Оценить:
 Рейтинг: 1.67

Психопаты шутят. Антология черного юмора

Год написания книги
1966
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
5 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Что действительно было бы ценно, так это умение вернуть их на сцену творения посредством своего рода обратного оттиска, который сделает данное нам в обличье льва его полной противоположностью – замечательно послушным четвероногим созданием, неутомимым носильщиком, анти-львом, с помощью которого всадник, наутро выезжая из Брюсселя или Кале, завтракать будет в Париже, отобедает в Лионе, а на ночь расположится уже в Марселе, и все это без той усталости, что привычна для наших несущихся во весь опор посыльных; следует уразуметь, что лошадь есть лишь грубое и бесхитростное (однокопытное!) вьючное животное, в сравнении с анти-львом выглядящее как немазаная телега рядом с коляской на рессорах. Лошадям останутся лишь праздничные упряжки и военные парады, тогда как труд по перевозке людей по праву перейдет к семейству плавно движущихся анти-львов, анти-тигров и анти-леопардов, размером втрое больше их нынешних прототипов. Такой анти-лев сможет одним мягким прыжком преодолевать по четыре туаза, и наездник у него на спине будет чувствовать себя столь же комфортно, как в удобнейшей из карет. Право, жизнь в этом мире превратится в редкое удовольствие, коли будут в нашем распоряжении подобные служители!

Сей возобновленный процесс созидания, должный начаться не позднее, чем через пять лет, в изобилии наполнит подобными сокровищами все природные царства, будь то моря или же суша. И вправду, не лучше ли было бы вместо китов, акул, крокодилов и гиппопотамов сотворить таких неоценимых помощников, как анти-киты, способные тянуть суда по затишью экваториальных вод; анти-акулы, помогающие загонять рыбу в сети; анти-гиппопотамы, поднимающие корабли вверх по теченью рек; анти-крокодилы, или речные чистильщики; и анти-тюлени – морские извозчики?

Следует добавить, что появление этих восхитительных особей сделает возможным сотворение обратного рода запахов, первым проявлением которых станут ароматические излияния над всей поверхностию земного шара, призванные очистить моря от их липкой грязи.

Однако же опустим живописание этих грядущих чудес: подобная перспектива не приносит читателям никакого удовлетворения и только раздражает поколение, взращенное в безбожии и неверии в силу Господнего Промысла и доходящее в своих причудливых измышлениях до таких даже мыслей, что Господу-де столь же недостало власти творить добро, сколь было у него для творения зла – коего наплодил он пагубных созданий всемеро больших количествах, а потому лишь такое же число созданий гармоничных могло бы способствовать установлению справедливости. ‹…›

Знакомые проявления катаракты

Для установления всеобщей гармонии следует как можно скорее созвать конгресс грамматистов и естествоиспытателей, задачей которых станет выработка единого языка, основанного на законах аналогии и включающего в себя различные природные феномены, наподобие крика животных. На его создание уйдет не менее целого столетия, однако работа сия будет облегчена при помощи точнейшего указателя, обнародовать который нам пока еще не пристало. ‹…›

Знаки препинания

Помимо алфавита, состоящего из букв, необходимо создать отдельный алфавит из знаков препинания с таким же количеством символов; сама эта идея настолько чужда современному человеку, что французы, например, используют только семь таких знаков, а именно –, ;:.!?). Квадратные скобки вышли из употребления, но даже и с ними было бы лишь восемь; что же касается диакритических знаков (е ? ? ?), то они являются показателями различной огласовки звука, но никак не знаками препинания. Апостроф также следовало бы наделить особым символом, не довольствуясь лишь приподнятою запятой. Язык наш столь беден в этой области, что почти всюду присутствует либо точка, либо двоеточие, откуда проистекает только путаница.

