* * *
В безмерном разбит символизм геометрии; и лицо прорвало треугольник Хеопса; и стало оно человеческим: приподнялась пирамида от почвы; и стала она вовсе маленькой; это глава львинолапого Сфинкса; само прародимое время нагнало позднейшее время; и – ухнуло ужасом:
– «Ты – убежал».
– «За тобою я гнался»!
– «Ты был при Рамзесе: и я тебя мучил».
– «Ты был при Саргоне».
– «И ранее: был ты за 300 столетий до этого времени».
– «Скверной поступков твоих из тебя изошли: папуас, обезьяна; тупой носорог – твои помыслы некогда».
– «Гадкая слизь, покрывавшая дно океанов – деянья твои».
– «Я – с тобою был тогда».
– «Все я видел…»
– «И вот: твоим прошлым стою перед тобою».
– «Ты – «Я».
– «Мы – одно…»
– «Это знаешь ты».
* * *
– «Что, что я знаю?»
* * *
Молчание!
* * *
Есть два Египта: Египет мистерий; и знаю я: тени жрецов поднимаются ныне к вершинам немых пирамид.
Есть Египет другой: эфиопское что-то глядится в египетских древностях; песьи печати к остаткам Египта приложены; их приложил эфиоп: эфиоп приготовлен в Египте; глубь Африки есть декаданс; дикари – простота, получившаяся от переутончения жизни: мы знаем, что гении порождают чудачества, а чудачество вырождается в идиотство: дикарь есть кретин утонченной, погибшей культуры; центральную Африку населяют кретины, но предки их гении, мудрецы и ученые: тот знаменитый ученый, который себе разрешил бы завыть на студентов для нужного опыта, мог бы, наверное, быть чудаком; при повторении опытов, мог бы он стать сумасшедшим; и, сев на карачки, с пронзительным воем последовать в страны «ньям-ньям», учреждая культуру дикарства 20 века.
Сплошной кретинизм проплывавших культур нас встречает в Египте: феллахи кретины; другие кретины – уарумы, которых встречаем у Стэнли: кретины культуры Египта, предел утончения ее.
И таким кретинизмом глядел старый Сфинкс; в нем есть что-то от негра; курносая и безносая голова смотрит дико и злобно громадною впадиной глаза; такой дикий взгляд на последнем портрете безумного Ницше, сказавшего о последней культуре 20 века; к нему, как ко мне, приходил старый Сфинкс, и сказал:
– «Это – я: прародимое время!»
И Ницше не выдержал: расхохотался, хотел, может быть, убежать в леса Африки (там бы он стал проповедником диких уарумов); попал же в лечебницу.
Сфинкс-эфиоп объяснил мне меня самого, объясняя мне Ницше; быть может, мое увлечение Африкой – сфинксово дело; «кретин» мне грозит, если я не сумею… стать ангелом.
* * *
Сфинкс продичал эфиопом; бессмысленны жесты лица; предлагает бессмысленно тайны, загадки; посмотришь: и взоры темнеют, и небо в овчинку, и разум разорван, и все отвалилось от ног; не бегите: постойте, сквозь вопль одичалой души вы услышите вздох пресыщения; есть пресыщение в старой главе…
«Почему вы, профессор, чудите: зачем вы взревели?»
«Мне скучно: хочу необычного я».
Египтяне, наверное, некогда бегали к неграм: Жан-Жаки Руссо, вероятно, водились средь них: психоглавые куколки их, может быть, пресыщение сквозь все ужасы лика – отчаяние, горечь, пресыщенность чуется в каменной складке у губ; посмотрите: ушел сам в себя; он – испуган; он – малый ребенок; боится песчинки.
Мягчится, кротчает лицо.
Есть забитые, робкие люди; страданье заставило их пережить вереницу мучений: и все просветление мучений; и вот пережив просветленье, остались в испуге они.
