
Эстетика войны. Как война превратилась в вид искусства
Одним словом, в этой книге с позиции сегодняшнего дня рассматривается то, как военные разработчики и теоретики ставили себе на службу эстетические артефакты и концепции. Прослеживая ряд проявлений этого жутковатого и мрачного феномена в прошлом, мы постараемся выявить в представленных исторических примерах теоретический каркас, который может привести к более отчетливому пониманию воистину странного характера современной войны. Иначе говоря, взяться за эту книгу автора заставила уверенность в том, что из нашего жестокого прошлого действительно можно извлечь некоторые уроки, имеющие непосредственное отношение к нашему наполненному насилием настоящему и тому насилию, которое еще ждет нас в будущем.
***«Эстетика войны» продолжает более масштабную серию исследований войны и ее роли в истории познания. В моей предыдущей книге «Империя случая: Наполеоновские войны и нарушение порядка вещей» (Anders Engberg-Pedersen, Empire of Chance: The Napoleonic Wars and the Disorder of Things, Harvard University Press, 2015) был представлен анализ трансформаций эпистемологии войны на фоне боевых действий массовых армий. Обзорная перспектива позволила мне проследить появление случайности как повсеместной проблемы в литературе, историографии, военной теории, играх и картографии в этот знаменательный исторический период. А в моей новой книге показано, как военные теоретики, литераторы, разработчики игр и картографы, пытаясь управлять хаосом и контингентностью15, в которых им виделась суть современной войны, изобретали новые формы репрезентации и новые модели знания, призванные справиться с неопределенностью. Кроме того, хотя война и рассматривается в книге как область знания, но при этом прослеживается основополагающая роль эстетики для военной науки и техники. Как в прошлом, так и сейчас область военного знания пронизана эстетическими артефактами и концепциями, которые придают войне характер одной из разновидностей искусства, а историческое рассмотрение рождения эстетики войны может представить в новом свете могущественные цифровые инструменты и идеи, которые формируют облик войны в наше время.
Для исследования подобного рода имеется немало ограничений. Во-первых, оно не претендует на исчерпывающее описание многообразных совпадений и пересечений войны и эстетики. Например, одна из таких весьма впечатляющих и хорошо задокументированных встреч произошла в начале XX века, когда художественный авангард превратил войну в двигатель радикально новой эстетики. Футурист Филиппо Томмазо Маринетти даже после столь бессмысленной массовой бойни, какой была Первая мировая война, по-прежнему страстно оспаривал утверждение, что война «антиэстетична». В своем манифесте 1935 года «Футуристическая эстетика войны» Маринетти утверждает, что к сфере прекрасного относятся огнеметы, противогазы, танки и даже вонь разлагающихся трупов, повторяя почти как заклинание фразу la guerra ha una sua bellezza [у войны есть собственная красота – ит.]. Переосмысливая и расширяя концепцию прекрасного, Маринетти стремился утвердить войну как подобающий и желанный объект для изображения в произведениях искусства16. Об этом символе веры Маринетти спустя год после выхода его манифеста размышлял Вальтер Беньямин в своем эссе «Произведение искусства в эпоху его технологической воспроизводимости». Не менее известная формулировка Беньямина гласит, что фашизм превращает политику в эстетическое зрелище – и этот процесс эстетизации способен привести лишь к войне. По мнению Беньямина, фашистская эстетизация политики реализует футуристический сценарий, поскольку превращает войну в абсолютное произведение искусства. Развязанная фашистами война, с точки зрения Беньямина, действительно становится «доведением принципа l’art pour l’art [искусство для искусства – фр.] до его логического завершения»17.
