КАК СВЯЗАНЫ У БЕЛОГО ПЕТЕРБУРГ И ЕГИПЕТ? КАКУЮ РОЛЬ В РОМАНЕ ИГРАЕТ ВОСТОК?
Зимой – весной 1911-го Белый путешествовал по Тунису, Египту и Палестине – это произвело на него огромное впечатление и отразилось в эпилоге «Петербурга». Он писал матери: «Пишу Тебе, потрясенный Сфинксом. Такого живого, исполненного значением взгляда я еще не видал нигде, никогда». В романе Николай Аполлонович «сидит перед Сфинксом часами». Подъем на пирамиду Хеопса также поразил Белого – но этот аффект оказался более мрачным: у него развилась «пирамидная болезнь». Вот как Белый описывал это состояние: «какая-то перемена органов восприятия; жизнь окрасилась новой тональностью, как будто я всходил на рябые ступени – одним; сошел же – другим; и то новое отношение к жизни, с которым сошел я с бесплодной вершины, скоро ж сказалося в произведеньях моих; жизнь, которую видел я красочно, как бы слиняла; сравните краски романа “Серебряный голубь” с тотчас же начатым “Петербургом”, и вас поразят мрачно-серые, черноватые иль вовсе бесцветные линии “Петербурга”; ощущение Сфинкса и пирамид сопровождает мой роман “Петербург”».
В этом эпилоге Петербург, собственно, исчезает – остается Николай Аполлонович, сначала странствующий по Востоку как ученый, и Аполлон Аполлонович, доживающий свой век в деревне. Эта деревня – что-то вроде «того света» (ведь сенатор в зените карьеры был убежден: «За Петербургом же – ничего нет»). Восток, где путешествует Николай Аполлонович, почти так же ирреален. И все же этот Восток связан с Петербургом – хотя бы самой своей монументальностью. Несомненно, Белый помнил, что в Петербурге есть древнеегипетские монументы – два сфинкса на Университетской набережной, которые вдохновляли поэтов-символистов – Мережковского, Блока; помнил и о том, что в русской поэзии сфинкса благодаря мифу об Эдипе всегда связывали с тайнами, загадками. Еще до поездки в Египет Белый «активно разрабатывал… древнеегипетскую символику», вдохновляясь текстами Василия Розанова[31 - Шалыгина О. В. Египетский текст «Петербурга» Андрея Белого // Вестник СПбГУ. Серия 9 «Филология. Востоковедение. Журналистика». 2007. Вып. 4. Ч. II. С. 77.].
Египет – наиболее «светлое» проявление загадочного Востока в романе. Прочие восточные образы совсем не так гармоничны. Восток «Петербурга» – синкретический, собирательный. «Уважающий Будду» Николай Аполлонович, галлюцинируя, размышляет о нирване (индийский мотив), тут же воображает себя реинкарнацией «старого туранца» (иранский мотив), хочет поселить «в испорченной крови арийской» Старинного Дракона (китайский мотив) и грезит о своем предке Аб-Лае (монгольский мотив). В свою очередь, Аполлону Аполлоновичу снится «какой-то толстый монгол», присваивающий лицо его сына. Все это, как замечает Вячеслав Иванов, говорит об общности и позиций, и поступков героев романа. Древний Восток обнаруживает единую подкладку, казалось бы, противоположных явлений: «Террор сына и реакция отца – одно и то же: это – абсолютный, мистический нигилизм».
Этот нигилизм в эсхатологическом сознании Белого отождествляется с нивелирующей силой «желтой угрозы» – «панмонголизма», о котором говорил Владимир Соловьев (государство победившего панмонголизма он называл Срединной империей, и именно «мандарином Срединной империи» кажется себе в момент бредового откровения Аблеухов-младший). Победить «желтую угрозу» можно только единением духовных сил в схватке при «новой Калке[23 - Битва на реке Калке – сражение между объединенным русско-половецким войском и монголами, произошедшее в 1223 году. Закончилось сокрушительной победой монголов: из 18 русских князей, участвовавших в сражении, домой вернулись только 9.]»:
Бросятся с мест своих в эти дни все народы земные; брань великая будет, – брань, небывалая в мире: желтые полчища азиатов, тронувшись с насиженных мест, обагрят поля европейские океанами крови; будет, будет – Цусима! Будет – новая Калка!..