Я приступил к труду по составлению целой гаммы знаков препинания, доведя их число до двадцати пяти символов, каждый из которых был подкреплен примерами, показывающими неточность нынешнего знакоупотребления; однако трактат сей был утерян незаконченным, и с тех пор я уже не касался этого вопроса. Следует заметить в этой связи, что первый из наших знаков, ниже всех расположенную запятую, необходимо по меньшей мере расчетверить в обиходном применении, дабы лучше выделять различные варианты ее употребления и смысловые значения, все бесконечное разнообразие которые подводится без разбору под единый знак – не есть ли это верх произвола! Не менее плачевная судьба постигла и иные знаки, кои сочетают в себе по три или четыре самостоятельных значения: пунктуация в нашем цивилизованном обществе представляет собою полнейший хаос, как равно и орфография, разнящаяся от одной парижской печатни к другой. Академия же, запрещая любое исправление самых вопиющих противоречий, способна своим мракобесием возмутить и самые достойные умы, так что в области грамматики царят вселенская анархия и дух сметающего все бунта. ‹…›

Слон и собака

‹…› Прежде всего, попробуем разделить добродетель истинную и добродетель фальшивую, для чего сравним слона и собаку, олицетворяющих собою преданность величественную и ложную соответственно.

1. Преданность слона воистину является величественной, поскольку опирается на понятие чести. В ней нет и крупицы обычной для собаки низости: ее поколотишь ни за что, ни про что, а она все так же виляет хвостом. Слон с достоинством вынесет необходимые поучения, но никогда не позволит дурно с собою обходиться без видимой на то причины; слон не прощает незаслуженных обид, а в остальном его преданность столь же нерушима и самозабвенна, как и у собаки. Преданность величественная лежит в основе всех общественных и цеховых отношений, рабская же покорность собаки порождает одну лишь тиранию – будь она просвещенной или варварской, – нимало не похожую на правление, ведомое чувствами возвышенными, примером которых и является слон. Своей преданностью собака тем и любезна деспотам, что, будучи несправедливо оскорбленной и униженной, она только с большим рвением лижет руку обидчика и стелется перед ним.

2. Привязанность. Слон привязан к своему хозяину с достоинством и самоотверженностью, приязнь же собаки, вздорная и воровская, являет собою самый отталкивающий пример средь всех четвероногих, поскольку прибавляет к этому чувству все возможные пороки – в точности как у людей, любовью которых правят хитрость, обман и притеснение.

3. Родительские чувства. Слон в своей родительской любви рассудителен и достоин всяческого уважения: он не желает порождать детей, которым бы грозили злоключения, а потому, оказавшись в неволе, воздерживается от размножения. Вот поистине блестящий урок человечеству, которое, производя потомство в количествах невообразимых и безо всякой уверенности в завтрашнем дне, приготовляет его на неминуемую гибель. Шаткая мораль или даже целая теория ложной добродетели толкает людей на изготовление, по сути, пушечного мяса – детей, вынужденных из-за нищеты мириадами запродаваться в рекруты. Поистине, такое недальновидное отцовство есть добродетель фальшивая, чистый эгоизм во имя наслаждения. Природа, однако же, сохраняет от этих дурных наклонностей слона, являющего собой пример чувственных страстей, подчиненных общественным законам и установлениям. Собаку же, символ ложных добродетелей, отличает родительская невоздержанность, от которой и появляются целые стаи щенков пометами по одиннадцати голов (кстати, первое в ряду негармоничных чисел), так что три четверти от этих полчищ должны будут сгинуть от ножа, чужих клыков или же голода.

4. Достоинство. У слона достоинство является четвертой его прирожденной добродетелью, но ее никак нельзя сравнить с той возвышенностью духа, что проповедует презрение к богатствам мира сего или советует пить прямо из собственной ладони, как поступал Диоген. Слону необходимо не просто хорошее питание (к примеру, в день по восьмидесяти фунтов рису), он склонен прямо-таки к настоящей роскоши – в одеяниях, яствах, посуде и питие; поэтому его легко унизить, переменив серебряные миски на глиняные.

