Достоин также любопытства мостик на пути к оранжереям. Под ногами вашими катятся кареты и коляски, тянутся обозы – и все это в середине сада, уступ этот, с обеих сторон одетый камнями, имеет несколько сажень глубины и выходит на большую дорогу у самого замка. Оранжереи прекрасны, великолепны, плоды и ягоды всякого рода восхищают зрение и вкус, но видно, что присутствие владельца не оживляет деятельности садовника.
У подошвы горы есть маленький домик со всеми принадлежностями сельского хозяйства. Жена польского министра финансов Матусевича, умирая, поручила княгине едва открывшую глаза дочь свою, для ее забавы сделан этот фольварок (так называется по-польски небольшое господское строение, при котором находится гумно и другие заведения). Куры, гуси, различные домашние животные, американские лошадки, огород – словом, все прихоти деревенского хозяйства соединены здесь для пользы и удовольствия. Тут часто встречает вечер умная, добрая княгиня, наставлениями своими и примером научает добродетели и счастью. Я сам провел здесь один приятный, несравненный вечер в тихом семейственном кругу ее. Я имел случай оказать ей небольшую услугу, за которую вознагражден весьма много ее ласками и приветливостью. Страстно любит она славу и свободу своего отечества. Печальные события настоящего времени, мрачная неизвестность будущего приметным образом беспокоили ее сердце, но, уверенная в благородных чувствах Александра, она предрекла мне скорую независимость Польши.
Не могу также пропустить в молчании и великолепный надгробный памятник родителям князя Чарторижского, и не огромный, но вкусом и привлекательной архитектурой пленяющий зрение храм прошедшего будущему (Przestosc Przysztosci). В то время он был затворен, хранившиеся в нем оружие и другие редкости были вывезены в Галицию.
Фасад и внутренность дворца делают честь вкусу строителя. С особенным удовольствием провел я несколько минут в комнатах, которые занимаемы были императором Александром. Вид из окон чудесный! Мне удалось также видеть Пархаток, маленькое селение, принадлежащее княгине Чарторижской, в трех миля от Пулав. Редко видел я такое прелестное, восхитительное местоположение. По крутой горе, одетой прекрасной рощей, сделаны очень покойные дорожки, Пулавы, Казимирж (городок в полутора милях от Пулав) и множество селений на Висле очаровывают взоры.
Последний вечер в Пулавах провел я очень приятно, в обществе добрых, любезных дам – и ночью, мечтая об удовольствиях, обо всем виденном мною, был уже на пути к Варшаве. Дорога прескучная! Нет ни одного порядочного местечка до города Туры, в пяти милях от Варшавы. Здесь увидел я несколько хороших улиц и много каменного строения. Время было прекрасное, – в городе нет ничего достойного внимания, – прошел за город, смотрел на работы, которые производятся с великой деятельностью. Весь правый берег покрывается укреплениями. «Боже! – думал я, – сколько еще крови должно пролиться для укрощения жестокого тирана Европы!»
II
Герцогство Варшавское
Переехав понтонный мост у м. Туры, через несколько часов увидели мы необозримую громаду камней. «Это Варшава», – сказал проводник наш. Напрасно взоры мои искали картины величественной, необыкновенной – ни с которой стороны столица Польши не восхищает зрения: длинный, беспорядочный ряд кровель, большей частью черепичных, и изредка мелькающие верхи храмов не имеют ничего прелестного. Только от Праги, лежа на высоком берегу Вислы, вид ее несколько разнообразнее, но грязные улицы и почерневшие от времени и небрежения стены прибрежных зданий ослабляют первое приятное впечатление.
Въехав в город, я ожидал найти в нем торжество вкуса, богатства и зодчества. Имена Радзивилов, Сапег, Любомирских, Чарторижских, Потоцких живо напечатлены были в моей памяти, но пышные поляки, приносившие все в жертву своей гордости и тщеславию, были скупы для украшения столицы государства. Я видел две-три изрядные, но не великолепные улицы, видел несколько огромных чертогов, впрочем, везде тесноту и неопрятность, – нет даже и следов изящной архитектуры. Невольно пожалел я о бедных поляках, которые называют (или, по крайней мере, называли) нас варварами. Если устройство городов и сел, если памятники славы предков, порядок гражданских учреждений дают право народам стоять на высшей степени просвещения и величия, то, без всякого сомнения, поляки должны уступить нам во всем первенство. Для подтверждения слов моих я советую им побывать – не говорю в Петербурге или Москве, – но в отдаленнейших областях владычества России. Тобол, Волга, Ока и Дон отражают в чистых струях своих роскошные города ее, которым подобных я не видал в Польше.
Во всяком порядочном доме русского дворянина есть небольшая, вкусу его и знанию соответствующая библиотека. В Польше у некоторых богатых помещиков видел я шкафы, наполненные книгами, но большей частью французскими и немецкими. Польские авторы имеют весьма мало читателей. Правда, что почти каждая девушка знает наизусть множество песен, славе и свободе своего отечества посвященных, это делает им честь, но не ускоряет хода успехов отечественной словесности, ибо почти все достоинство этих песен заключается в громких словах, к прославленью отчизны служащих.
В герцогстве Варшавском нет почти ни одного купца – природного поляка, все торговые сношения в руках жидов и иноземцев. Напрасно приписывают это гордости народной, ужели бедному шляхтичу предпочтительнее служить камердинером или лакеем, нежели оборотами ума своего способствовать благосостоянью государства?
В чем же отстали мы от гордых соседей наших? Я извиняю, даже хвалю привязанность поляков к отечеству, но осуждаю их несправедливость к русским. Политика имеет свои правила, перемена которых не во власти людей частных. Бессмертная Екатерина, для безопасности областей своих, решилась сокрушить мятежную Польшу, и по мании руки ее орел российский окрылил Литву, лесами изобильную, плодоносную Волынию, богатую Подолию, оплот от набегов турецких, и, наконец, все пространство от Днестра до Вислы – преграду честолюбивым замыслам прочих владетелей Европы. Польза государства побудила ее поднять оружие, но побежденные стали братьями победителей, сделались нежно любимыми сынами великодушной Матери Отечества… По моему мнению, поляки, разделом 1794 года потеряв вес в политическом бытие народов, выиграли весьма много в отношении к нравственности и спокойствию общественному. Прежде одна сила господствовала, и самые законы повиновались дерзости и самовластию жестоких себялюбцев, богатый и бедный, сильный и слабый стали равны перед престолом Владычицы самодержавной. Не количество золота, не огромность древа родословного давали право на чины и отличия, но истинные заслуги, сердце и ум просвещенные.