Куликово Поле, я жду тебя!
Воссияет в тот день и последнее Солнце над моею родною землей. Если, Солнце, ты не взойдешь, то, о, Солнце, под монгольской тяжелой пятой опустятся европейские берега, и над этими берегами закурчавится пена; земнородные существа вновь опустятся к дну океанов – в прародимые, в давно забытые хаосы…
Встань, о, Солнце!
НАСКОЛЬКО ВАЖНЫ В «ПЕТЕРБУРГЕ» ИМЕНА ГЕРОЕВ?
Очень важны. И даже не столько имена, сколько самое их звучание – в полном соответствии с теорией Белого о том, что звуковые символы открывают доступ к тайнам мира. В «Мастерстве Гоголя» Белый писал: «Я же сам поздней натолкнулся на удивившую меня связь меж словесной инструментовкой и фабулой (непроизвольно осуществленную); звуковой лейтмотив и сенатора и сына сенатора идентичен согласным, строящим их имена, отчества и фамилию: “Аполлон Аполлонович Аблеухов”: плл-плл-бл сопровождает сенатора; “Николай Аполлонович Аблеухов”: кл-плл-бл; все, имеющее отношение к Аблеуховым, полно звуками пл-бл и кл. Лейтмотив провокатора вписан в фамилию “Липпанченко”: его лпп обратно плл (Аблеухова); подчеркнут звук ппп, как разрост оболочек в бреде сенатора, – Липпанченко, шар, издает звук пепп-пеппе: “Пепп Пеппович Пепп будет шириться, шириться, шириться; и Пепп Пеппович Пепп лопнет: лопнет все”».
Ключи к семантике звуков у Белого можно искать в его поэме в прозе «Глоссолалия», близкой к теории «звездного языка» теории «звездного языка» (#) Хлебникова. Здесь Белый связывает значение звуков с положениями языка, нёба и гортани при их произнесении, сопоставляет эти положения с жестами и позами танцоров. Звук [п] для Белого означал «уплотнение чувств», что только на первый взгляд противоположно взрыву бомбы и «разрастанию оболочек в бреде»: ведь в бомбе именно сжата, уплотнена разрушительная энергия.
Вслед за Белым Иванов-Разумник выделяет в «Петербурге» «лейттона», «лейтзвуки» (по аналогии с лейтмотивами): для первой половины романа это «л–к–л» (лак, лоск, блеск), для второй – «пп–пп–лл» (выраженное прежде всего в угрожающем тиканье бомбы, но кроме этого – в «давлении стен» дома Аблеуховых). Столкновение этих звуков отражено в конфликте Николая Аполлоновича с Аполлоном Аполлоновичем. Еще одна ассоциация с комплексом звуков «плл» – сатанинский культ палладистов, о котором разговаривают гости на балу у Цукатовых. Этот культ, по уверению одного из гостей, исповедуют «высшие ступени жидомасонства». На самом деле палладизм – мистификация французского журналиста Лео Таксиля, обманувшая даже папу римского. Получается, что даже звуки имени сенатора связаны с темой заговора.
Имена героев значимы и на более высоком, ассоциативном уровне; прежде всего это касается старого сенатора. Имя Аполлон связано с аполлоническим началом в понимании Ницше – светлым, рациональным, упорядоченным. Циркуляры и распоряжения с бюрократического олимпа должны упорядочивать всю Россию – но в конце романа выясняется, что это уже невозможно: «Стрелометатель, – тщетно он слал зубчатую Аполлонову молнию; переменилась история; в древние мифы не верят; Аполлон Аполлонович Аблеухов – вовсе не бог Аполлон: он – Аполлон Аполлонович, петербургский чиновник». Сам жалкий облик Аблеухова-старшего, по Владимиру Топорову, говорит о кризисе, вырождении аполлонизма в России[32 - Топоров В. Н. Указ. соч. C. 152.]; двойное имя в сочетании с определением «петербургский чиновник» напоминает уже не об Аполлоне, а об Акакии Акакиевиче[33 - Белый А. Мастерство Гоголя. – М.; Л.: ГИХЛ, 1934. C. 305.]. После провала «аполлонического проекта» Россия погружается в хаос, выразитель которого – носитель дионисийского начала и одновременно «отцовское отродье» Николай Аполлонович (чье имя означает «победитель народов»).