Упомянув о слоне как образчике четырех добродетелей, поощряемых и в обществе людей, пристало также, для верности картины, проследить в нем судьбу той из них, которую человек цивилизованный не устает всемерно поносить. Так, сообразно с волею природы, слон покрыт грязью; он любит и сам посыпать себя песком, подобно тем из смертных, кто находит удовольствие скорее в довольствии нищетой, нежели в преследовании богатства – которое и можно-то обрести, лишь погрязнув во всех мыслимых грехах, грабеже, низостях, продажности и беззаконии, спекуляциях, биржевой игре, присвоении чужого и ростовщичестве. Казалось, природе было бы вполне по силам снабдить слона тем же внушительным и богатым мехом, как тот, что украшает тигра; однако сие было бы явным противоречием, кривым отражением реальности, поскольку в мире людей следствием истинной и достойной уважения добродетели является лишь бедность; я намеренно выделяю здесь – истинной, – ибо следует отграничивать от нее добродетели философические, которые, подобно хамелеону, не стесняясь никаким бесчестьем, ведут как раз к обогащению. ‹…›

‹…› Природа одарила слона бивнями редчайшей кости, богато украшенным оружием – подобно тому, как и устройство нынешнего общества соединяет роскошь с силой, наделяя ею бесплодный и бесполезный класс властителей. Точно так же слоновий хобот (одновременно орудие труда и нападения, отделанное с вызывающею простотой именно по причине его способности на благие дела) напоминает о бедственном положении честного производства, в своей добродетели слишком часто становящегося жертвой лихоимства и насмешек. Что ж до судьбы, которая уготована самой добродетели, она поистине смехотворна – достаточно посмотреть на слона сзади и убедиться, сколь нелепо сочетание величественного крупа и уродливо бессильного хвоста. ‹…›

‹…› Его удивительно маленькие глазки поражают своей несоразмерностью огромному туловищу; в этом видится добровольная ограниченность воззрений человека добродетельного… Уши, напротив, являют полную противоположность глазам – их невиданный размах, их сплющенная форма олицетворяют адские муки праведника, до слуха которого доносится один лишь лицемерный и развратный язык, на котором говорят сегодня в обществе – где одни превозносят добродетель, ничуть не думая ей соответствовать, а другие прямо восхваляют благоустроенность греха. Человек справедливый удручен и уязвлен этой мешаниной варварских и развращенных наречий, его слух раздавлен от того, что слышит одну лишь ложь: вот именно эта невыносимость бытия и воплощена в слоновьем ухе. ‹…›

Томас Де Куинси (1784–1859)

«Де Куинси по природе своей сторонился проторенных дорог; пожалуй, эпитет юмориста подходит ему, как никому другому, – писал Бодлер. – Так, свои рассуждения он сравнил однажды с тирсом – по сути, простой палкой, чье значение и магическое очарование зависят лишь от растительности, которой ее украшают».

В двух знаменитых заметках (1827 и 1839), позже объединенных под названием «Об убийстве как разновидности изящного искусства», Де Куинси пытается рассмотреть эту проблему «не с моральной стороны», как он сам говорит, а методом восприятия сверхчувственного, исключительно интеллектуального – сквозь призму большей или меньшей предрасположенности к убийству, которая проявляется у его исполнителей. Абстрагируясь от того набившего оскомину ужаса, который обыкновенно внушает акт лишения жизни, убийство следует, по мысли Де Куинси, рассматривать в плоскости чистой эстетики, оценивая уровень его исполнения, как если бы речь шла о произведении искусства или хирургической операции. Ценность убийства, ставшего объектом такого незаинтересованного созерцания, будет зависеть лишь от того, насколько оно соответствует определенным критериям, каковыми являются: нераскрытая тайна, отсутствие видимых мотивов преступления, преодоленные препятствия, общественная значимость и публичный резонанс, который получает удавшееся покушение. Собственно говоря, достаточно с блеском выполнить хотя бы одно из перечисленный условий: «Тертелл… известен также своим незавершенным проектом умерщвления человека при помощи гимнастических гантелей, коим я могу лишь безмолвно восхищаться». Один из персонажей книги, создание поистине пугающей спонтанности в поступках, старается походить на «Горного старца, вдохновителя и непревзойденного мастера этой школы», «неземное сияние» которого снизойдет позже на Альфреда Жарри. Что же до предшественников, то в написанном в 1854 году послесловии к своей книге, где сопоставляются три ничем внешне не связанных убийства, автор оправдывает ее намеренное сумасбродство нежеланием оставлять тон безудержного веселья – при всей рискованности предпринятых описаний – и пространно рассуждает о Свифте как о первопроходце в этой области.