Избирательное правление привело Польшу на край гибели. Не патриотизм, но честолюбие и интриги вели к ступеням трона польского. Мог ли правитель заниматься спокойно благом подданных, когда сам не был уверен в собственной своей безопасности? Мог ли положиться на вельмож, которые были личными врагами монарху и в душе почитали себя достойнейшими венца? Мы видели тщеславного Паца, с воинами литовскими стоявшего в бездействии перед Каменцем-Подольским, в то время как великий Иоанн Собиеский с горстью ратников сражался, почти на глазах его, с многочисленными толпами турков. Народ, потерявший уважение к правителям своим, потерял и сам право на уважение соседей. Свобода и в настоящих обстоятельствах была причиной почти совершенного падения Польши. Опыт веков и царств не ясно ли доказывает, что равенство, свобода, вольность суть пустые слова, которыми пользуются честолюбцы для достижения верховной власти. Там Кромвель, под скромным наименованием Протектора, правил деспотически Англией, и народ, везде легкомысленный, склонный ко всему новому, плавая в крови, славил свою независимость. Ужасная, свежая в памяти людей картина Французской революции служит еще разительнейшим доказательством слов моих. Редко законный государь бывает тираном, он не страшится потерять короны, которая по всем правам сделалась его собственностью, длинный ряд предков освятил ее своими подвигами. И самое унижение, – если можно назвать унижением повиновение власти законной, – делается священной обязанностью при мысли, что отцы и деды наши служили им, что их доблести утвердили и вознесли славу страны своей. И можно ли предпочесть ему хищника, который из самого низкого звания народного ступил на вершину величия человеческого? Ужас и трепет стоят на страже дверей его, под каким бы названием ни принял он правление, видя перед собой людей, которые некогда были его выше и имели еще большее право на присвоение владычества, он употребляет все средства для истребления мнимых врагов спокойствия общественного. Воздвигаются эшафоты, тысячи жертв падают – и бедные граждане, с содроганием в сердце, должны прославлять свою вольность… Вот состояние почти всех бывших республик.
И где следы благоденствия, обещанного Наполеоном Польше?.. Прежде богатая, плодоносная страна представляет теперь только нищету и запустение. Напрасно станут относить это к происшествиям военным. Под державой Франца и Вильгельма поляки были довольны, Дунай и море Балтийское, в замену избытков земледелия, возвращали им золото и другие драгоценности чужеземные. Но континентальная система затворила берега Бельта, славолюбие Наполеона удержало суда в пристанях отечественных, произведения земли стали добычей полумиллиона пришельцев. Должно, однако ж, отдать справедливость, что поляки переносили все великодушно… Надежда утешала их, – теперь и самая надежда исчезла. Поздно повязка ослепления спала с очей их, счастливы они, что победитель Наполеона, властитель судьбы их, был Александр Российский! Благость небесная в лице Ангела-миротворца явилась уврачевать тяжкие раны врагов своих, – победитель
Шел тихо, благостью великость украшал,
Луч утешительный окрест Его сиял,
Лик ясен был… как ясный лик надежды!..
Спрошу у самих поляков: простил ли Наполеон патриотов Испании и Италии? Уважил ли права немецких князей, оставшихся верными империи? Пощадил ли великодушных русских, не хотевших изменить царю и Отечеству?.. Я спрошу у них самих, от кого они пострадали более: от друзей и союзников своих французов или от россиян, которых почитали врагами?
Я объяснил уже выше, сколь пагубно правление избирательное; находясь в Варшаве, еще более убедился в этой истине: нигде почти не видно памятников славы и просвещения. Скромный обелиск Сигизмунда украшает тесную, неопрятную площадь, называемую Краковским предместьем. Впрочем, нет никаких богатств народных, достойных удивления и любопытства путешественников. Все полезные заведения по большей части суть частные. Театр довольно хорош, но труппа актеров в распоряжении вольного содержателя Богуславского, который вместе и актер и сочинитель. Но часто случается, что труппа эта, отправляясь в другие города Польши, лишает на несколько времени столицу и сего невинного удовольствия. Сады Саксонский и Красинского суть единственные гулянья в Варшаве. Первый довольно обширен и расположен со вкусом, второй весьма тесен и заключается только в нескольких аллеях. Я любил гулять в садах сих, но для того только, чтобы восхищаться вкусом и ловкостью милых полек. Мне кажется, что насчет любезности, искусства одеваться и веселости варшавские женщины имеют первенство перед всеми другими.
Прекрасный мост ведет к Праге, столь достопамятной в Российской истории прошедшего столетия. Сколько воспоминаний, великих и ужасных, пробудилось в душе моей! Невольно вспомнил я ту бедственную ночь, когда ложный патриотизм заставил поляков забыть все права гостеприимства, совести и человеколюбия, когда сами женщины почитали славою убить безоружного, сонного воина. Обстоятельства того времени послужили бы им оправданием, если бы, подобно испанцам, они довершили начатое или погребли себя под развалинами своего отечества. Горестный вид Праги ослабил несколько мое негодование. Мстительная рука Суворова сокрушила грозный, почитаемый неприступным оплот Варшавы. Пламя и железо приближались к беззащитным стенам ее… уже кровь дымилась на развалинах Праги. Суворов мог истребить и столицу, и ее жителей – но не сделал этого… Со слезами раскаяния встретили депутаты победителя, и победитель предоставил Богу судить виновных! Жалкий жребий человечества! Теперь Прага, которая, как уверяют, была некогда красива и великолепна, не стоит даже названия хорошего селения. Крепость, по повеленью нашего императора, разрушается, несколько сот бедных хижин не заслуживают ни малейшего внимания. Я искал человека, который бы показал мне место, где был похоронен некогда несчастный царь Василий Иванович Шуйский, умерщвленный насильственно вместе с братьями своими в темницах Варшавы, – над могилой его стоял столб с надписью на разных языках: «Здесь погребен царь Московский и бояре», спустя уже 23 года царь Михаил Феодорович перенес тело венчанного страдальца в Москву и с приличной честью похоронил в Архангельском соборе, – никто не умел мне показать сего места. Могли ли тогда помыслить гордые властелины Польши, что через два века исчезнет и самое имя их государства, что потомки Рюрика будут давать закон миру?