Да, испуг зажигает на сфинксовом лике угрюмое бешенство; и молодеет от гнева столетья пронзающий взор; и бежит он от вас по векам; вы же гонитесь; вы переходите с ним все черты, все пределы, все грани; и вот на пределе пределов стоит, озверев от страданья, просветление боли осталось далеко, далеко; за старой чертой оно.
Вот и луна: и луна просветлила, мягча все черты; застелила мягким налетом; исполнила негой; он был херувимом, но он воплотился во все безобразие: тяжким крестом подготовил нам крест.
Он – прекрасен!
* * *
Величие, безобразие, страданье, презренье, вызов, испуг и улыбка младенца – все, все сочеталось в одно выражение, это не вынести; незабываемым никогда посмотрел он на меня.
И я помню его.
Боголюбы 911 года
Лорды
Мы, в тот день, посидевши у Сфинкса, пошли в Mene House пообедать: как были с пустыни, покрытые слоем загара и пыли; вступили в сияющий зал: красноватые, аляповатые стены, орнамент, блистание электрических лампочек, белые лэди, длиннейшие вырезы их на спине, на груди; и сухие лопатки двух сморщенных, старых «пэресс», продушенная лысина «пэра»; затянутый в крепкий крахмал надувал подбородок меж белыми баками кто-то, одетый в изысканный фрак, юных безусых вьюнов, пробивающих тропки меж шлейфов ботинками столь сияющей чистоты, что, наверное, в кончики этих ботинок, как в зеркальца, дэнди смотрелись, кокетничая с белокурыми мисс.
Я – совсем оробел: на мне не было фрака; я был в обыденном костюме туриста (о, ужас!) в коротких, ну как бы сказать, – невыразимых частях туалета; затянутый в крепкий крахмал надувающий бакены сэр, оказавшийся метрдотелем – о, ужас! – направив на нас подозрительно око, – направился к нам; и мне ясно представилось, что пока созерцал я сиявшую лысину лорда, катавшего катышки хлеба рукой и застывшего мумией, полагая, что… вот удивился бы лорд, если б я, подойдя, вознамерился бы вывести вдруг из покоя его, щекотанием легкой соломинкой пары надменных ноздрей, – пока я измышлял сей рискованный опыт над лордом, седой метрдотель измышлял неприличнейший опыт над нами: над джентельменом и лэди!
Намеревался спросить, что ищем мы, «русские», в фешенебельном месте; и к ужасу понял я тут, что он прав: пропыленные наши одежды (мы жарились семь или восемь часов в раскаленной пустыне) являли контраст с этим строем ботинок, сияющих трэнов и фраков: здесь обедали лишь прекрасные жители места свиданий и завтраков, – королей, миллиардеров, знаменитейших проходимцев, авантюристов и прочих; и все они, вероятно, за час до обеда готовились к трапезе; все они простояли перед зеркалом, надевая и фраки и бальные платья; и потому-то, наверное, лорд, одиноко катавший перед белой салфеткой катышек хлеба, когда я стоял перед ним, сделал вид, что он видит орнамент стены (не меня!); будь на Асе белое бальное платье, и будь на мне фрак, он не то чтобы нас удостоил рассеянным взглядом, – но все же: не с этим обиднейшим жестом катал бы свой катышек, приготовляя из катышка беленькую сосиску; обидней ший жест просиявшего лорда заметил: метрдотель и лакей; метрдотель предо мною стоял и молчал – в великолепном величии; понял я: поздно спасаться позорнейшим бегством, и я, упреждая слугу проходимцев и пэров, атаковал его сам; с гордым вызовом я посмотрел на зеркальный ботинок его, и на мой, пропыленный, давая понять ему:
– «Сэр, эта пыль, как вы видите, есть пыль веков; пыль ливийской пустыни…»
– «Да, сэр!»
– «Мы с приема, который любезно нам дал Рамзес и былой царедворец, по имени Ти…»
– «Эта пыль не есть пыль обыденности: качеством не уступает она белой пудре, которой покрыла лопатки себе вон та лэди…»
– «Опудрили нас тени прошлого; и потому, сэр…»