчас послушно отозвалась на его приказание осветительница, заставив меня почувствовать себя неодушевленным предметом, и больше за всю оставшуюся дорогу уже не заговаривала со мной.

Я мысленно поблагодарил оператора за это неожиданное и столь результативное заступничество. Тем более что теперь, на обратном пути, я не мог позволить себе никаких разговоров. Мне нужно было до возвращения в Останкино обдумать, как выстроить отснятый материал и какой текст произнести. В голове у меня, бесплодно вея песком, расстилалась пустыня Сахара. Тот репортаж о моей бывшей части стоял перед глазами и звучал в ушах – будто снятый, а тут я не представлял ничего: ни видеоряда (словечко, которым я уже успел разжиться), ни будущего текста. Я не понимал, что такого интересного можно сказать об этом пчеловоде. И зачем вообще показывать его по телевизору?

Машина уже въехала в Москву, уже крутилась по вечереющим улицам, перемахивая с одной на другую, неумолимо подбираясь к телецентру все ближе и ближе, а у меня по-прежнему не было ясного представления, что мне делать с моим пчеловодом. Я запаниковал. Мой первый блин грозил оказаться последним.

Конёв меня ждал.

– О, роскошно! – принял он банку с медом, которую пчеловод передал для него, и скобка его рта выгнулась в улыбке удовольствия крутым полуовалом. – Вот попробуем, что у него за мед такой знаменитый.

– А я понял, что он уже давал вам, – сказал я.

– Давал? – недоуменно переспросил Конёв. И закивал: – А, ну да! Но еще не добрался. Не попробовал еще. – Он открыл стол, поставил банку с медом в ящик и, выпрямившись, выставил указательный палец, указывая на кассету с пленкой у меня в руках. – Продумал сюжет, как клеить? Текст по дороге накатал?

Паника, душившая меня, выплеснулась наружу сбивчивой скороговоркой про низкую содержательность, отсутствие интересной информации, невозможность внесения сверхзадачи…

Конёв всхохотнул, взял у меня из рук кассету, обнял за плечи и подтолкнул к выходу из комнаты.

– Какая такая сверхзадача? Откуда этих умностей нахватался? Пойдем монтироваться. Помогу по первому разу. Поделюсь секретами мастерства. Содержательность ему низкая. Ехали – дорогу сняли? Из окна машины?

Я вспомнил: раза два или три, еще по пути к пчеловоду, оператор поднимал с коленей камеру, открывал окно во всю ширь, выставлял наружу объектив и, выгнув спину дугой, подобно большому коту, всаживался глазом в окуляр, что-то щелкало под его рукой, и камера принималась жужжать.

– Да, сняли дорогу, – подтвердил я.

– Ну вот, я же знал, что он снимет, – сказал Конёв. Мы уже вышли из комнаты и быстро шли пустынным, погруженным в мертвый люминесцентный свет бесконечным коридором куда-то в монтажную. – Монтируем, значит, бегущий за окном подмосковный пейзаж, рассказываем, куда едем, как едем. Дом он его снял? Пасеку?

– Снял, – снова подтвердил я.

– Отлично, – одобрил Конёв. – Даем дальше картинки дома, пасеки. Рассказываем о нашем герое. Что он, кто он, чем занимался раньше, до пасеки, как дошел до жизни такой. О себе он что-то намычал?

– Еще сколько! – начиная воодушевляться, воскликнул я.

<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
5 из 7