Часто, задумавшись, бродил я по тесным улицам Варшавы, везде видел лица печальные, видел бедность и недостатки. Милосердие и кротость Александра, благородное обхождение его воинов побеждают, кажется, старую, несправедливую их ненависть к русским. Все благоразумные люди полагают надежду на государя нашего, некоторые, и то молодые ветреники, ослеплены еще непобедимостью Наполеона и, несомненно, уверены, что в скором времени с торжеством явится он снова на берегах Немана. Но и эти так называемые патриоты отдают справедливость великодушию русских, ибо ни один из этих последних не хотел быть шпионом правительства, на все вольные, часто слишком дерзкие суждения друзей Наполеоновых показывают они на карте Германии места, где развеваются знамена русские! Должно согласиться, что ни одна армия не имеет столько отличных, хороших офицеров, как наша, – и потому в лучших обществах Варшавы русские пользовались лаской и уважением. Даже в самом низком звании народа заслужили они привязанность и почтение. Редкие из них пользуются правом войны, за все взятое платят щедро и разве что в случае самой крайности прибегают к строгим мерам. Французы располагали деспотически собственностью поляков.
Достойно замечания торжество, происходившее здесь в пятницу на страстной неделе. Все костелы отворены, лик Спасителя нашего, на кресте изображенный, лежит перед алтарем, и православные католики приходят поклониться образу Искупителя. Благодарю тысячу раз нежно обожаемых родителей за то, что с младенчества внушили они мне упование на Промысл и благоговение к святой Его деснице. С умилением и растроганной душой смотрел я на торжество святой религии христианской. Всего более поразила меня набожность дряхлых воинов. И действительно, что, кроме особенного Божеского милосердия, спасало их в ужасный день боя, когда тысячи падали окрест, когда пули и ядра дождили отовсюду? И кто чаще солдата видит ужасные картины бедствия и страдания человечества? Будучи свидетелем оных, кто не познает сожаления и чувствительности? Чувствительность есть мать набожности, я сам соединял мольбы свои с вашими, добрые старцы, пламенно молил Небо, да дарует вам истинно заслуженное вами счастье.
Впрочем, переходя и сам из костела в костел, я имел случай видеть сцены не столь трогательные. С какою важностью жеманная старуха, потерявшая уже надежду нравиться, старается обратить на себя глаза ее окружающих. Желание быть милой обратилось в желание быть почитаемой. С гордым видом дает она несколько грошей бедным и с тремя-четырьмя злотыми вояжирует по костелам. Видел я томные глаза прелестных ветрениц, которые с лаской обращались на толпу молодых людей, видел этих последних, которые думали более о земном, нежели о небесном благе. Но всего более понравилось мне, что во всякой церкви девушки хорошей фамилии, привлекательные лицом, просят вспоможения для бедных: заведение единственное! Кто будет жесток к несчастным, когда религия, красота и невинность за них ходатайствуют?
Никогда не забуду я также встречи с известными и столь много любимыми писателями нашими Батюшковым и Глинкой. Я провел с ними несколько минут, которые никогда не изгладятся из моей памяти. Человек с дарованиями достоин уважения, но получает еще большее право на оное, если собственным примером научает добродетелям, которые прославляет в своих песнях. И действительно, может ли тронуть меня описание сражения какого-нибудь стихотворца-профессора? Он должен подражать или творить противное справедливости. С одинаковым ли чувством читаю я певца в стане русских воинов и барда на гробе славян-победителей? Очарованный согласной цевницею барда, я не ощущаю того сладостного, невольного восторга, объемлющего душу мою, когда внимаю сладостный глас воина, который при треске падающих градов, при пламенном зареве битв, перед стенами разрушенной столицы, за круговой чашей ликующих братьев, готовых к победе или смерти, живописует предстоящее взору и запечатленное в сердце. Чувства и истина суть первые достоинства писателей. И Глинка, и Батюшков одарены ими, оттого-то так занимательна проза первого, по той же причине нравятся нам стихи другого.
Я хотел видеть дом,[1 - Hotel d’Angleterre.] в котором останавливался Наполеон на обратном пути своем из Москвы. Говорят, что хозяин должен доставить ему самое нужное белье, которое покоритель России, при слишком поспешном отъезде из Красного, позабыл взять с собой. Ничто не может быть страннее встречи, сделанной им польским министрам. «От великого к смешному один только шаг!» – сказал он. Все повторяют слова эти с удивлением. Но мне кажется, что непростительно повелителю народов отважиться безрассудно на такой шаг, от которого зависели и собственная его слава, и судьба государств, полагавших на него всю свою надежду. Для любопытства читателей помещаю я самое подробное описание поступков и речей Наполеона во время пребывания его в Варшаве.