Тяга Белого к удвоению имен (Аполлон Аполлонович, Сергей Сергеевич, Герман Германович) восходит к Гоголю. То или иное звукосмысловое начало таким образом становится более выпуклым. Сюда же можно добавить тройное А в инициалах сенатора – возможно, подчеркивающее его государственную значимость. Наконец, еще одна коннотация – персонаж «Краткой повести об антихристе» Владимира Соловьева: антихриста зовут Аполлоний, и он – предводитель войск, которые нападают на Европу с Востока. Невроз «восточной угрозы» очень значим для «Петербурга» – и он сказывается даже в имени вроде бы совершенно европейского, но на самом деле происходящего от монгольских предков сенатора.
ЧТО ТАКОЕ МОЗГОВАЯ ИГРА?
«Мозговая игра» – одно из центральных понятий во вселенной «Петербурга». Оно примыкает к целому ряду измененных состояний сознания в романе: сюда можно отнести сны, галлюцинации, бред, «астральные путешествия». «Мозговой игре» предаются почти все герои; может быть, вернее было бы сказать, что «мозговая игра» захватывает их как пассивных участников. Так, у Аблеухова-старшего она может «самопроизвольно… вдвинуться в мозг, то есть в кучу бумаг и прошений». Содержание этой игры характеризует героя: в голове сенатора промелькивают «картины, рояль, зеркала, перламутр, инкрустация столиков» – постылая, но все же хорошо знакомая обстановка, которую нарушают непредвиденные явления, например, появление в доме подозрительных незнакомцев с усиками.
Для Белого «мозговая игра» – одновременно стихия и инструмент. Так, в одном из лирических отступлений Белый пишет о Петербурге: «И меня ты преследовал праздною мозговою игрою». Наконец, в первой же главе романа он ломает «четвертую стену» и заявляет: «сознание Аполлона Аполлоновича есть теневое сознание, потому что и он – обладатель эфемерного бытия и порожденье фантазии автора: ненужная, праздная, мозговая игра». Таким образом, весь «Петербург» – порождение «мозговой игры», которая, в свою очередь, исследует чужие «мозговые игры». «Мой “Петербург” есть в сущности зафиксированная мгновенно жизнь подсознательная людей, сознанием оторванных от своей стихийности», – писал Белый Иванову-Разумнику и добавлял, что роман можно было бы назвать «Мозговая игра».
Герои «Петербурга» смутно осознают эту иллюзионистскую стихию, мозг в их разговорах – невротический образ. Когда спятивший Лихутин (страдающий «мозговой болью») волочет Николая Аполлоновича Аблеухова к себе домой для объяснений, его струсивший оппонент пытается объяснить свое поведение «мозговым расстройством». На мозговое расстройство жалуется и Дудкин – а перед этим уговаривает Аблеухова-младшего бросить курить, потому что «дым проницает серое мозговое вещество… Мозговые полушария засариваются…» Примечательно, что со спешной работой над романом (которая сопровождалась лихорадочным поиском денег) Белый связывал свое «мозговое переутомление».
Наглядный пример «мозговой игры» – псевдогаллюцинации[24 - Псевдогаллюцинации отличаются от настоящих галлюцинаций тем, что настоящие галлюцинации человек принимает за реальность. В случае псевдогаллюцинаций он понимает, что увиденное ему померещилось.] (термин психиатра Виктора Кандинского, которого Белый внимательно читал) и бредовые состояния. Герои могут, например, физически ощущать пребывание сознания в пространстве вне тела. Степень этих ощущений – разная. Вот простое умозрение по отношению к другому человеку: «Николай Аполлонович думал, что вот это двухаршинное тельце родителя, составлявшее в окружности не более двенадцати с половиной вершков, есть центр и окружность некоего бессмертного центра: там засело, ведь, “я”; и любая доска, сорвавшись не вовремя, этот центр могла придавить». А вот попытка вообразить, что ощущает душа, сбрасывая с себя тело:
Ощутили бы мы, что летящие и горящие наши разъятые органы, будучи более не связаны целостно, отделены друг от друга миллиардами верст; но вяжет сознание наше то кричащее безобразие – в одновременной бесцельности; и пока в разреженном до пустоты позвоночнике слышим мы кипение сатурновых масс, в мозг въедаются яростно звезды созвездий; в центре ж кипящего сердца слышим мы бестолковые, больные толчки, – такого огромного сердца, что солнечные потоки огня, разлетаясь от солнца, не достигли бы поверхности сердца, если б вдвинулось солнце в этот огненный, бестолково бьющийся центр.
