«Другое поколение! Совсем другое! Легкомысленное, не закаленное суровыми монастырскими испытаниями подобно моему поколению! Что такому поручишь, будь он и предан, словно собака?» – говорил он себе с некоторой досадой и, словно бы сожалея, заранее перед юношей в чем-то оправдывался.
Знал он и жену его, вышедшую из некогда знатного китайского рода, вставшую на путь не менее праздный, свободную в своих поступках. И, вспомнив о преднамеренной встрече с ней в музыкальной школе, прославившейся известными в столице «женскими братствами», тайно взятыми У-хоу под покровительство, опять усмехнулся невольно.
Приказав стражам облить Ючженя водой и всем покинуть каменный склеп, в ожидании, когда юноша, сделавший попытку пошевелиться, очнется окончательно, монах продолжил свои скучные монашеские измышления. «Не отождествление разума с телом, а постоянный поиск истинного тождества с нашим Истинным «Я» составляет наш жизненный путь. Дух выше разума, потому что бессмертен, – говорил он зачем-то себе, словно для этого у него не могло возникнуть другой возможности. – Для обретения этого важного «Я» есть четыре духовных пути: Джиана, Бхакти, Раджа и Карма Йоги. Чем больше в нас эгоистичного «Я», тем меньше Будды. Садхана – духовная практика, которая должна выполняться ежедневно, чтобы мы научились жить Божественной Жизнью. И это – священные собственные усилия, но к ним необходимо людей постоянно побуждать. Да, Учитель прав, я отстранился от Высшего бытия и надо снова приблизиться. Непрерывный поток моих мыслей создает вещественный мираж, а это и есть орудие Богини иллюзий для запугивания разума. Все, все вы запуганы, люди!», – убеждал он не то самого себя, не то кого-то еще, незримо присутствующего рядом, и, наконец дождавшись, когда Ючжень приоткрыл глаза и взбрякал цепями, вкрадчиво спросил:
– Молодой наследник старейшины Ашидэ-ашины знает, кто говорит последним с обреченными на казнь?
– Тайная страсть монаха Сянь Мыня известна не только в Чаньани, – сипло произнес Ючжень. – Но разве монах не знает, что умирает лишь тело, а душа остается? Что получишь, умертвив еще одно жалкое тело? Высокий служитель Неба не устал упиваться насильственными страданиями похожих на него и созданных, как и он, по божественному подобию?
– Ты втягиваешь меня в трудные рассуждения, понимая, что это просто и не более. Предмет спора вполне любопытен, но времени сейчас у меня нет. Можешь ответить проще, не затмевая горячий рассудок бесполезной схоластикой мудрых и давно умерших?
– Сянь Мынь, спроси сам, о чем хочешь спросить! Ни в чем не повинный, я хочу сохранить свою жалкую жизнь.
Ответ был прямой, твердый, чего Сянь Мынь ожидал меньше всего. Подумав и, очевидно, намереваясь узнать о чем-то другом, он резко бросил, сохраняя на лице равнодушие:
– Почему князь Ючжень Ашидэ не ушел в степь следом за Тан-Уйгу? Разве вы не друзья, посещавшие вместе самое безнравственное братство твоей высокомерной и распутной супруги?
– Он уделял мне не слишком много внимания. Кто я такой? Куда бы я с ним?
– К тем, кто ценил твоего родителя, где старейшина-князь Ашидэ был вождем. У тюрков Степи сейчас нет князя-ашины.
– Что толку во мне – я им чужд. И я слаб.
– Телом или духом? В чем твоя слабость для тех, кто разбойничает в Степи? – сузив глаза, не без обострившегося любопытства спросил Сянь Мынь.
– С телом у меня все в порядке, я знаю боевые искусства, провел не один опасный поединок, выдержал пытки твоих палачей, но чего хотят от меня?
– Размышляй. Кажется, ты неглуп.
– Я не участвовал в заговорах китайцев против китайцев, а, порываясь уйти – не ушел.
– Почему? – Монах выглядел задумчивым, но слушал и наблюдал за князем внимательно.
– Тутун Гудулу отправил меня обратно, когда я, посетив его лагерь, просил разрешения остаться. Такие, как я, ему не нужны.
– Вот как! – воскликнул монах. – Когда это было? Мне неизвестно.
– Во время прошлого тюркского набега я был направлен именем императора Чжунцзуна в составе высокого посольства к тутуну для переговоров о мире и говорил с тутуном.
– О мире? И об этом мне мало известно.
– Да! И о готовности Поднебесной империи признать право тюрок на часть верховий Орхона.
– Мне об этом ничего неизвестно. При этом тебя наставлял Тан-Уйгу… или монах Бинь Бяо? – со скрытым волнением спросил монах.
– Тан-Уйгу, наследник, князь-управитель, Бинь Бяо – все, кто встал рядом с троном! Они были едины в предании забвению всего, что случилось в Ордосе, в песках, Шаньси.
– И что же? Ты не остался? Почему ты вернулся? – с нескрываемым раздражением поторопил юношу монах.
– Беседуя с тюркским предводителем тутуном Гудулу один на один, я сказал, что мы, чаньаньские тюрки, не поддерживаем его намерений бесконечно сотрясать Великую империю и держать невинный китайский народ в постоянном страхе, – не без труда произнес княжич.
– Судьба Китая тебя волнует больше, чем судьба твоего непокорного народа?
Глаза юноши вспыхнули гневом, и он произнес:
– Я сказал, что вместе с ним желаю обрести свободу в Степи. Я сказал тутуну: поставь меня рядом, я пришел навсегда. А он ответил: возвращайся в Чаньань, Ючжень Ашидэ, такие, как ты, здесь не годятся.