«10 декабря получил я депеши от герцога Бассано (пишет Г. Прадт, бывший французский посланник в Польше), в которых уведомлял он меня о скором прибытии дипломатического корпуса из Вильны. Готовясь ответствовать, сколь невыгодно пребывание сего корпуса в городе беззащитном, в виду неприятеля, услышал я, что дверь моей комнаты отворилась, и вошел высокий человек, опираясь на одного из секретарей посольства. «Следуйте за мной!» – сказало мне это привидение. Голова его была обернута черной тафтой, лицо скрыто в огромной шубе, походка замедлялась тяжелыми теплыми сапогами. Я думал видеть перед собой мертвеца. Встав и приблизясь к нему, узнал я Коленкура. «Это вы, Коленкур? Где ж император?..» – «Он ожидает вас в Английской гостинице (Hotel d’Angleterre)». – «Для чего не остановился он во дворце?» – «Он не хочет быть узнанным». – «Не имеете ли вы в чем нужды?» – «Дайте нам бургонского и малаги». – «Погреб, дом мой и все к вашим услугам. Но куда вы едете таким образом?» – «В Париж». – «А армия?» – «Она уже не существует!» – сказал он, подняв глаза к небу. «А победа при Березине, а шесть тысяч пленных, о которых писал герцог Бассано!» – «Мы переправились… несколько сот человек осталось… нам есть другое дело, кроме сбережения пленных». Тогда, взяв его за руку, я сказал: «Господин герцог! Теперь время, чтобы все верные служители императора решились сказать ему правду». – «Какая от того польза! – отвечал он. – По крайней мере я не могу упрекнуть себя в том, что не говорил ее. Пойдемте – император ожидает нас». В час с половиной прибыли мы в Английскую гостиницу. Польский жандарм стоял у дверей, долго осматривал меня хозяин дома, и наконец решился впустить в ворота. На дворе увидел я небольшие сани с верхом, почти совсем развалившиеся, и еще двое открытых саней, на которых ехали генерал Лефевр-Денует с одним офицером, мамелюк Рюстан и лакей: вот все, что осталось от толикого величия и блеска! Я думал видеть саван, несомый перед дружиной великого Саладина. Наконец таинственно отворилась дверь комнаты, Рюстан узнал и провел меня. В это время приготовляли обед. Герцог Виценский вошел к императору, доложил обо мне и удалился, оставив нас наедине. Наполеон находился в небольшой комнате, с замерзшими стеклами, с полуопущенными шторами, дабы не могли узнать его. Неопрятная польская служанка старалась раздуть огонь, но сырые дрова противились ее усилиям и, наполняя водой камин, не прибавляли теплоты в комнате. Зрелище упадка человеческого величия не имело никогда для меня прелестей. Невольно сравнивал я положение его в Дрездене с настоящим… Тысячи новых, тягостных чувств возбудились в душе моей. Император, по обыкновенью своему, прохаживался по комнате, он шел пешком от Прагского моста до самого дома. На нем была прекрасная шуба, покрытая богатой материей зеленого цвета, с великолепными золотыми шнурками, на голове – теплая шапка, на ногах – кожаные сапоги с мехом. «Ах! Господин посланник», – сказал он, улыбаясь… С живостью бросился я к нему и с чувством, которое одно только может извинить излишнюю свободу в обращении подданного с государем, сказал ему: «Итак, вы здоровы. Я много о вас беспокоился, но наконец вы возвратились… Как я рад, что вас вижу!» Все это было сказано с такой быстротой и таким голосом, что он легко мог видеть все происходящее в душе моей, несчастный не хотел сего заметить. После того я помог ему скинуть шубу. «Как идут дела в Польше?» Тогда, обратясь к своей должности и отдалясь на расстояние, которое переступил по движенью, весьма простительному в тогдашних обстоятельствах, я описал ему со всей осторожностью положение герцогства: оно было неблестяще. Еще в тот самый день утром получил я известие, что в деле, бывшем на Буге, два вновь собранных батальона положили ружья при первом выстреле, что из 1200 лошадей того же войска 800 погибло от беспечности и неопытности солдат, и сверх того, что пять тысяч русских с артиллерий идут к Замостью. Уведомив обо всем подробно, я представлял ему, что для поддержания собственного достоинства императора и для пользы конфедерации необходимо, чтобы посольство и Совет выехали прежде прибытия неприятеля, упоминая также обо всех невыгодах пребывания дипломатического корпуса в Варшаве. Потом говорил ему о бедственном положении герцогства и поляков, – он не верил этому и спросил с живостью: «Кто же разорил их?» – «Пожертвования их в продолжение шести лет, – отвечал я, – неурожай прошедшего года и континентальная система, прекратившая всю их торговлю». При этих словах взор его воспламенился: «Где русские?» Я сказал ему, он не знал этого. «А австрийцы?» – В таком-то месте. – «Уже две недели, как я ничего не слыхал о них. А генерал Ренье?» Отвечая ему на этот вопрос, я стал говорить об усилиях герцогства для продовольствия армии. Все это было для него новостью. Когда я коснулся армии польской, он возразил: «Я не видал никого во все время похода». Объяснил, что раздробление сил польских по различным корпусам было причиной того, что 82 тысячи человек сделались почти неприметными. «Чего хотят поляки?» – «Принадлежать Пруссии, если не могут быть независимыми». – «Почему не России?» – сказал он с гневом. Он был весьма удивлен, услышав, отчего поляки привязаны к правлению прусскому. Я знал это хорошо, ибо накануне некоторые министры герцогства были у меня и решились, в случае опасности, прибегнуть к Пруссии. «Надобно собрать 10 000 польских казаков: довольно для них копья и лошади, и с этим можно остановить русских». Я опровергал это намерение, которое во всех отношениях не могло принести никакой пользы, он утверждал противное, наконец, защищая свое мнение, я сказал: «Мне кажется, что только с хорошо образованными армиями, которые получают исправно свое жалование и продовольствие, можно действовать, все прочее ненадежно». Жалуясь на некоторых французских чиновников, я представил ему, сколь вредно употреблять в чужих землях людей без всякой вежливости и дарований. «Где ж найти людей с дарованиями?» Когда речь коснулась австрийцев, я говорил ему, сколь мало приверженных нашли они в Волынии, для доказательства привел слова князя Людовика Лихтенштейна, который несколько времени находился в Варшаве для излечения раны, в сражении на Буге им полученной; когда я прибавил к имени его похвалу, которая по всей справедливости ему принадлежала, Наполеон быстро взглянул на меня, – я остановился. «Итак, сей князь…, – повторил он мои слова, – продолжайте». Я заметил, что навлек на себя неудовольствие. Спустя немного времени он отпустил меня, приказав привести к нему после обеда графа Станислава Потоцкого и министра финансов (Матусевича), которых описал я ему как членов, пользующихся всей доверенностью Совета. Разговор наш продолжался около четверти часа. Император ходил по комнате, не останавливаясь ни на минуту, иногда принимал вид глубокой задумчивости: это его привычка. В три часа мы сошлись к нему, он вставал из-за стола. «Давно ли я в Варшаве?.. Уже восемь дней… Нет, только два часа, – сказал он, смеясь, без всякого дальнейшего приготовления. – От великого к смешному один только шаг! Каковы вы в своем здоровье, господин Станислав, и вы, господин министр финансов?» На вежливые уверения