Нарушения пространства – собственного и окружающего, несовпадение с самим собой – лейтмотив этих псевдогаллюцинаций. На Аблеухова-младшего временами нападает «одно странное, очень странное, чрезвычайно странное состояние: будто все, что было за дверью, было не тем, а иным» (например, можно распахнуть дверь и угодить «в пустую, космическую безмерность»). В ирреальном пространстве Петербурга псевдогаллюцинации культивируются и живут своей жизнью. Замечательно, что Аблеухов-старший, «чтобы сну непокорную жизнь в своей голове успокоить», перед сном просматривает книгу по геометрии, созерцая «блаженнейшие очертания» параллелепипедов, параллелограммов, конусов, кубов и пирамид. (NB. Эта книга у Белого названа курсом планиметрии, но к планиметрии здесь относятся только параллелограммы: характерная ошибка для мерцающего, непостоянного пространства «Петербурга». Едва ли эта ошибка, замеченная еще Пястом, случайна: отец Белого, чьи черты есть в Аблеухове-старшем, был известным математиком и мечтал о такой же карьере для сына.) Казалось бы, геометричен и сам Петербург – но в романе его топография недостоверна и места действия располагаются так, как угодно «мозговой игре» автора.
ЧТО ТАКОЕ «ЕНФРАНШИШ»?
Если бред Николая Аполлоновича характеризуется сочетанием «Пепп Пеппович Пепп», то Дудкина преследует другое сочетание звуков: «енфраншиш» – «бессмысленнейшее слово, будто бы каббалистическое, а на самом деле черт знает каковское». «Черт знает» – неслучайная проговорка. Когда Дудкин начнет сходить с ума, «енфраншиш» материализуется перед ним в лице персидского певца по фамилии Шишнарфнэ (он же Шишнарфиев). Этот Шишнарфнэ – галлюцинация Дудкина, очень схожая с чертом из «Братьев Карамазовых», который является Ивану и издевается над его теориями. «Петербург имеет не три измеренья – четыре; четвертое – подчинено неизвестности и на картах не отмечено вовсе, разве что точкою, ибо точка есть место касания плоскости этого бытия к шаровой поверхности громадного астрального космоса…» – этот эзотерико-математический бред напоминает рассказы карамазовского Черта о квадриллионе километров, которые осужденный грешник должен пройти, чтобы достичь рая. Белый указывает на еще один источник дудкинского бреда – «Портрет» Гоголя: «Неуловимому слышится: “Я гублю без возврата”; в него влез персиянин, Шишнарфиев… а в душу Чарткова влез перс, или грек, выскочивший из портрета, чтобы губить без возврата»[34 - Там же. C. 304.]. То, что Шишнарфнэ – перс, – еще одна манифестация «восточной угрозы».
Помимо отчетливого «шиша» (кстати сказать, древнего оберега от демонических сил), в слове «енфраншиш» слышится нечто французское. В мыслях Софьи Лихутиной тоже мелькает навязчивое французское слово «помпадур» – правда, она быстро его присваивает и воображает, что мадам Помпадур – это она сама. Возможно, французский язык выбран Белым как проводник в бредовую потусторонность: ведь и Дудкин перед впадением в безумие слышит французскую речь в доме у любовницы Липпанченко. Но еще вероятнее, что оба слова – а заодно и слово «Гельсингфорс», которое тоже «твердилось без всякого смысла» Дудкину, – встраиваются в анапест ритмической прозы Белого, служат маркерами ирреальной стихии «Петербурга».
КАКУЮ РОЛЬ В «ПЕТЕРБУРГЕ» ИГРАЕТ МЕДНЫЙ ВСАДНИК?
Памятник Петру I работы Этьена Фальконе, воспетый Пушкиным, – символ, глубоко волновавший Белого. Уже в его статье «Иван Александрович Хлестаков» (1907) появляется Медный всадник: он олицетворяет саму Россию, хочет взлететь, но ему не дают этого сделать разнообразные «тени». В «Петербурге» то же: «Ты, Россия, как конь! В темноту, в пустоту занеслись два передних копыта; и крепко внедрились в гранитную почву – два задних». Далее Белый набрасывает несколько сценариев: конь-Россия может отделиться от камня и повиснуть в воздухе; может ринуться в туман и «пропасть в облаках»; может застыть в раздумье; может, «испугавшись прыжка», вновь опустить копыта. Эпиграф из «Медного всадника» стоит перед первой главой романа, как бы задавая ему тон.
Итак, Медный всадник – символ одновременно высоких устремлений России и трудностей, которые не дают этим устремлениям реализоваться; символ пограничного состояния, в котором застыла Россия. Но, как и в поэме Пушкина, у Медного всадника здесь есть негативные, страшные коннотации: он – олицетворение разрушительного рока, темного начала Петербурга. Бредящему Дудкину, которого Белый открыто отождествляет с Евгением из пушкинской поэмы, чудится, что к нему явился памятник – Медный гость (ср.: «Каменный гость», статуя-мститель из «Маленьких трагедий» Пушкина). Одновременно ему мнится, что после черта-искусителя Шишнарфнэ к нему пришел Христос – действительно несколько раз появляющийся на страницах «Петербурга». Дудкин, любящий стоять у стены в позе распятого, мог подсознательно ожидать такого визита:
Александр Иваныч, Евгений, впервые тут понял, что столетие он бежал понапрасну, что за ним громыхали удары без всякого гнева – по деревням, городам, по подъездам, по лестницам; он – прощенный извечно, а все бывшее совокупно с навстречу идущим – только привранные прохожденья мытарств до архангеловой трубы. И – он пал к ногам Гостя:
– «Учитель!»
В медных впадинах Гостя светилась медная меланхолия; на плечо дружелюбно упала дробящая камни рука и сломала ключицу, раскаляяся докрасна.
– «Ничего: умри, потерпи…»
Металлический Гость, раскалившийся под луной тысячеградусным жаром, теперь сидел перед ним опаляющий, красно-багровый; вот он, весь прокалясь, ослепительно побелел и протек на склоненного Александра Ивановича пепелящим потоком; в совершенном бреду Александр Иванович трепетал в многосотпудовом объятии: Медный Всадник металлами пролился в его жилы.
После этой галлюцинаторной смерти Дудкин окончательно сходит с ума и вскоре, купив в случайной лавке маникюрные ножницы, убивает провокатора Липпанченко (отголосок этой сцены можно увидеть в «Мастере и Маргарите»: Булгаков, внимательный читатель Белого, заставляет Левия Матвея украсть в случайной лавке нож, чтобы убить предателя Иуду). Совершив убийство, Дудкин забирается на труп и воздевает руку с ножницами, то есть принимает позу бронзового Петра I. Исследователи сравнивают эту позу и «с описанием Евгения, спасающегося от наводнения на статуе льва»[35 - Примечания // Белый А. Петербург. C. 681.] – таким образом, пародируя Петра, помешанный Дудкин приближается к своему изначальному литературному прообразу, не выдержавшему столкновения с государственной мощью. Медный же всадник остается величественным и угрожающим символом, который объединяет, но не гармонизирует чуждые для Белого западное и восточное начала: с одной стороны, Петр I – европеизатор, проводник постылой цивилизации; с другой – Белый явно сопоставляет с памятником «железных всадников» Чингисхана, чей топот уже слышен вдалеке.
КАК «ПЕТЕРБУРГ» СВЯЗАН С АНТРОПОСОФИЕЙ РУДОЛЬФА ШТЕЙНЕРА?
«Не зная “теософии”», нельзя понять ни отдельных мест, ни всего романа в его целом», – пишет Иванов-Разумник. Он же отмечает, что герои романа «сделаны, волею автора, бессознательными учениками теософской доктрины».
Прежде всего стоит разобраться в терминах. Греческим словом «теософия» в XIX веке стали называть учение Елены Блаватской. В ее «Тайной доктрине», соединяющей идеи древних восточных учений и более современных эзотерических трудов, утверждается существование Абсолюта – первопричины Вселенной; отраженность Абсолюта в человеке; существование Кармы – закона, связывающего причины и следствия всех мировых событий; существование Учителей Мудрости (махатм), ответственных за духовное просвещение человечества; иллюзорность мира, каким его воспринимает обычный человек. Идеи теософии широко распространились и легли в основу других учений. Одно из них – антропософия, разработанная австрийским философом и мистиком Рудольфом Штейнером. Основное положение антропософии – существование духовного мира, который с помощью воображения, вдохновения и интуиции способен постичь человек. Одно из центральных представлений антропософии – многоплановость человека, наделенного не одним телом, а несколькими – физическим, эфирным, астральным и эго; разумеется, именно глубинные слои-тела – важнейшие. Кроме того, человек, по Штейнеру, существовал задолго до появления Земли – и до того как утвердиться на Земле, жил на Сатурне, на Солнце и на Луне (точнее, Сатурн, Солнце и Луна были предыдущими инкарнациями Земли).
Белый познакомился со Штейнером в 1912 году, во время работы над «Петербургом». Антропософское учение показалось ему ответом на все его духовные вопросы. В течение нескольких лет Белый регулярно посещал курсы лекций Штейнера в разных странах, пропагандировал антропософию и заразил ею многих русских интеллектуалов. Он даже принял участие в постройке антропософского храма – Гётеанума[25 - Центр антропософского движения, расположенный в швейцарском городе Дорнах. По мысли Рудольфа Штейнера, Гётеанум представляет собой модель Вселенной. Назван центр в честь писателя Гёте. Здание было сожжено недоброжелателями в ночь на 1 января 1923 года, на сумму от выплаченной страховки Штейнер начал строительство Второго Гётеанума.]. Впоследствии, после 1917 года, писатель разочаровался в Штейнере: философ не пожелал выслушать идеи ученика о русской революции как о выражении антропософских чаяний. Впрочем, «попугаем Штейнера» Белый не был никогда: как пишет Леонид Долгополов, «в сознании Белого как-то странно соединилось преклонение перед Штейнером и его “системой” и отсутствие всякой ортодоксальности или просто последовательности в освоении философского учения»[36 - Долгополов Л. К. Указ. соч. C. 220.].
Отголоски этого учения обнаруживаются в «Петербурге». Когда Николай Аполлонович засыпает над бомбой, его сон именуется «астральным путешествием», а «сверхчувственные» откровения, пережитые в этом сне, объясняются «пульсацией стихийного тела» (стихийное тело – термин прямо из текстов Штейнера). В этой сцене, одной из самых сложных в романе, Аблеухову-младшему видится встреча с отцом-Сатурном, причем Сатурн понимается и как планета, на которой раньше существовали люди, и как бог, пожирающий собственных детей.
Лишившийся тела, все же он чувствовал тело: некий невидимый центр, бывший прежде и сознаньем, и «я», оказался имеющим подобие прежнего, испепеленного: предпосылки логики Николая Аполлоновича обернулись костями; силлогизмы вкруг этих костей завернулись жесткими сухожильями; содержанье же логической деятельности обросло и мясом, и кожей; так «я» Николая Аполлоновича снова явило телесный свой образ, хоть и не было телом; и в этом не-теле (в разорвавшемся «я») открылось чуждое «я»: это «я» пробежало с Сатурна и вернулось к Сатурну.
Штейнеровские положения о человечестве до Земли, об эфирном и астральном телах, соединенных с физическим телом и внеположных ему, соединяются здесь с ницшеанским «вечным возвращением» и с мотивом тела/сознания, «разлетающегося» после гибели (в частности – после взрыва бомбы).
Покушение на отца-Сатурна во сне Аблеухова-младшего порождает вселенскую катастрофу: «Ты меня хотел разорвать; и от этого все погибает. ‹…› …птицы, звери, люди, история, мир – все рушится: валится на Сатурн…» – говорит ему отец. У страха Аблеухова-младшего, которому приказали убить отца, появляется мифологическая подоплека с фрейдистским уклоном: Крон (у римлян Сатурн) оскопил своего отца Урана, а затем, по одной из версий, его самого оскопил Зевс. Все это далеко от светлого постижения духовного мира, которое проповедовал Штейнер. Как указывает Леонид Долгополов, непоследовательного штейнерианца Белого «интересовали в первую очередь не состояния конечного обретения “вечной” истины и ощущения блаженства, а состояния пограничные, переходные, неизбежно связанные с тревогой и неуспокоенностью»[37 - Там же. C. 220.]. В таком подходе уже содержится критика антропософии – хотя Белый этого не осознавал.
ПОЧЕМУ НИКОЛАЙ АПОЛЛОНОВИЧ В ЭПИЛОГЕ БРОСАЕТ ЧИТАТЬ КАНТА И ПЕРЕКЛЮЧАЕТСЯ НА СКОВОРОДУ?
Белый пережил увлечение неокантианством еще до знакомства с антропософией – но около 1909 года оно ему надоело, и он стал видеть «путь жизни» в «мистерии» по-новому[38 - Примечания // Белый А. Петербург. C. 683.]. При этом писатель признавал, что язык кантианской философии в начале XX века стал языком философии вообще, и, чтобы бороться с Кантом, нужно хорошо его знать: «Не сесть за детальное изучение Канта… когда сами термины Канта оказывались дипломатическим языком… было почти неприлично»[39 - Цит. по: Мазаева О. Г. Г. Г. Шпет и А. Белый в феноменолого-герменевтическом горизонте Серебряного века // Вестник Томского гос. ун-та. Серия «Философия. Социология. Политика». 2009. № 2.].
В начале романа Аблеухов-младший – убежденный неокантианец: он штудирует труды Германа Когена[26 - Герман Коген (1842–1918) – немецкий философ. Профессор философии Марбургского университета (среди студентов Когена был Борис Пастернак), основатель и глава Марбургской школы неокантианства. Среди основных работ Когена – «Теория опыта Канта» (1871) и «Система философии» (1902–1912). Наряду с философией изучал еврейский вопрос и иудаизм.], который развивал кантовскую философию трансцендентального идеализма. Центральная проблема философии Канта и Когена – проблема познания: Кант оперировал понятиями априорного (доопытного) и апостериорного (опытного) знания, различал вещи-в-себе, или ноумены (то есть вещи как они есть, вне нашего восприятия и опыта), и феномены (то есть вещи, какими мы их воспринимаем). Коген считал, что познание по природе своей субъективно: все, что доступно человеку, – это порожденные им же мысленные конструкции, а познание вещи-в-себе остается недостижимым идеалом.
Однако неокантианство Аблеухова-младшего постоянно терпит крах. Если «мозговую игру» с расширяющимся пространством еще можно привязать к когеновскому представлению о пространстве как продукте мышления, то попытки Аблеухова логически упорядочить сферу чувственного отрицаются самой жизнью – ее невротическими переживаниями и потрясениями, ее хаосом, который не поддается кантовской рационализации[40 - Сконечная О. Указ. соч. C. 142.]. Кантианство здесь уже заслоняется антропософией – кстати, ее основатель Рудольф Штейнер в своей ранней книге «Истина и наука» критиковал Канта, ставил под сомнение возможность априорного знания. Поздний Штейнер, близкий Белому, – автор столь же непроверяемой концепции человечества, существовавшего задолго до появления Земли.
В отличие от своего идеалиста-сына, Аполлон Аполлонович предпочитает позитивиста-эмпирика Огюста Конта[27 - Огюст Конт (1798–1857) – французский философ. Конт – основатель позитивизма. Между 1830 и 1842 годами он написал шесть томов «Курса позитивной философии», в которых обосновал необходимость для науки отбросить метафизику и ограничиться описанием внешнего облика явлений. Метафизическое мировоззрение Конт видел версией мировоззрения теологического, объясняющего явления действием сверхъестественных сил. Позитивное знание, по версии Конта, основывается на подчинении воображения наблюдению.]. В третьей главе «Петербурга» между Аблеуховыми происходит характерное недопонимание – можно представить, как Белый упивался щелкающей звукописью этого диалога:
– «Коген, крупнейший представитель европейского кантианства».
– «Позволь – контианства?»
– «Кантианства, папаша…»