Концепция Маринетти, в которой эстетика ассоциируется с прекрасным, и рассуждение Беньямина об эстетизации политики представляют собой характерные воплощения целого поля исследований, к которому мы будем время от времени возвращаться. Однако в этой книге, посвященной милитаризации эстетики, я попытаюсь задать для эстетики иное направление, не основанное на ее традиционной связи с «прекрасным» и даже с искусством как таковым. Для этого нам потребуется инверсия точек зрения. Вместо того чтобы вопрошать в духе футуристов: «Каким образом война может быть востребована эстетикой?» – требуется поставить вопрос иначе: когда и каким образом эстетика оказалась востребована военными? Иными словами, в центре нашего исследования оказываются медиа и те концепции творческого создания миров, которые разрабатывались военными в качестве инструментов планирования, подготовки и ведения войны. Война является эстетическим феноменом не только потому, что ее, подобно Маринетти, можно отнести к категории прекрасного, но и потому, что военные институты задействуют эстетические объекты и эстетические концепции для подготовки солдат к войне, а также потому, что сам акт ведения войны оформляется как полноценная художественная дисциплина18.
Такой эстетический подход к военной сфере сам по себе представляет собой отступление от ряда доминирующих способов мышления. С начала нынешнего столетия литературоведы, киноведы и историки искусства выработали богатый инструментарий, позволяющий анализировать множественные способы влияния войны на отдельные художественные произведения. В качестве подобных примеров можно привести исследования, посвященные появлению особого эстетического языка модернистской живописи и скульптуры в ответ на Первую мировую войну или влиянию недавних войн в Ираке, Афганистане и Сирии на изобразительные модели, повсеместно присутствующие в литературных произведениях об этих событиях19. При таком подходе к артефактам культурного производства война обычно рассматривается как исходный фактор или сила, чьи зачастую разрушительные последствия в дальнейшем фиксируются и переосмысляются в произведениях искусства. Многие такие произведения заключают в себе представление о войне как исторической силе, и это неизбежно влияет на то, как она в них изображается.
Между тем другие исследователи рассматривали историю военных медиа и технологий репрезентации, прослеживая изменения военных игр, картографии и различных оптических приборов. Например, Поль Вирильо представил знаменитое описание истории «логистики восприятия» и пересечения методов визуализации, или, используя термин из одной его работы, «машин наблюдения», с военным целеуказанием. По мнению Вирильо, одновременное появление кинематографа и авиации ознаменовало поворотный момент, когда опосредованные изображения, создаваемые камерой, изменили характер военных действий, поскольку на смену непосредственному восприятию мира, охваченного войной, пришел мир образов20. Антуан Буске, один из последователей Вирильо, в своей недавней работе продемонстрировал еще более глубокую научно-техническую базу, лежащую в основании постепенного сближения восприятия и военного целеуказания21. Между тем теоретик медиа Фридрих Киттлер почти на всем протяжении своей деятельности утверждал, что война является движущей силой технологий: по его мнению, медиа и технологии, которые сегодня обеспечивают нашу гражданскую жизнь, представляют собой побочные продукты военных изобретений, а следовательно, обязаны своим существованием тем потребностям, которые возникают в ходе вооруженных конфликтов22. Кроме того, Киттлер рассматривает войну как одну из главных сил – если не самую главную, – задающих облик медиа и жизненных форм гражданского общества.
В совокупности эти начинания исследователей значительно обогатили наше понимание как эстетики, так и технологий войны. Однако общее разделение войны и эстетики на отдельные сферы и первенство, отдаваемое военным технологиям перед гражданскими, игнорируют те способы, которыми война, эстетика и технологии нередко пересекались и переплетались, образуя тесно связанные структуры, где творческая техно-эстетическая образность напрямую интегрируется в военное дело23. Художники долгое время воспринимались как запоздалые наблюдатели ужасов и разрушений войны, однако такое представление заслоняло тот факт, что возникающие в творческом воображении миры сами по себе выступают двигателями насилия и разрушения. В этой книге данное творческое измерение войны раскрывается в двойном проявлении: во-первых, в виде набора медиа и технологий, во-вторых, в эстетическом самоутверждении военных, когда они переосмысливают свои насильственные действия как креативную художественную форму. Иными словами, задача моей книги заключается в том, чтобы пролить свет на военную силу эстетики, то есть на ту преобразующую, операциональную силу, которую эстетические артефакты и концепции приобретают в момент подключения к военному аппарату24. К тому же это оказывает воздействие на проблемы, связанные с переходом войны в форму насильственного творчества. Этот последний пункт важен. В немецких медиаисследованиях давно обнаружилась одна неудобная истина: работы Фридриха Киттлера демонстрируют одержимость войной и ее медиа, которая иногда как будто выплескивается в фетишистское благоговение перед войной как движущей силой истории и активную пропаганду военных медиа и технологий25. Несмотря на то что военные медиа и идеи нередко преподносятся как закрытые системы, чья технологическая или концептуальная сложность вызывает восхищение, их логическое завершение и конечная цель находятся за пределами их самих – в мире насилия, вынужденного перемещения масс людей и жестокости. Даже абстрактный и зачастую невразумительный язык военной доктрины выступает инструментом силы, который напрямую трансформируется в увечье и смерть. Таким образом, обращение к теме эстетики войны требует тщательного баланса точек зрения. С одной стороны, мы говорим о том, что война обладает эстетическим измерением, которое попросту невозможно игнорировать и для понимания которого необходимо проследить его различные исторические проявления. Но в то же время нельзя забывать, что милитаризация эстетики имеет ряд ужасных и при этом непризнаваемых этических последствий. На заднем плане обнаруживается притаившийся эстетический марциализм, который способствует представлению о войне как эстетическом феномене.
Главная задача этой книги действительно заключается в том, чтобы темная сторона представления войны как вида искусства стала очевидной. Когда немецкий композитор Карлхайнц Штокхаузен сделал свое печально известное заявление о том, что теракты 11 сентября были «величайшим в истории произведением искусства», он, вполне возможно, имел в виду некую сатанинскую фигуру в личном художественном мифе о созидании и разрушении. В том же самом интервью он заверял, что это сатанинское произведение искусства, унесшее жизни тысяч людей, было явным преступлением26. Как бы то ни было, столь неосторожное высказывание вызвало моральный резонанс глобального масштаба, после чего композитор был вынужден принести публичные извинения. Между тем гораздо более распространенные и систематические попытки нынешних военных выдать войну за нечто художественное и творческое почти не встречают критики27. Этот куда более влиятельный дискурс, без лишнего шума процветающий за рамками публичного внимания, содержит неотъемлемое оправдание войны и формирует представление самих военных институтов о применении насилия. Моя книга является попыткой вывести этот дискурс на всеобщее обозрение и дополнить трезвую оценку исторических тенденций критическим взглядом на них со стороны. Исторический и теоретический подход к эстетике войны может стать первым шагом к преодолению фетишизации военных медиа и возведения войны в ранг искусства.
В подходе к заявленным темам я заимствую методологические инструменты у ряда мыслителей, применявших аналитический аппарат гуманитарных наук к проблематичным для современного общества темам. Например, Эяль Вейцман рассматривал архитектуру как стратегию оккупации и вычленял исторический фон и философские основания филантропии, преобладавшие в восприятии военных интервенций со времен холодной войны. В частности, я многое почерпнул из его анализа перформативной роли философских концепций в военных организационных структурах28. Еще одной работой, на которую опирается моя книга, является классическое исследование Элейн Скарри «Тело, пронизанное болью»29 – ценными для меня оказались размышления Скарри о «созидании и разрушении», дающие рельефное представление об особой природе сегодняшнего создания военных миров. В оценке того, какое воздействие оказывают медиа и технологии, а также стоящих за ними идеологических конструкций я иду за такими исследователями, как Ханс Бельтинг, Паси Вялиахо и Джонатан Крэри – они помещают конкретные объекты и изобретения в рамки более масштабных ассамбляжей событий, институтов и сил30. Например, Крэри указывает, что оптические медиа представляют собой «узловые точки, в которых философский, научный и эстетический дискурсы пересекаются с механическими техниками, институциональными запросами и социально-экономическими силами»31. Помещая военные медиа в более широкий контекст институтов, знаний и эстетики, я исследую не только формы создания военных миров, подразумеваемые в их конкретных конфигурациях, но и идущие вокруг них дискуссии. В связи с этим я обращаюсь к самым разнообразным текстам и материалам. Классические работы по философии и эстетической теории, включая труды Лейбница, Баумгартена, Канта и Шиллера, сопоставляются с рядом военных медиа – от домодерных гороскопов и первых военных игр до последних образцов цифровых сценариев и синтетических обучающих сред, которые, в свою очередь, связаны с произведениями военной мысли – от Клаузевица и Рюле фон Лилиенштерна до военных доктрин и армейских уставов XXI века. Иными словами, мой метод заключается в том, чтобы поставить в один ряд и связать между собой историю эстетики, историю медиа и историю военной теории.
Благодаря такому подходу моя книга входит в орбиту работ Райана Бишопа и Джона Филлипса, которые в своем исследовании «технического инструментария восприятия» связывают модернистскую авангардную эстетику с военными технологиями XXI века32. Это необычное сближение между, на первый взгляд, совершенно разными мирами также задает структуру моей книги. Правда, если Бишоп и Филлипс демонстрируют сопротивление, которое эстетическая мысль оказывает логике развития военных технологий, и разрыв между ними, то в моем исследовании, наоборот, прослеживается все большее их взаимопроникновение33. Если в начале XX века множество радикальных эстетических экспериментов проводилось в рамках нескольких направлений художественного авангарда, то в первые десятилетия XXI века такие эксперименты осуществляются под эгидой военных.
Прослеживание этих взаимосвязей созвучно импульсам генеалогической критики разновидностей современного капитализма Йозефа Фогля, однако в моей работе эта критика перенаправляется в иную область. В нескольких книгах Фогля показано, что структуру экономических теорий со времен «невидимой руки рынка» Адама Смита задавали философские и моральные имаджинарии – образные системы, а нынешняя финансовая система, управляющая мировой экономикой, имеет глубинную связь с призрачной массой фантазий, воображаемых сценариев и прогнозируемых вариантов будущего – которыми в значительной степени и конституируется34. В моей книге звучит утверждение, что поле войны аналогичным образом наполнено мощными творческими имаджинариями, которые на глубинном уровне формируют военную практику и теорию. В сфере войны такие имаджинарии широко распространены и имеют практическое значение. Это не просто пустые абстракции – именно они создают и оформляют тот образец войны, на который военные будут ориентироваться в жизни. Именно эти творческие демоны, ныне обитающие в военной машине, придают эстетике дьявольскую силу, далеко превосходящую ее прежние возможности, и превращают современную войну в манящий эстетический феномен.
Глава 1. Астрологические военные медиа
Зимой 1634 года в богемском городе Пльзене полководец Альбрехт фон Валленштейн – на тот момент генералиссимус Священной Римской империи и верховный главнокомандующий Вооруженных сил Габсбургской монархии – расхаживал по своей комнате, раздумывая о планах военной кампании. Это был решающий момент Тридцатилетней войны. Противник – шведская армия – был уже близко, а Валленштейн тем временем терял доверие своего патрона, императора Фердинанда II Габсбурга, и даже в рядах его собственной армии стали раздаваться голоса, подвергавшие сомнению его статус главнокомандующего. Все эти угрозы сходились в критическую точку, и Валленштейн проницательно осознавал, что ему пора действовать. Находясь в своей комнате, он обдумывал одну военную стратегию за другой, а затем стал перебирать ряд потенциальных стратегических сценариев. Ему оставалось лишь предпочесть один из них. Но какой? На помощь в принятии решения Валленштейн призвал звезды. Астрологическая наука была неотъемлемой частью военного планирования еще с древности, начиная со времен Месопотамии, и Валленштейн, насколько нам известно, был последним полководцем, который обращался к астрологии в военных вопросах. Его комната была увешана картами звездного неба, квадрантами, глобусами и другими астрологическими приборами. В какой-то момент Валленштейн остановился перед одним из них, так называемым speculum astrologicum [астрологическим зеркалом – лат.] – доской, на которой отображались положения планет, или «блуждающих звезд», как называли их издревле. В соответствии с постулатами астрологии Валленштейн полагал, что небесные констелляции – определенное положение планет в тот или иной момент времени – являют события, которые в ближайшем будущем произойдут на земле. Заглянув в speculum astrologicum, полководец внезапно заметил, что звезды выстроились в многообещающую комбинацию, и воскликнул: «Счастливое стечение планет!»35 Настало время действовать.
Вся эта сцена полностью выдумана – она изображена в трехчастной драме Фридриха Шиллера «Валленштейн», законченной в 1799 году, в которой изображены последние дни жизни полководца перед его убийством в конце февраля 1634 года. Однако Шиллер прекрасно знал, что у изображенной им сцены есть широко известный исторический фон. Реальный Валленштейн не только был приверженцем астрологической науки, но и затеял знаменитую переписку о природе и силе астрологии с одним из ведущих ученых своего времени – Иоганном Кеплером, который составил для Валленштейна гороскоп еще в 1608 году36.
Гороскоп Валленштейна разбит на 12 смежных треугольников, каждый из которых представляет дома зодиака. Пространственная структура гороскопа демонстрирует точное расположение солнца, луны и планет в момент рождения Валленштейна. От наблюдения за различными положениями и парадами планет Кеплер переходит к предсказанию ряда событий в жизни Валленштейна, делая вывод, что в гороскопе «присутствует неплохое расположение планет при рождении и содержатся исключительно важные знаки»37. Однако Валленштейн остался недоволен. С годами он стал ощущать, что гороскоп и происходящее в его жизни все больше расходятся. Одни из предсказанных событий произошли слишком рано, другие – слишком поздно. Поэтому Валленштейн попросил Кеплера обновить первоначальный гороскоп, требуя новых и совершенно конкретных астрологических предсказаний, основанных на тщательном пересчете и исправлении исходной версии38.
Однако Кеплер отказался это сделать – либо отказался представить ту степень детализации, которую требовал Валленштейн. В своем язвительном ответе Кеплер прочел Валленштейну лекцию о пределах астрологического знания. Астрология, писал он, способна предсказывать лишь общие тенденции, но не конкретные события: «Было бы ошибочной иллюзией полагать, будто подобные Accidentia [случайности – лат.], являющиеся преимущественно результатом действия человеческой воли, происходят в соответствии с конкретными и просчитанными небесными событиями и потому могут быть предсказаны»39. Но, несмотря на эти ограничения, Кеплер все же обновил гороскоп Валленштейна и довел ряд предсказаний, что примечательно, до зимы 1634 года, с которой, по его словам, была связана опасность «ужасающего разлада»40.

Рис. 1.1. Гороскоп, составленный Кеплером для Валленштейна в 1608 году. Источник: Kepler J. Die Astrologie des Johannes Kepler: Eine Auswahl aus seinen Schriften / Hrsg. von Heinz Artur Strauss und Sigrid Strauss-Kloebe. Munich: Oldenburg, 1926
Именно к этой дискуссии о силе и пределах астрологических военных медиа и обратился в 1799 году Шиллер, поставив Валленштейна напротив доски с изображением «аспекта планет». Впрочем, в пьесе Шиллера Валленштейн не прислушивается к предупреждениям Кеплера об ограниченных возможностях астрологической науки. Заметив благоприятное расположение звезд на доске, он обретает уверенность в том, что выбранный план действий подтверждается наукой и метафизикой. Момент воплотить множество потенциальных сценариев в конкретное решение наконец настал.
Однако Валленштейн не предпринимает никаких действий. Он все раздумывает, размышляет, выбирает из нескольких воображаемых вариантов будущего, но отказывается действовать. Время уже поджимает, и военные советники призывают Валленштейна принять решение, но тщетно.
Валленштейн продолжает размышлять. Взяться за дело требует его жена, но Валленштейн продолжает размышлять. Отчаяние нарастает: сначала его сын, затем придворный астролог умоляют действовать, но Валленштейн лишь продолжает размышлять. Наконец, свояченица Валленштейна графиня Терцки, потеряв терпение, восклицает:
Настало время подвести итогВсем величайшим в жизни упованьям;И знаменья тебе благоприятны,Стечение планет сулит удачу,Они гласят с высот: «Пришла пора!»Ужели ты движенье звезд напрасноВесь век свой исчислял, квадрант и циркульВ ночь звездную из рук не выпуская?..Ты небосвод и знаки зодиакаЧертил на этих стенах, и вокругТы семерых властителей судебПоставил молчаливых, полных тайны…Что ж, это все была одна игра?41Эта любопытная сцена, в которой родственники умоляют стратега претворить воображаемые сценарии будущего в реальные действия, ставит ряд фундаментальных вопросов о военной медиасфере. В пьесе Шиллера, действие которой происходит в первой половине XVII века, изображен последний момент существования мировоззренческой системы, которая определяла ведение войны на протяжении почти двух тысячелетий. Истоки эпохи, последней фигурой которой выступает Валленштейн, восходят к VIII веку до н. э. – ко временам ассирийского императора Саргона II (правил в 721–705 годах до н. э.). Согласно историческим источникам, он был первым ассирийским монархом, который обращался к небесам за советом в делах войны. Перед одной из своих кампаний Саргон узнал от своего астролога, что Набу (Меркурий), Мардук (Юпитер) и Магур (Луна) сошлись в благоприятную констелляцию и предвещают вероятное уничтожение противника. Саргон не стал медлить – согласно одной из записей в источниках, он заявил: «С заветного одобрения воителя Шамаша [Солнца], начертавшего на кишках убитых врагов вдохновляющие знамения, что он будет на моей стороне… собрал я свое войско»42. С изобретением гороскопов в V веке до н. э. интеграция медиа, науки и войны привела к появлению мощного военно-астрологического имаджинария, который оказал глубокое влияние на процесс принятия военных решений43.
Центральное место в этом имаджинарии занимала особая модальность событий. Прорицая будущее ассирийского монарха и его царства на основе конфигурации небесных сфер, астролог Саргона имел дело с событиями, которые не обладали ни невозможностью, ни необходимостью. Аристотель в трактате «Об истолковании» позже назовет подобную категорию событий термином эндехоменон – то, что «могло бы так же произойти, как и не произойти»44. Боэций, который перевел эту работу в начале VI века на латынь, для обозначения события, которое не является ни невозможным, ни необходимым, может произойти или не произойти, использует термин contingens, а в современном английском языке для обозначения таких событий используется выражение во множественном числе future contingents – контингентные будущие события. На протяжении более чем двух тысячелетий астрология считалась наиболее подходящей наукой для обращения с этим принципиально важным, но неуловимым и «неформатным» типом событий. Поднаторевшие в политике астрологи разработали чрезвычайно хитроумный военный имаджинарий, в основании которого лежал калейдоскоп контингентных будущих и контингентных миров. Так астрологи задали параметры военной футурологии, чья общая структура и базовая состоятельность широко признавались вплоть до XVII века.
Какова была природа этого военно-астрологического имаджинария и каким статусом обладали воображаемые события, производимые характерными для него медиа? Как показывает спор Кеплера и Валленштейна, этот ассамбляж содержал различные разрывы и трещины. Несмотря на то что базовая концептуальная рамка астрологии долгое время не подвергалась сомнению, ключевые компоненты ее военного имаджинария нередко оспаривались – в частности, шел постоянный спор о силе и масштабе ее предсказаний. В каких временны́х промежутках и в каких конкретных обстоятельствах могут случаться военные события? Можно ли по звездам точно определить день нападения? Предсказывают ли звезды события на индивидуальном уровне или же лишь общие тенденции? С помощью каких инструментов астрологи должны соотносить движения на небе и на земле и какой способ прорицания дает наиболее точную небесную герменевтику? Иными словами, даже если тесная взаимосвязь войны, астрологии и медиа признавалась по умолчанию, подлинная природа этих отношений оставалась дискуссионной.