министров, сколь радостно для них видеть его здоровым после стольких опасностей, он возразил: «Опасностей?! Я не видал ни малейшей. Я на лошади и в лагере, – от великого к смешному один только шаг!» Легко можно было заметить, что он страшился насмешек всей Европы, для него никакое наказание не могло быть ужаснее. «Я нахожу вас в большом смятении?» – «Оттого что не имеем ни о чем верных сведений». – «О, армия моя в самом лучшем положении: у нас есть еще сто двадцать тысяч человек, я везде бил русских. Они не смеют показаться. У них нет уже солдат фридландских и ейлавских. Войско мое будет держаться в Вильне, я приведу 300 тысяч человек. Успех сделает русских дерзновенными, но два или три сражения на Одере, и через шесть месяцев я опять на Немане. На троне я больше значу, нежели предводительствуя войсками. Правда, что я оставляю их с сожалением, но нужно надзирать над Австрией и Пруссией, а на троне я больше значу, нежели предводительствуя войсками. Все случившееся ничего, это несчастье, действие климата, неприятель не имел никакого в том участия – я его бил повсюду. У Березины хотели меня отрезать, я смеялся над адмиралом (он никак не мог выговорить его имени). У меня были хорошие войска, артиллерия, местоположение чудесное: полторы тысячи сажен болота и река», – он повторил это два раза. Говорил весьма много о душах слабых и твердых, почти то же, что сказано в 29 бюллетене, потом продолжал: «Я видел много подобных случаев: при Маренго до 6 часов вечера победа была на стороне неприятелей, на другой день я был властелином Италии. При Еслинге покорил Австрию. Эрцгерцог думал, что остановил меня, он написал бог знает что, армия моя подвинулась уже полторы мили вперед, я не допустил его даже сделать нужные распоряжения, а всем известно, что значит мое присутствие. Я не мог воспрепятствовать, чтобы в одну ночь Дунай не поднялся на 16 локтей. Если б не то, гибель Австрии была неизбежна, но Небо предназначило мне жениться на эрцгерцогине». Это сказано было с весьма веселым духом. «То же самое случилось и в России: мог ли я воспрепятствовать морозу? Всякое утро приходили ко мне с известием, что в продолжение одной ночи погибло 10 тысяч лошадей, добрый им путь!» Это повторял раз пять или шесть. «Наши нормандские лошади слабее русских, они не могут выдержать более 9 градусов стужи, и люди также. Посмотрите на баварцев – ни одного не осталось. Может быть, скажут, что я пробыл слишком долго в Москве. Так, но погода была прекрасная, холод наступил ранее обыкновенного, я ожидал мира. 5 октября послал я Лористона для переговоров. Мое намерение было идти к Петербургу – я имел на то время, в южной провинции России провести зиму в Смоленске. В Вильне будут держаться, там остался король неаполитанский. Я приготовил огромное политическое зрелище. Кто ни на что не отваживается, тот ничего не имеет. От великого к смешному один только шаг. Русские показали себя, император Александр любим. Они имеют тучи казаков. Народ русский стоит чего-нибудь. Казенные крестьяне любят свое правительство. Все дворянство вооружилось. Я вел правильную войну против императора Александра, но кто мог думать, чтобы решились сжечь Москву. Они приписывают это нам, но точно сделали сами. Такая решимость принесла бы честь и Риму. Многие французы последовали за мной, они люди добрые, скоро меня увидят». Потом обратил он снова разговор о наборе 10 тысяч польских казаков, и, по словам его, они должны были остановить Русскую армию, ту самую, перед которой погибли 300 тысяч французов. Напрасно министры старались обратить его внимание на положение страны своей. До сих пор я не вмешивался в разговор, но, когда речь зашла о герцогстве, я снова представил ему несчастное положение оного. Он согласился наконец дать заимообразно от двух до трех миллионов, назад тому три месяца доставленных из Пьемонта в Варшаву, и три или четыре миллиона контрибуции, в Курляндии собранной. Я сам писал повеление министру финансов. Потом объявил он скорое прибытие дипломатического корпуса. «Это шпионы, я не хочу иметь их в главной моей квартире, а их призвали. Все они шпионы, занятые единственно доставлением бюллетеней к дворам своим». Таким образом, разговор продолжался около трех часов. Огонь в камине погас, мы все озябли, император, говоря с жаром, не замечал сего. На предложение следовать в Силезию, воскликнул он: «Пруссия!» Наконец, повторив еще два или три раза «от великого к смешному один только шаг», спросив, не узнали ли его, и сказав, что для него все это равно, возобновил он министрам уверения свои в покровительстве и, посоветовав им иметь более твердости, изъявил наконец желание ехать. Министры и я почтительно желали ему здоровья и благополучного путешествия. «Я никогда не был здоровее; если бы я имел дело и с самим чертом, тогда я был бы еще здоровее», – это были последние слова его, скоро сел он в смиренные сани и исчез».
Признаюсь, что разговор этот мало делает чести Наполеону. Великий человек должен быть выше бедствий. Не ясно ли обнаруживается в словах его замешательство оскорбленного тщеславия, жестокое себялюбие и презрение к роду человеческому? Какой совет, какие средства дал он несчастным полякам, которые пожертвовали всем для совершения честолюбивых его замыслов?
Оставив Варшаву, спешил я соединиться с корпусом, который находился уже на границах Силезии. Из всех городов и местечек, на пути лежащих, лучшая суть Ленчица, в девяти верстах от которой находится славный сад графини Потоцкой, называемый Новой Аркадией, Калиш, где за несколько месяцев перед этим видел я главную квартиру русских. Теперь все тихо и уныло. Шираз небольшой, но хорошо построенный и чистый городок. На Адельнау и Ждуни прибыли мы наконец к столь давно желанному пределу герцогства Варшавского.
В Адельнау был я свидетелем весьма трогательной картины, живо показавшей мне ничтожность и суету надежд человеческих. Горемыкин, молодой офицер Казанского ополчения, по воззванию пламенно любимого императора, при виде опасности, грозившей Отечеству, оставил юную супругу и двух малолетних детей, которых он был единственной опорой и надеждой. Став в ряды великодушных защитников России, он горел нетерпением показать на самом опыте беспредельную свою преданность царю и Отечеству, уже слышан был гул свирепой брани, все веселились, видя приближение славы и опасностей… и вдруг болезнь, не более двух дней продолжавшаяся, низринула его на одр болезни и смерти. По случаю, квартира его находилась у столяра, у изголовья постели его приготовляли ему и вечный дом. Равнодушие поляков, холодное сожаление приходящих раздирало душу мою. Наконец гроб был готов, пришел священник, несколько офицеров проводили его на кладбище, опустили в землю – и никто не говорит о нем более. Горестная смерть! В отдалении от родины, в глухом местечке герцогства Варшавского, кто уронит слезу на гроб его, чей вздох донесется на увядшую могилу? Пройдет год – исчезнет и самый холм, напоминающий нам преждевременную его кончину. Если бы он погиб в сражении, то оставшиеся могли утешиться сладкой мыслью, что он погиб за благо Отечества, и самая бедность не казалась бы страшной, ибо правительство печется о вдовах и сиротах убитых героев.