Состояние зрелости и возмужания княжича было еще неустойчиво, недостаточно укреплено и духом и волей, чтобы Сянь Мынь мог использовать его незамедлительно, хотя мысли такие в монахе бродили. Ючжень еще не нашел себя окончательно, поскольку не обрел сильного хозяина. И может его не найти, как далеко не всегда находят многие прочие, вовсе не слабее Ючженя. Опасным молодой князь пока не был, но мог им стать. Он мог бы пригодиться монаху. Всей интуицией Сянь Мынь слышал в нем нарождающийся дух свободолюбия, с сожалением понимая, что таким юноша ему бесполезен, а тратить время, пытаясь сделать другим, наверное, поздно.
Все же монаху было жаль его, жаль больше, чем князя Се Тэна.
Не проявляя мысль до конца, он спросил:
– Разве ты не носишь чин офицера? Не умеешь вести, управлять, готовить к нападению всякое войско? Или у Черного Волка нет нужды в образованных военных?
– Я не умею делать иначе, чем делают в китайской армии.
– Армия – порядок и дисциплина.
– Армия – только рабы, слуги, солдаты, в орде – воины.
– Тутун способен создать большую орду? – нисколько не тяготясь навязчивостью и не желая замечать состояние княжича, разговаривающего через силу, спросил громко Сянь Мынь, словно пытался быть еще кем-то услышанным в искреннем любопытстве.
– Монах, она зародилась клятвенной кровью в склепе шамана Болу. Тебе доносили, но ты и У-хоу не захотели серьезно задуматься. Орда скоро поднимет над Степью священное знамя Бумына.
– Ты считаешь, Черный Волк его еще не поднял?
– В том смысле, как я говорю, пока не поднял. Он с ним в Китае, а мне не по себе, что священное тюркское знамя трепещет в Китае. Лучше бы ему сейчас возбуждать и призывать к единению всю нашу Степь.
– Глупец! Чем изощреннее разум, тем утонченней коварство желаний! Во всякой легенде присутствует ложь, преднамеренность и преувеличение, – раздраженно произнес монах, минуту назад вроде бы сочувствовавший князю. – Истина сине-голубого знамени тюркской старины куда проще. Однажды император Поднебесной, предлагая воинственным тюркам, год за годом разорявшим северные провинции Поднебесной своими набегами, дружбу и примирение, вместе с китайской принцессой, поощрил этим знаменем несильного кагана Орхона или Селенги, точно не помню какого. Так было на самом деле и записано в хрониках, твой друг Тан-Уйгу знает об этом доподлинно. Какая в нем святость?
– Может, и так, но легенда приятней тюркскому сердцу. Она не строчка в бумагах придворных сочинителей, а добыта тюркской саблей и достигла далеких земель. Легенда живее строчки в хрониках, громкого слова – она возбуждает наш разум и поднимает в седло весь тюркский народ.
Молодой князь был горяч, взгляд его казался гневным, и был всего лишь протестом, желанием укрепить себя тюркским честолюбием, природной княжеской твердостью, которой он весь дышал, невольным образом напоминая Сянь Мыню князя-отца. Умственной широты, глубины самого мышления в нем не хватало.
– И все же ты из князей рода ашинов! В тебе чистая кровь тюрка-отца и самого Кат Иль-хана! Никак не могу понять, почему тутун Гудулу тобой пренебрег. Одно твое имя князя-ашины – само по себе стало бы знаменем!
– Князь Ашидэ, мой отец, не был вождем и воином, как другие. Подобно шаману Болу, он был только духом, хранящим в своем сердце тюркское прошлое. Я не владею и этим.
– Великое прошлое хуннов! Прошлое жужаней, сяньбийцев! Величие тюрок, ушедших на закат солнца вослед хунну! Ты ведь знаешь все это, князь? Но что было от века выше величия Поднебесной и что может быть величественней?
– Обычная жизнь кочевника-тюрка, монах! Но разве в тебе осталось еще от монаха? Ты пришел как палач, забирай, ради чего пришел. Но помни: души умерщвленных в пытках, души насильственных жертв возвращаются демонами. Что будет с моей душой, когда я умру? Что случается, когда вы казните, на ваш взгляд, недостойных и сеете зло, превращая умерших в демонов?
По-своему, но не менее Се Тэна упрямый, юный князь его раздражал. Приглушая нарастающий гнев, монах произнес как можно равнодушнее:
– Зло по ту сторону сути – забота Небес, я пока на земле, из плоти. Жаль, Ючжень Ашидэ, ты научился много спрашивать, но мало умеешь свершать. Ты ничего не умеешь пока. – Не желая унижать юношу значительней, чем уже случилось, Сянь Мынь не сдержался и, давая понять, что неблагочестивые порядки в девичьем обществе-братстве, в котором жена княжича – не последняя скрипка, и где молодые люди погрязли в разврате, осуждаемом, кроме У-хоу, всей Чаньанью, с презрением добавил: – Надеясь увидеть воина, полного гнева и злобы, я встретил… «жену» для братьев-подруг твоей настоящей жены. Какой с тебя прок?
Беседа монаху ничего не давала. И в этом он был сам повинен, поскольку так построил и повел. От нахлынувших воспоминаний о пороках так называемого женского братства, в котором юный мужчина становится общей собственностью любвеобильных красоток, взятых под защиту императрицей, его неожиданно передернуло. Всегда озадаченный бессилием в борьбе с женскими пороками, утомленный неприятной и раздражающей беседой, он опустил факел.