«Читателю может показаться, – замечает Де Куинси в другом своем труде, – что я попросту смеюсь над ним, но это всего лишь моя старая привычка шутить, превозмогая боль». Мало с кем мир обходился так немилосердно, как с ним; немного отыщется столь жестоких, но вместе с тем чудесных жизненных историй. Не достигнув и семнадцати лет, он бежит из провинциального пансиона, в который поместили его опекуны. Быстро исчерпав немногие остававшиеся средства, он скитается по уэльским пустошам, поддерживая себя лишь дикой малиной и плодами шиповника; добравшись в конце концов до Лондона, он находит пристанище в огромном заброшенном доме, куда изредка заходит перекусить некий делец с острым подвижным лицом и где на правах служанки этого загадочного существа живет робкая девочка лет десяти. Хозяин оставляет ему на пропитание жалкие крохи со своего стола, а малышка, прижимаясь всем тельцем, спит рядом с ним прямо на полу. Блуждая наугад по лондонским улицам, молодой де Куинси, взявший себе за правило не стесняться разговором запросто со всяким разумным существом, будь то мужчина, женщина или ребенок, проникается невинной любовью к шестнадцатилетней проститутке Анне – созданию восхитительной нежности и простодушия. Чтобы описать все то, что их соединяло в любви и печали, Бодлер мечтал выдернуть «перо из крыльев ангела».

Марсель Швоб пишет об этом так: «Бедная Анна со всех ног бросилась к Де Куинси… почти лишившемуся чувств и распластавшемуся под светом фонарей Оксфорд-стрит. Со слезами на глазах она подносит к его губам бокал сладкого вина, прижимает его к груди, поглаживая по голове – и исчезает в ночной тьме. Наверное, вскоре она умерла, ведь во время последней нашей встречи, говорит Де Куинси, ее одолевал ужасный кашель. А может – как знать, – все еще бродит она по улицам. Однако и одержимость его неустанных поисков, и стойкость, с которой переносил он насмешки расспрашиваемых зевак, оказались бесплодны: Анна исчезла навеки. Позже, подыскав себе жилище потеплее, он со слезами на глазах мечтал, как могла бы она жить здесь, рядом с ним, а не прозябать, как думалось ему, больной или, пуще того, при смерти, оставленной всеми в мрачной каморке какого-нибудь лондонского борделя, – и сердце его сжималось в эти минуты от любви и жалости»[9 - «Книга Монеллы». – Прим. А. Бретона.].

Была ли Анна действительно потеряна навсегда? И да, и нет – поскольку семнадцать лет спустя она воскресает в его видениях опиомана (принимать наркотики он начал лишь в 1812 году, пытаясь бороться с невыносимой болью, доставшейся ему в наследство от постоянного недоедания). Эти лучезарные явления хоть как-то успокаивали муки невыносимого расставания – оборотной стороны того, что сам он позже назовет «самым удивительным, богатым и самым восхитительным видением».

Мало кому случалось проявить такое сострадание к людскому несчастью, какое демонстрировал Де Куинси. Мысли о всеобщем братстве приводят его в 1819 году к увлечению «Принципами политической экономии» Рикардо, а впоследствии и к попыткам самому способствовать развитию новой науки («Пролегомены ко всем будущим системам политической экономии»). Это же сострадание делало его и самым яростным хулителем удавшихся судеб: «Те немногие создания, которым случалось пробудить во мне отвращение к этому миру, были обыкновенными людьми преуспевающими и уважаемыми. Что же до подонков общества – коих, смею доложить, встречал я немало, – то о каждом из них я вспоминаю с приятностью и расположением».

Об убийстве в ряду прочих изящных искусств

‹…› Пришло время сказать несколько слов о принципах убийства – но не с целью управлять вашими поступками, а лишь в стремлении представить достойные ориентиры для последующего суждения; взять, например, состарившихся леди или каждодневную толпу читателей бульварных газет, так им подойдет все, что только сдобрено доброй порцией кровавых деталей. Разум утонченный, однако же, требует большего. Прежде всего, поговорим о тех, кто более всего предназначен на роль жертвы; во-вторых, рассмотрим надлежащее место и – в-третьих – время для совершения оного, а также прочие мелкие детали.

Касательно личности жертвы, я полагаю очевидным, что это должен быть человек добрый и порядочный – поскольку в противном случае он и сам может в тот же самый миг решиться на убийство, а сколь ни покажутся от скуки занимательными схватки из разряда «нашла коса на камень», подобное развитие событий никак не может быть названо убийством в высшем смысле этого слова. Мало ли случаев (не место здесь, впрочем, называть имена), когда человека находили убитым в темной аллее, и до поры до времени ничто не вызывало подозрений, однако по пристальном рассмотрении открывалось, что убитый изначально сам планировал обобрать будущего убийцу, а то и прикончить, вздумай тот оказать сопротивление. Так что во всех подобных или кажущихся подобными случаях подлинного искусства ожидать не приходится. Предназначением убийства, рассмотренного в ряду прочих искусств, является то же, что Аристотель считал главной задачей трагедии: «очищение страстей посредством сострадания и страха» – но если страху здесь и найдется место, то о каком сострадании может идти речь, когда один тигр разрывает другого?

Несомненно также, что выбор не должен падать на человека известного. Так, например, ни один здравомыслящий художник не посягнул бы на жизнь Авраама Ньюланда[10 - Авраам Ньюланд (главный казначей Банка Британии, скончавшийся в 1807 году) в наше время основательно подзабыт. Однако во время написания этих строк (1827) его имя было постоянно на слуху у англичан как самое знакомое и значительное из всех, что когда-либо существовали. Оно стояло на лицевой стороне всех банкнот Британского Банка, любого достоинства, и на протяжении почти четверти столетия (особенно во время Французской революции) олицетворяло высшую степень надежности бумажных денег. – Прим. Де Куинси.] – все столько о нем читали, и так мало кто видел его живьем, что в обществе сложилось стойкое убеждение, будто он представлял собой лишь отвлеченную идею. Помнится, однажды мне случилось даже упомянуть, что я как-то обедал в обществе Авраама Ньюланда, так все посмотрели на меня с презрительной насмешкой, как если бы я заявил, что играл на бильярде с турецким ханом или дрался на дуэли с Папой римским. Кстати, Папа также едва ли подошел бы на роль жертвы: будучи отцом христианства, он, по сути дела, вездесущ, и, словно кукушку, его больше слышат, нежели видят – а потому, как мне кажется, большинство людей и его считает абстрактным понятием. Разумеется, совсем иное дело, когда такой известный человек имеет обыкновение давать званые обеды – «со всеми подобающими сезону деликатесами»; тут уж никто не усомнится, что тот вовсе не какое-то понятие, а стало быть, нет и никакой несообразности в том, чтобы лишить его жизни; правда, такое убийство рискует попасть в категорию политических, а о них я еще не говорил.

Ну и наконец, претендент должен быть в добром здравии: убивать человека больного, обыкновенно неспособного вынести подобное испытание, было бы верхом коварства. Вот почему никогда не следует останавливать свой выбор на простолюдине, которому уже минуло лет двадцать пять – его организм, скорее всего, уже подточен негодным питанием. Если же и будет решено охотиться именно в рабочих кварталах, то убивать надлежит попарно, а наткнувшись на мастерскую портного, помнить о своем долге и, согласно хорошо известной пропорции, отправить на тот свет не менее восемнадцати персон. Также, руководствуясь заботой о самочувствии больного, следует блюсти один из основных постулатов изящного искусства, а именно – смягчать переживания и делать ощущения более изысканными. Наш мир, джентльмены, жаждет крови, и все, что ему требуется нынче от убийства, это обильное кровопролитие; можно и просто пошикарней обставить дело. Но вкус просвещенного знатока куда более тонок, и цель нашего искусства – как и прочих свободных профессий, коли заниматься ими с необходимым прилежанием, – смягчать и облагораживать нравы; справедливо замечено, что

Ingenuas didicisse fideliter artes,
Emollit mores, nec sinit esse feros[11 - Овидий. Письма с Понта. II, 9, «Царю Котису», 47–48: «Кроме того, прилежать душой к благородным искусствам, // Разве не значит смягчить грубый и дикий свой нрав» (пер. З. Морозкиной).].

Один мой друг, философ, широко известный своей благотворительностью и редкой добротой, предложил также, чтобы человек, намеченный в качестве жертвы, обладал семьей и малолетними детьми, целиком зависящими от него материально – для большей патетики. Это, несомненно, весьма рассудительное предложение, однако я не стал бы слишком настаивать на его выполнении. Человек строгого и выдержанного вкуса, бесспорно, сочтет подобное условие обязательным, но если ваш избранник не вызывает никаких возражений по части морали или состояния здоровья, то вряд ли стоит слишком ревностно следить за исполнением требования, рискующего лишь сузить сферу деятельности истинного художника. ‹…›

Пьер-Франсуа Ласенер (1800–1836)

«Худой же дорожкой подхожу я к смерти, – писал Ласенер, – поднимаюсь по лесенке эшафота».

Фальшивомонетчик и дезертир из французской армии, промышлявший убийствами в Италии и разбоем в Париже – и при этом неустанно, по его собственным словам, «обдумывавший злодеяния против самих устоев общества», – последние месяцы перед смертью Ласенер посвящает составлению сборника «Мемуаров, откровений и стихов» и всеми силами пытается превратить собственный процесс в спектакль на потребу публики. Встающие в зале суда тени его жертв – богатого швейцарца из Вероны, одного из бывших сокамерников, Шардона, и его матери, инкассатора, поплатившегося жизнью за свою привычную ношу, – казалось, нимало Ласенера не смущали, и полурассеянное, полунасмешливое выражение не сходило у него с лица до самого окончания слушаний. Меньше всего заботясь о спасении своей жизни, он дарит себе последнее жестокое удовольствие поиграть с бывшими сообщниками, одним словом разбивая выстроенные ими оправдания, а под собственные преступления подводя поистине научные объяснения. Если судить по состоянию его духа, то не было еще бандита с более спокойной совестью.

Накануне казни он как ни в чем не бывало подшучивает над докучливыми священниками и осаждающими камеру медиками и френологами, признается в «подкатывающей временами меланхолии» – приступы которой, впрочем, его только «развлекают», – а по ночам «с трудом удерживается, чтобы не показать часовому нос».

Отмечавшееся недавно столетие знаменитого бальзаковского романа один из критиков сопроводил следующими словами: «Появление книги в 1836 году было более чем прохладно встречено прессой – да и то сказать, она была чуть ли не вываляна в грязи, – публика же, едва очнувшись от истерических восторгов по поводу Ласенера, убийцы-щеголя в темно-синем рединготе, поэта судебных заседаний и апологета права на преступление, была, похоже, просто не в состоянии сразу оценить все очарование „Лилии в долине“».

Грезы висельника

Пер. Б. Дубина

Как счастлив я, когда мечтаю
И грежу не смыкая глаз!
Так без помехи я читаю
Любой роман всего за час.
Так я владею миром целым,
Любую жизнь с любым деля,
И что перед моим уделом
Власть и держава короля!

Здесь я в своем уединенье
Без мысли о грядущем дне
Делю миражное виденье
С воспоминаньем наравне.
Мечты весны первоначальной,
Явитесь мне хотя б на миг,
Чтоб скрасить мой закат прощальный:
Кто обречен – уже старик.

То я в дворце многоколонном
Хозяин всех богатств земли,
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
5 из 8