Из Ждуни получил я повеление ехать в Лигниц с бумагами к главнокомандующему нашей армией генералу Беннигсену.
III
Силезия
Приветствую тебя, страна, освященная великими событиями прошлого столетия, колыбель и обелиск незыблемый несокрушимой славы Фридриха Единственного! Приветствую тебя, обитель свободы, счастья и промышленности! Неудивительно, что мудрый и предприимчивый монарх Пруссии для утверждения едва возникшего своего владычества решился овладеть богатой Силезией. Какая ужасная противоположность представилась взору моему, когда я переступил из бедной, песком и развалинами покрытой Польши в цветущую, благоденствующую Силезию! Хлеб уже собран, бесчисленные стада пасутся на влажных пажитях. Опрятность селений, скромная, но довольно привлекательная наружность домов, редкая исправность дорог и мостов, печать непринуждения и благородной независимости, заметная в поступках и даже лице простого народа, возвышает душу и возбуждает какое-то приятное, доселе неизвестное чувство. Странно показалось мне, что одна умственная черта, политикой проведенная, разделяет два народа, в которых нет ничего общего ни в нраве, ни в языке, ни в самой одежде. Напрасно станете вы приписывать это природному свойству жителей. Польские воины, из среды грубых, диких поселян избранные, ловкостью, мужеством и проворством своим опровергают это мнение.
В Германии каждый поселянин получает некоторое, званию его соответственное, образование. Он знает свои права и обязанности, не страшится притеснений и без всякого ропота приносит на алтарь отечества дань, законами общества на него возложенную. И Россия под благотворным скипетром Александра исполинскими шагами приближается к счастью и благоденствию. Во всех неизмеримых концах ее воздвигаются храмы наук и просвещения, везде начинают цвести искусства и художества, везде видите вновь заведенные училища, университеты, больницы и другие благотворительные учреждения. Дворяне и купечество, ревнуя великим намерениям императора, с радостью посвящают избытки свои пользе сограждан. О, Отечество мое! Какая блистательная участь ожидает тебя! Я видел славу и богатство твое, видел обширнейшие страны Азии и Европы под скипетром твоих самодержцев, но потомки, еще счастливейшие, увидят торжество наук и художеств в пустых, доселе необитаемых степях Тавриды, Кавказа и Сибири! Свет трепещет днесь твоего оружия, но он будет удивляться и мудрости твоей.
И в самом деле, какая величественная картина представляется взору моему, когда воображаю, что со временем все необозримые пустыни России покроются роскошными городами и цветущими селами, что жители, даже низкого состояния, просвещенные духом, щедро осыпанные дарами природы, познают чистые, невинные наслаждения жизни общественной, что чужеземцы будут посещать их, дабы восхищаться успехами просвещения, мирной жизнью и благоденствием счастливых сынов славы… Это мечта, – скажут мне. Так, но мечта сладостная и правдоподобная, ибо я уверен, что Европа не погрузится более в гибельное невежество XIII века, что ум человеческий быстро будет стремиться до возможной нам неизвестной степени совершенства.
Протяжный звук почтового рожка прервал мои мечтания – и я в первый раз увидел немецкий город. Милич ничем не заслуживает внимания, но примерная чистота и устройство показывают весьма ясно, что вы уже не в Польше. Теперь все представляет здесь вид лагеря: улицы загорожены повозками, дома наполнены солдатами… но незаметно, однако ж, никакого замешательства и беспорядка. У ворот почтового двора встретил меня прусак, лет семидесяти, с седой длинной косой, пожелал доброго дня и пригласил к весьма невкусному обеду. За все эти вежливости я должен был заплатить прогоны серебряными деньгами. С бумажками нашими немцы не успели еще познакомиться, и большие до них неохотники, ибо знают, сколь неусыпно фабриканты щедрого Наполеона работали.
Переменив лошадей в Требнице, ночью переехал я Одер у самого Бреславля. На другой день спешил хотя мельком видеть сей город, столь славный своей торговлей и промышленностью. Дома в четыре, пять этажей, но построены без вкуса и красоты, дворы тесны и потому неопрятны. Это покажется странным русскому, который даже в самых малых городах своих привык видеть красивые дома и чистые дворы, но должно заметить, что немцы, жертвуя всем для выгоды, не бросят одного талера для прихоти. По сей причине и в самых столицах Германии найдете весьма мало частных домов, которые поражают взоры красотой архитектуры и наружным великолепием. Если бы правители Германии были столь же расчетливы, как жители, то в целой стране этой не удалось бы вам встретить великолепных произведений зодчества. И в самых малых вещах можно видеть характер народный. В России первое попечение строителя – дать своему дому хорошую внешность, сами поселяне заботятся, чтобы ворота и ставни их хижин были украшены резной работой.[2 - Мне не нравятся большие города немецкие, каковы Бреславль, Лейпциг и другие, в которых нет резиденции владетелей. Единообразный ряд стен, черепичные кровли не имеют ничего восхитительного. Пребывание государя оживляет эту единообразность: многие публичные здания, памятники и другие заведения дают пищу любопытству и воображению.]
Поутру был развод резервной гвардии короля прусского. Люди прекрасные, одежда и вооружение также весьма хороши. Кажется, что на лицах этих мужественных юношей заметно нетерпение лететь на поля славы и мщения, разделить победы и раны с великодушными мстителями за честь и свободу Германии. Грозный пример непостоянства и ничтожности слабых смертных! За год перед этим те же народы, может быть, те же самые люди готовили низложение России.
Бреславль и вообще вся Силезия славится суконными, полотняными и многими другими фабриками. Шерсть здешних овец, исключая испанскую, лучшая в Европе. Везде видите трудолюбие и деятельность жителей.
За воротами Бреславля, когда я выезжал из оного, встретил меня молодой человек и весьма вежливо просил довезти до Неймарка. С почтальоном сладил он весьма скоро, и я согласился тем охотнее, что одному в незнакомой земле ехать весьма скучно. Это был офицер 9-го конного полка, фамилии не помню, добрый человек, только, к сожалению, подобно многим и моим соотечественникам, он заражен был несчастной страстью говорить весьма плохо по-французски. Уверения мои, что я разумею немецкий язык, не помогли нимало, он не переставал всю дорогу говорить несвязный вздор, из которого я мог понять только, что каждый шаг ознаменован здесь славой Фридриха, что храм, виденный нами на вершине Подоблачной горы (Schattenberg), построен этим героем в признательность высочайшему покровителю, который даровал ему силы и средства с горстью прусаков сражаться с соединенными силами почти всей Европы. От Бреславля до Неймарка четыре мили с половиной. Проехав около трех миль, почтальон остановился. Несмотря на то что здешние лошади, даже курьерские, бегут не более шести верст в час, такая большая станция весьма тягостна для них. У ворот постоялого двора встретил нас неопрятный немец, мы вошли в комнату. Человек десять крестьян, с важным видом, в шляпах, сидели за столом, курили трубки и ели картофель. Какая роскошь!
В Неймарке простился я со словоохотливым прусаком и уже поздно ночью прибыл в Лигниц. На другой день отдал свои бумаги и получил приказание дожидаться здесь главной квартиры нашего корпуса. Часу в десятом генерал Беннигсен выехал – и я, в ожидании полков своих, имел время видеть все достопамятное в этом месте. Город довольно велик и хорошо построен. Много есть прекраснейших садов, искусных водопроводов и, что в Германии совсем не редкость, вместо колодцев фонтаны, украшенные разнообразными скульптурными изображениями. Особенно отличается красотой дом академии и вообще все здания, его окружающие. Уверяют, что прежде академия была в цветущем состоянии, но теперь она совершенно опустела. Учителя и учащиеся – все, кто мог носить оружие, пошли в войско. Хвала вам, неустрашимые прусаки! Настало время славы и мщения! Дорого заплатили вы за свою беспечность и неуместное великодушие! Благородная политика прусского кабинета в 1795 году побудила Берлинский двор даровать мир бедствующей республике сей, неосторожный поступок был причиной возвышения Франции, а вместе с ней и Наполеона. Чем же заплатил за это великодушие тиран, на развалинах безначалия воздвигший кровавый трон самовластия? Ненависть была мздой за благодеяние, уничтожение Пруссии – наградой за возвышение! И прусаки, со времен бессмертного Фридриха привыкшие гордиться своим именем, раболепно склонили выю под ярмо жестокого победителя, и юная монархиня, живой образ величия и добродетели, в цвете молодости, не могла пережить славы отечества, скорбь и сетование явились на стогнах градов и в хижинах сел печальных. Жестокий разрушитель Пруссии, не довольствуясь унижением оной, насильственно заставлял сынов ее ковать цепи на самих себя. Для свершения несбыточных его замыслов легионы Пруссии двинулись войной в мирную страну владычества Александра. Благо им, что оковы хищника разрушены могущественной десницей России, что стезя славы, пораставшая уже травой, проложена снова всеобщим восторгом к независимости и любовью к отечеству. И действительно, никакое перо не может изобразить единодушного, пламенного патриотизма здешних жителей. Гордый барон и его подданный, богатый купец и бедный поденщик – все становятся в грозные ряды мстителей. Никакие преимущества, кроме личных, не дают права на возвышение, и теперь не почитается редкостью видеть графа под начальством ремесленника. Наполеон раскается в излишнем презрении, которое всегда оказывал к сему храброму, великодушному народу. Если бы те же чувства одушевляли прусаков при Ауерштедте и Йене, рубежи России остались бы неприкосновенны, престол Фридриха Вильгельма озарился бы новой немеркнущей славой.
Можно сказать, что все государство превратилось в лагерь воинский. Кроме войск регулярных формируется более ста тысяч земского ополчения (Landwehr),[3 - Истинно приятно для русского видеть, сколь уважают их Отечество в странах чуждых. За сто лет перед этим великий преобразователь России желал сблизить народ свой с иностранцами даже в самой одежде… в царствование Александра те же иностранцы добровольно и с радостью приноравливаются к одеянию русских. Странно, но весело смотреть на прусских казаков в полукафтанах, с бородами и пиками.] и сверх того каждый гражданин, исключая расслабленных и дряхлых старцев, обязан, в случае приближения неприятелей, защищать город или село, в котором живет. Итак, брань эта не есть обыкновенная брань честолюбия и политических расчетов. Одно, даже несколько важных сражений не могут решить ее участи. Целый народ дал клятву погибнуть или победить. Испанцы и русские показали на опыте, что в силах сделать нация, защищая свою свободу. Итак, успех союзников не может быть сомнителен.
В Лигнице видел я две книжные лавки и типографию. Церкви католические и лютеранские довольно огромны. Я был в двух, ходил по древним гробницам рыцарей, мечтал о столетиях давно протекших, и признаюсь, взирая на настоящее, не завидовал славе поколений минувших. Все надгробные памятники, в древних храмах Германии существующие, ясно изображают горестную эпоху усыпления разума человеческого. На камнях, покрывающих тела усопших рыцарей и славных женщин того времени, грубый резец увековечил изображения и имена усопших, а вместе с тем и печальное воспоминание об упадке наук и художеств. Я видал старинных резных идолов работы сибирских язычников, они весьма отвратительны, но немецкие произведения древних веков не могут спорить о первенстве. Всего более понравились мне в здешних церквах черные доски, на которых золотыми буквами начертаны имена воинов, живших в том приходе и погибших на поле чести. Мне кажется, никакой обелиск не может быть приличнее и величественнее. Всякое звание имеет собственно ему принадлежащую славу, слава поддерживает героя на скользком пути побед и величия, могущественный, волшебный глас ее дает ему бодрость презирать коварство и зависть душ низких, для нее мореходец борется со смертью и стихиями, она поддерживает деятельность министра в трудах кабинета. Какое возмездие может быть утешительнее для воина, когда, готовясь к видимой, почти неизбежной гибели, он уверен, что религия и Отечество обессмертят память его? Смелый юноша увидит имя отца на скрижалях славы и чести – и с благородной гордостью устремится по следам его. Он не позавидует пышному, роскошному тунеядцу, который еще при жизни исчезает во мраке небытия, не променяет скудного, но славного своего жребия на участь безумных себяубийц, погребенных в злате… Стремление к славе истинной есть страсть высокая, нераздельная с мыслящим составом нашим, – оно есть тайное знамение будущего вечного бессмертия. Жалок безумец, живущий для настоящего! Для него нет потомства, нет вечности, но есть казнь гораздо ужаснейшая – презрение современников.
Другая церковь превращена в госпиталь для раненых французов. Я видел там только несчастных, проклинающих честолюбие жестокого своего повелителя. Они взяты в плен в сражениях, незадолго перед сим при Кацбахе и Яуере происходивших. Прусаки в соединении с русскими делают чудеса. Наконец, и миролюбивая Австрия, несмотря на связи родства, соединяющие ее с императором французов, несмотря на искреннее желание пребыть в согласии с непримиримым врагом общественного спокойствия, приступила к святому Союзу народов Европы. Многочисленные дружины ее уже двинулись вслед за бегущим сокрушителем царств и престолов. Храбрый, мужественный Понтекорво с отважными шведами явился отрадным вестником свободы на северных берегах Германии. Великий Моро, пожертвовавший половиной жизни мнимому спокойствию своего отечества и в самом изгнании страшный для тирана Франции, прибыл в стан Александра. Еще ли мало доказательств для слепых рабов Наполеона, сколь противна война, им предпринятая, всем законам совести, правоты и блага общественного?
Здешние жители скупы до крайности, но нас угощают как нельзя лучше. Никогда, кажется, не было еще столь лестно и приятно носить мундир русский. По сказаниям Наполеона, они ожидали видеть диких варваров, и к удивлению встречают приветливых, добрых друзей! Правда, что одежда и вид башкирцев, которые в это время входили в город, поразили немцев. Некоторые, и довольно благоразумные люди, верили, что они питаются неприятелями, и особенно охотники до детей, – я употребил все силы вывести их из этого заблуждения. Вскоре противное обхождение и невинное простосердечие сих людоедов рассеяло совершенно всякое сомнение.
Один неожиданный случай почти примирил меня со скупостью немцев. Раненый русский солдат, потерявший руку при Кацбахе, подошел к окну моей квартиры. Неприметно окружила его толпа жителей, и каждый с сердечным участием давал деньги. Сначала солдат отказывался принять, как он говорил, подаяние, но они почти насильно принудили его взять множество мелкого серебра. Изъясняться с ними он не мог, но кто не поймет изъяснений благодарности? Истинное уважение, даже слезы видны были на лицах немцев… Мысленно ободрял я холодную их важность, не препятствующую быть чувствительными и делать добро.
Три дня пробыл я в Лигнице, познакомился с некоторыми жителями, толковал мужчинам о политике, с женщинами – о романах и экономии. Должно заметить, что эти два предмета наиболее занимают их. Непостижимо, как могут они согласить занятия, столь противоположные одно другому! Переносясь воображением в мечтательный мир, сотворенный развратом и испорченностью вкуса, где нередко встречаем молодую героиню, без провожатого, без денег странствующую из одного края света в другой, или какого-нибудь царя, меняющего престол на соломенную хижину, в которой живет любезная его сердцу, – прелестная Эмилия или Шарлотта вдруг видит себя в действительной кухне и весьма спокойно чистит лук или картофель, от кастрюлек хладнокровно переходит она к фортепьяно или арфе, восхищается Шиллером, Гёте – и все это так непринужденно, так свободно, что и самая несообразность перестает казаться странностью. Впрочем, я не заметил в них большой нежности к систематическим своим супругам, да и эти последние не имеют больших требований, они блаженны, когда не мешают читать газеты, пить пиво и курить табак.
Граф Толстой, по прибытии своем в Лигниц, получил повеление, с лучшими полками пехоты, со всей конницей и артиллерией, следовать для соединения с главной армией, а прочие войска обратить для блокады Глогау. На другой день мы выступили. От этого места начинается походная жизнь моя, ибо почти до самого Лигница ехал на почтовых весьма спокойно и не имел ни в чем недостатка. Погода была тихая и ясная, все мы восхищались мыслью, что скоро будем участвовать в великих подвигах большой армии. Веселые песни раздавались в мирных долинах Силезии; как на роскошный дружеский пир, с нетерпением стремились воины к близким трудам и опасностям. Сколь блаженным почитал я себя в это время, сколь пламенно благодарил Небо, даровавшее мне счастье быть свидетелем, даже участником великого события, доселе в летописях мира неслыханного! В течение единого только года видел я, как все народы Европы с мечом и огнем протекли от вод Средиземного моря до злачных холмов, светлыми струями Москвы орошенных, видел народ, твердый верой и верностью, по трупам полумиллиона хищников достигший от Оки и Волги до цветущих берегов Эльбы… События грядущие будут еще решительнее для судьбы мира.
Путь от Лигница через Голдберг до Левенберга походил более на приятную прогулку, нежели на трудный воинский переход. С каким восхищением удивлялся я трудолюбию здешних жителей. Природа имела весьма мало участия в сотворении разнообразных красот, на каждом шагу мною виденных. Напротив того, множество камней, которыми усеяны поля, неровность местоположения, болотные берега рек и ручьев представляли большие невыгоды для жителей страны сей, но терпение и деятельность все преодолели. С каким рачением обработаны здесь нивы, сколько трудов должен был употребить земледелец для удобрения пашни: каждый камушек отложен в сторону; каждый кусточек обрезан, очищен; болота осушены; лес сотворен, по-видимому, искусством для одного только удовольствия путешественников!
Левенберг – довольно хорошо построенный город. Мы в нем переночевали и на другой день были уже в Саксонии. Река, под Лаубаном текущая, служит границей Пруссии. Дорога столь же приятна и разнообразна, но заметны уже кровавые следы войны. Везде разбросанные кивера, амуниция, даже неприбранные трупы убитых показывают, сколь недавно происходили здесь действия, славные для союзников, гибельные для Наполеона! Удивительно, как скоро познакомились жители с именами русских генералов. Проводники наши с великой подробностью описывали все сражения, в этих окрестностях бывшие. Странно показалось мне, что люди так легко привыкают к самым ужаснейшим бедствиям. Неожиданная смерть мирного гражданина, похороны какого-нибудь старца обращают на себя особенное внимание целого села или города; теперь ежедневно падают тысячи юношей, без погребения остаются тела их, язвами покрытые, – и равнодушно селянин проходит мимо, и воин с добрым сердцем, с чувствительной душой, хладнокровно смотрит на поприще убийств, которое, по слабости и развращению смертных, сделалось полем чести и славы…
Отчего происходит, что, переступая пределы одного государства, ожидаем видеть, и действительно видим, некоторое различие в нравах, обычаях, даже в образе мыслей жителей? При въезде в Лаубан мне показалось, что обыватели приветливее, ласковее, но зато гораздо скрытнее прусаков. Справедливо говорит остроумный наш Сумарокова (Панкратий) в сказке «Пристыженный мудрец»: