Своего рода ключом к анализу жанра может стать разработанная Л. Я. Гинзбург в 1940-х годах идея о различии автоценности, возникающей из «общих ценностей, переживаемых со всей интенсивностью личного волеустремления», и автоконцепции, представляющей собой результат приспособления автоценности к реальным жизненным обстоятельствам (Гинзбург 2011: 74–75, 133 и др.). Поскольку автоконцепция почти всегда не совпадает с автоценностью, она часто включает в себя самооправдания или самообвинения[21 - О соотношении этих категорий Л. Я. Гинзбург с «Pers?nlichkeitsideal» А. Адлера (см.: Adler 1964: 94–97) и «Self-concept» К. Роджерса см.: Zorin 2012. Эта модель, исключительно продуктивная для анализа «внутренне ориентированной личности», на наш взгляд, утрачивает свой эвристический потенциал при ее универсализации. Ср.: «Никакой экстаз самопожертвования не снимает необходимости в личном переживании ценности. Индус, бросающийся под колесницу своего бога, хочет, чтобы колесница раздавила именно его; его не устраивает, если она раздавит кого-нибудь другого» (Гинзбург 2011: 202). Эта попытка истолковать массовый экстатический ритуал через механизм личного самоутверждения, как минимум, не выглядит безусловно убедительной.].
В конфессиональном дневнике устойчивость автоценности гарантирована авторитетом сообщества, хотя события и впечатления могут порой заставлять человека изменять автоконцепцию. В дневнике интимном накапливающийся опыт побуждает пересматривать и саму автоценность. Каждая запись здесь будет представлять собой столкновение, взаимопроверку и взаимоподгонку «автоконцепции» и «автоценности».
В России переход от конфессионального дневника к интимному произошел буквально в пределах двух поколений одной семьи и одной среды: водораздел пролегал между Иваном Петровичем Тургеневым и его сыновьями, или, говоря шире, между Дружеским ученым обществом, представлявшим собой публичную форму существования кружка московских розенкрейцеров, и Дружеским литературным обществом, объединявшим группу совсем молодых авторов, по преимуществу студентов Московского университета и воспитанников Благородного пансиона при университете. Эмоциональный репертуар младших был уже основан на современной западноевропейской литературе. По-видимому, это было первое поколение русских людей, чей эмоциональный мир был сформирован символическими моделями чувства, которые были разработаны в «Письмах русского путешественника».
Андрей Тургенев был старшим сыном Ивана Петровича, Карамзин являлся для него, по сути дела, членом семьи. В то же время он был и признанным лидером Дружеского литературного общества, среди членов которого были такие яркие фигуры, как Василий Жуковский, Андрей Кайсаров, Александр Воейков и младший брат Андрея Александр Тургенев. Именно в этой среде резкое своеобразие личности Андрея Ивановича получило групповое признание и было закреплено в качестве своего рода эталона для поколения.
Как писал Карл Мангейм,
новые, рождающиеся на глазах у всех соратнические объединительные установки, создающие подгруппу внутри поколения, не возникают на голом месте. Они рождаются из личных контактов между людьми, входящими в определенную конкретную группу. Взаимная поддержка тесно связанных друг с другом членов реально ощущаемого братства является для них вдохновляющим стимулом и помогает им вырабатывать объединительные установки, которые вполне отвечают потребностям, вытекающим из структурного положения данной группы в обществе. Однако, возникнув таким образом, эти установки и созидательные принципы могут отрываться от конкретных общностей, в которых они зародились, и собирать вокруг себя, связывать воедино более широкие слои (Мангейм 1998: 31).
Поколенческий сдвиг, отразившийся в дневниках Андрея Тургенева, тем более примечателен, что он проходил без декларированного разрыва с «отцами» и демонстративного отказа от полученного духовного наследства. Напротив того, Андрей Иванович до последнего дня оставался почтительным сыном, относившимся к собственному отцу с уважением, граничившим с обожанием. Более того, он перенес это отношение на весь круг друзей Ивана Петровича Тургенева, которые также высоко ценили сына своего собрата: «Андрей-то Иванович был чрезвычайной. Я здесь его цену еще больше узнал. Как он был к нам привязан», – писал Иван Владимирович Лопухин своему брату Петру Владимировичу в июле 1803 года вскоре после безвременной смерти героя этой книги (РО ИРЛИ. Ф. 309. Ед. хр. 2695–2698. Л. 118–118 об.)[22 - В. Н. Топоров в предисловии к публикации фрагментов из «Дневников» увидел в личности Андрея Тургенева «закваску того круга, из которого он вышел» и воздействие выработанных московскими масонами практик «самоанализа с целью понять „темное“ в человеческой природе и в себе самом и преодолеть его» (Топоров 1989: 85).].
Именно отец приучил Андрея Ивановича вести дневник и давать себе отчет в мельчайших переживаниях. Однако он сам, как и полагалось масону, исходил в своей работе по самосовершенствованию из непреложно заданных образцов и правил, призванных стать достоянием сначала членов братства, а в более или менее отдаленной эсхатологической перспективе и всего человечества. Андрей Иванович стремился найти ориентиры, подходящие прежде всего для него самого.
В одной из последних записей в дневнике, сделанной незадолго до смерти, Андрей Иванович не без сознательного кощунства уподобил Руссо Христу, заметив при этом, что не следует подражать даже Руссо, поскольку человек «должен быть всегда он» и «везде сохранить» свою «Selbstheit» – «особость» (РО ИРЛИ. Ф. 309. Ед. хр. 272. Л. 55 об. – 56). Первой «добродетелью», которой следовало учить детей после «любви к добру», Тургенев назвал здесь «презрение людского мнения». В этом поиске оригинальности он следовал за самим Руссо, не устававшим подчеркивать, что он «пишет на основании не чужих идей, а своих собственных» и «смотрит на вещи не как другие люди» (Руссо 1981: 22)[23 - В недавней монографии Л. М. Баткин написал о стремлении Руссо постоянно настаивать на своей особости и непохожести на других «как о всемирно значимом уникальном социально-историческом и социокультурном феномене» (Баткин 2012: 8). Заметим, что Ницше, ненавидевший Руссо именно за полную поглощенность собственной персоной, назвал его «первым современным человеком, в одном лице, идеалистом и canaille, которому потребовалось нравственное „достоинство“, чтобы не отпрянуть в ужасе от вида собственной персоны, больной от безудержного тщеславия и безудержного самобичевания» (Ницше 1993: 617).].
Якоб Беме говорил о «самости» («ichkeit») человека как о месте пребывания в нем Сатаны, которого душа, ищущая пути к Христу, должна в себе уничтожить (см.: Sawday 1997: 30). Духовный путь члена ордена состоял в постепенном отказе от собственной индивидуальности и в приближении к единой для всех «автоценности» – наглядной репрезентацией такого восхождения была масонская иерархия. Напротив того, Андрею Тургеневу необходимо было постоянно складывать из доступного ему культурного материала свою Selbstheit, ставшую для него автоценностью, и заново сверять с ней свою менявшуюся автоконцепцию. Процесс этот еще дополнительно осложнялся тем, что Андрей Иванович регулярно перечитывал свой дневник и комментировал написанное ранее.
Эта двойная перспектива делает дневник Тургенева исключительным источником для реконструкции его переживаний, которые не столько «отражались», сколько, так сказать, откладывались на его страницах. По словам Лежена, «дневник – это серия датированных следов» и особый фильтр, через который процеживается душевная эмпирика, а «если видеть в нем автопортрет, он более всего будет напоминать карикатуру» (Lejeune 2009: 179).
Жадный поиск доказательств собственной исключительности, без веры в которую жизнь лишается смысла, яростная требовательность к себе, тягостное самокопание и придирчивая оценка своего соответствия абстрактным критериям и идеальным образцам, которые не просто заимствуются ready-made из внешних источников, но подвергаются интенсивной интериоризации, рефлексии и переосмыслению – весь этот психологический рисунок совершенно необычен по меркам русского XVIII века, но хорошо знаком тем, кто читал великую прозу следующего столетия.
6
Если измерять литературные репутации дробью, где в числителе будет количество и значимость научных трудов, посвященных тому или иному автору, а в знаменателе – объем наследия, от него оставшегося, то итоговая цифра, которую мы получим для Андрея Тургенева, окажется запредельно высокой. Уже более ста лет о нем пишет множество исследователей, в том числе такие признанные классики, как Александр Н. Веселовский, Ю. М. Лотман, В. Н. Топоров и В. Э. Вацуро. Между тем за свою короткую жизнь Андрей Иванович успел напечатать лишь три стихотворения и несколько переводов.
Корпус его оставшихся неопубликованными текстов также не поражает масштабностью – в него входят две дюжины мелких стихотворений, фрагменты незавершенных переводов, три речи, произнесенные им в Дружеском литературном обществе, около сотни писем и его главное произведение – дневники 1799–1803 годов, документ исключительно интересный с историко-психологической точки зрения, но едва ли представляющий собой художественный шедевр. К тому же дневники до сих пор остаются неопубликованными и известны читателям только по цитатам в научной литературе и по публикации М. Н. Виролайнен, появившейся в 1989 году и включившей в себя менее пятой части общего объема.
Первоначально интерес историков литературы к Андрею Тургеневу определялся его близостью с Жуковским. «Элегия» Тургенева была напечатана Карамзиным в «Вестнике Европы» в 1802 году за полгода до посвященного Андрею Ивановичу перевода «Сельского кладбища» Грея, выполненного Жуковским (см.: ВЕ 1802 XIII: 24; Вацуро 2002: 20–73). Еще через полгода, летом 1803-го, Андрей Иванович внезапно умер – кладбищенский колорит обеих элегий и мотив ранней безвестной смерти, составляющий главную тему первого шедевра Жуковского, слились в сознании читателей с печальной судьбой юного поэта и сформировали его образ (cм.: УС: 109; о месте этого перевода Жуковского в истории русской поэзии см.: Топоров 1981; Вацуро 2002: 20–73 и др.). В 1837 году Александр Тургенев печатно вспомнил о покойном брате, написав, в частности, что его дружба «с Жуковским не была бесплодна для юного гения» (Тургенев 1969: 118; ср.: Зейдлиц 1883; Резанов 1906–1916 и др.). Именно в этой связи к его фигуре и обратился Александр Н. Веселовский в книге о Жуковском, до сегодняшнего дня остающейся одной из лучших русских литературных биографий.
Ученого интересовал в Жуковском душевный строй поэта «чувства и сердечного воображения», психологический тип человека «эпохи чувствительности». В Андрее Тургеневе, которому посвящена целая глава монографии, Веселовский увидел человека того же плана, «только более страстного, менее рассудочного» (Веселовский 1999: 54). Исследователь отметил свойственный Тургеневу культ дружбы, его склонность к меланхолическим переживаниям и апологию детских воспоминаний. По своим литературным вкусам и пристрастиям Тургенев, по мнению Веселовского, «опередил Жуковского» – биограф специально выделил увлечение Андрея Ивановича Шекспиром и способность, вопреки критическим замечаниям Жуковского, оценить значение фантастики в «Макбете», над переводом которого Тургенев работал весной 1802 года (Там же, 54).
Особое внимание Веселовский уделил любовным переживаниям Тургенева. Реконструировать историю любви Андрея Ивановича по доступным исследователю источникам было невозможно, в его распоряжении были только письма Андрея Тургенева к Жуковскому и геттингенский дневник Александра Тургенева. Однако ученого волновали не столько фактические детали романических увлечений героев, сколько их эмоциональный колорит: любовные переживания Тургенева он рассматривал на фоне юношеского чувства Жуковского к Марии Николаевне Свечиной. По определению Веселовского, «Андрей Тургенев – это Ленский avant la lettre» (Там же, 77).
Веселовский стремился прежде всего обнаружить единый Zeitgeist, объединявший Жуковского и Андрея Тургенева, поэтому он несколько затушевывал различия в их темпераменте и душевном устройстве. Материал, которым он располагал, очень способствовал такому смещению – в письмах Жуковскому Тургенев вольно или невольно ориентировался на реакции адресата (в письмах Андрею Кайсарову, не говоря уже, например, о письмах к Константину Булгакову, он выглядит во многом по-другому), а Александр Тургенев, на чьи записи также мог опереться биограф, был по своему складу в известном смысле ближе к Жуковскому, чем к старшему брату. С дневником Андрея Ивановича Веселовский еще не имел возможности познакомиться, хотя и знал про его существование.
Тургеневский архив в то время хранился у потомков Николая Ивановича, третьего из четверых братьев Тургеневых. В середине предшествующего десятилетия исследователи получили доступ к его материалам (см.: Фомин 1906; см. также: Фомин 1912), а в 1912 году он перешел в собственность Академии наук. С дневниками Андрея Ивановича и его перепиской с Кайсаровым и родителями на первых порах начал работать В. М. Истрин, готовивший для многотомной серии «Архив братьев Тургеневых» тома, связанные с юношескими годами Александра Ивановича. Материалам, касающимся непосредственно самого Андрея Ивановича, предполагалось посвятить отдельный том (Истрин 1911а: 104). К этой работе приступил Е. И. Тарасов, но революция и Гражданская война не дали довести ее до конца.
Разыскания Истрина отразились в цикле статей, напечатанных им в «Журнале Министерства народного просвещения» (см.: Истрин 1910а; Истрин 1910б; Истрин 1911б; Истрин 1911с; Истрин 1913), и прежде всего в монографии «Младший тургеневский кружок и Александр Иванович Тургенев» (см.: Истрин 1911а), вошедшей в состав второго тома «Архива братьев Тургеневых» и до сих пор остающейся главным источником сведений об Андрее Тургеневе для всех, кто не имеет возможности познакомиться с неопубликованными рукописными источниками.
Ученый подробно описал и масонский круг Ивана Петровича Тургенева, и окружение его сыновей, которые остались чужды мистическим увлечениям своих предшественников, предпочитая духовным книгам современную литературу, но переняли жажду самосовершенствования и особую атмосферу моральной требовательности, отличавшую московских масонов. Истрин также обратил внимание на индивидуальные различия в характерах и литературных воззрениях членов Дружеского литературного общества и показал, что с отъездом Андрея Ивановича из Москвы этот круг стал распадаться.
В описании литературной позиции Андрея Тургенева Истрин в основном следует Веселовскому, подтверждая его тезисы новым материалом. Он, в частности, ввел в оборот полемические высказывания Тургенева о Карамзине, но недооценил их принципиальный характер, не решившись оспорить устоявшиеся представления о карамзинистской ориентации тургеневского кружка (Истрин 1911а: 70–76). Чрезвычайно подробно исследователь осветил влияние на обоих Тургеневых современной немецкой литературы, а говоря о шиллеризме Андрея Ивановича, высказал мнение, что Тургенева интересовала «главным образом не идейная сторона, не сила протеста, а сторона психологическая» (Там же, 81)[24 - Как и Веселовский, особый раздел своей работы Истрин уделил истории романа Андрея Тургенева с Екатериной Михайловной Соковниной. Обладая куда большим кругом источников, Истрин много полнее изложил обстоятельства этой драматической истории, однако также не сумел избежать важных промахов и ошибок, особенно там, где он пишет о развязке романа Андрея Тургенева и Екатерины Соковниной после его отъезда из Москвы в Петербург. Как пишет Истрин, «самое позднее в мае 1802 года между молодыми людьми произошел разрыв. По крайней мере, мы уже более не встречаем имени Катерины Михайловны в бумагах Андрея. По-видимому, роман кончился» (Истрин 1911а: 111). Это утверждение совершенно не соответствует действительности и, как будет видно из дальнейшего изложения, легко опровергается в том числе хорошо известными Истрину документами. Сходные неточности см. и у опиравшегося на работу Истрина Я. А. Гордина: Гордин 2002: 30–43.].
В советское время традицию научного исследования наследия Андрея Тургенева возродил Ю. М. Лотман, который ввел в оборот целый ряд прежде неизвестных тургеневских текстов (см.: Лотман 1960; Поэты 1971) и предложил совершенно новую концепцию его личности и мировоззрения (см.: Лотман 1997). Если Веселовский шел к Андрею Тургеневу от Жуковского, а Истрин – от Александра Тургенева, то для Лотмана исследовательскую перспективу задавали Андрей Кайсаров и, отчасти, Мерзляков (см.: Лотман 1958). По мнению Лотмана, «„Дружеское литературное общество“ не было дружеским», причем противоречия в нем отражали не столько индивидуальные различия между его членами, сколько мировоззренческий конфликт двух групп, разделявший даже родных братьев. Если Андрей Тургенев, Андрей Кайсаров, Мерзляков и Воейков стремились «рассматривать литературу как средство пропаганды гражданственных, патриотических идей», то Жуковский, Михаил Кайсаров, Александр Тургенев и Родзянко оставались тесно связаны с «карамзинской школой» (Лотман 1997: 701, 656). Исследователь скептически относился к самой идее Zeitgeist, объединяющего людей одного поколения, вместе с тем его собственная концепция вовсе не была свободна от Zeitgeist 1950-х годов.
В интерпретации Лотмана Тургенев предстал радикалом и тираноборцем, своего рода посредующим звеном между Радищевым и декабристами. В увлечении Андрея Тургенева, Мерзлякова и Кайсарова Шиллером он, в отличие от Истрина, видит именно проявление их бунтарских и демократических взглядов, полностью противостоящих литературной и общественной позиции Карамзина и его последователей. В позиции Тургенева Лотман обнаружил не только преемственность по отношению к наставникам, но и конфликт с ними.
Лотман не только не обращался к личной жизни и внутренним переживаниям Андрея Тургенева, что не входило в его задачу, но и критиковал Истрина и Веселовского за «исследовательский интерес» к проблемам «душевной организации», видя в нем стремление «во что бы то ни стало» приписать Тургеневу и его друзьям сентименталистский «культ чувствительной дружбы и нежных чувствований» (Там же, 650–652).
При ретроспективном взгляде на эту дискуссию кажется более продуктивным не противопоставлять страстного бунтаря и нежного элегика, но попытаться понять, как обе эти модели уживались в одном человеке, составляя своего рода динамический потенциал культуры, реализовавшийся впоследствии в самых различных и даже взаимоисключающих тенденциях.
Такого рода подход к личности Тургенева и его литературному окружению попытался найти Марк Раев в своей статье «Русская молодежь в начале XIX века: Андрей Тургенев и его друзья», опубликованной в 1967 году по-французски и впервые представившей молодого Тургенева и его круг западным читателям. Для Раева судьба и среда Андрея Тургенева стали иллюстрацией его тезиса о начавшемся в XVIII столетии отчуждении образованного русского дворянства от государства (см.: Raeff 1996). Исследователь ведет от него линию не столько к декабристам, сколько к «лишним людям» и интеллигентам – идеалистам 1830-х годов (см.: Raeff 1967; английский перевод: Raeff 1994).
Новый всплеск публикаторского и исследовательского внимания к личности и наследию Андрея Тургенева приходится на 1980-е годы[25 - Отдельная тема – многочисленные работы, где Тургенев фигурирует в качестве примера русской рецепции того или иного европейского писателя. Ряд, открытый еще в 1937 году классической книгой В. М. Жирмунского «Гете в русской литературе», был продолжен целым рядом исследований о русской рецепции Шиллера, Коцебу, Виланда, Винкельмана, Шекспира и др. См.: Жирмунский 1981: 60–64; Lotman 1958/1959: 424–426; Harder 1969: 45–74; Данилевский 1972: 41–43; Зорин 1996: 8–35; Ларионова 1995: 36–41; Guiseman 1971: 128–142; Данилевский 1970: 351; Заборов 1965: 84–85 и др. В недавней работе американского исследователя Дэвида Купера рассмотрены взгляды Андрея Тургенева на роль литературы в поисках национальной идентичности (Cooper 2010: 31–50).]. В 1987 году вышел сборник «В. А. Жуковский и русская культура» с подготовленной В. Э. Вацуро и М. Н. Виролайнен публикацией писем Андрея Тургенева к Жуковскому, впервые введенных в научный оборот еще Веселовским (см.: ЖРК: 350–430).
Через два года М. Н. Виролайнен осуществила первую научную публикацию большого фрагмента из дневника Андрея Тургенева, куда вошли его записи, сделанные в Петербурге с ноября 1801 года, когда он приехал туда из Москвы, по май 1802-го – времени его второго отъезда в Вену. Особый интерес этой части дневников состоял в том, что она включала переписанные Андреем Ивановичем письма к нему Екатерины Соковниной, оригиналы которых не сохранились (см.: ВЗ 1989: 100–138). В том же году японским исследователем К. Ямадой были напечатаны письма Тургенева Андрею Кайсарову, но эта ценная, хотя и содержащая многочисленные опечатки публикация осталась, вероятно из-за малодоступности издания, почти неизвестной (см.: Ямада 1989).
Отрывок из дневника Тургенева был напечатан в альманахе «Восток–Запад» вместе с переводом «Дневника, написанного латиницей» японского писателя начала ХХ века Исикава Такубоку. Предисловие к обоим текстам, объясняющее это «странное сближение» во времени и пространстве, написал В. Н. Топоров, незадолго до этого опубликовавший небольшую статью, озаглавленную «Дневник Андрея Ивановича Тургенева – бесценный памятник русской культуры», где он сетовал на неосвоенность тургеневского дневника научной мыслью и, вслед за Веселовским, писал о «скрытой теме Тургенева в творчестве Пушкина» (Топоров 1985: 86).
В статье «Два дневника», предваряющей публикацию, Топоров ориентируется на идеи Веселовского и Истрина, дополняя их важным наблюдением о потенциальной литературности заметок Тургенева, ближайшим образом связанных с «Вертером» Гете. По мнению ученого, «Страдания юного Вертера» давали молодому Тургеневу возможность отразить в дневнике собственную личную тему (Топоров 1989: 85). Открытие «вертерианского» субстрата дневников Андрея Тургенева позволило Топорову в очень осторожной и даже нарочито туманной форме сформулировать мысль о загадочности обстоятельств смерти Андрея Ивановича[26 - «Дневник при внимательном его прочтении дает не одно свидетельство избранности юного поэта смертью и понимания им этого своего избранничества, готовности к ней. Для других, в частности и для родных, она, напротив, была столь неожиданна, что подлинные причины ее не могут считаться вполне известными» (Топоров 1989: 99; ср.: Веселовский 1999; Истрин 1913).].
Своего рода итоговой для этого этапа изучения наследия Андрея Тургенева стала глава книги В. Э. Вацуро «Лирика пушкинской поры», специально посвященная Дружескому литературному обществу и, прежде всего, разбору «Элегии» Андрея Тургенева (см.: Вацуро 2002: 20–47). Вацуро сумел разрешить вопрос об отношении Тургенева к Карамзину, показав, что полемика с Карамзиным непосредственно связана с шиллеризмом литераторов Дружеского литературного общества.
Андрей Тургенев и его друзья исходили из разработанного немецкой литературой «начиная с Виланда» идеала «sch?ne Seele», важного для них в обоих своих изводах: как в обоснованном И. Г. Якоби «классически сентименталистском варианте – естественность, целомудрие и мягкосердечие», так и в интерпретации штюрмеров, требовавших «силы и страсти, которые только делают душу прекрасной». На этой основе и возник кружок шиллеристов, отпочковавшийся от ствола сентиментальной литературы, противопоставивший себя предшественникам и учителям и в то же время сохранивший свои генетические корни, кружок, культивировавший письмо и дневник как инструмент самоанализа и самосовершенствования (см.: Вацуро 2002, 30, 34–37).
Такой кружок, по мысли Вацуро, стал «порождающей средой» для элегии, жанра, «манифестирующего себя как прямую проекцию внутреннего мира личности». Глава его монографии, непосредственно следующая за разбором тургеневской «Элегии», посвящена подробному анализу «Сельского кладбища» Жуковского. На совершенно новом уровне историко-литературного осмысления репутация Андрея Тургенева вновь вернулась к своей исходной точке.
Читателям XXI века Андрей Тургенев предстал в новой эксцентрической инкарнации – его имя стало псевдонимом писателя и журналиста Вячеслава Курицына, которым он подписывает свои постмодернистские триллеры. К посмертной судьбе самого Андрея Ивановича этот эпизод не имеет прямого отношения, разве что несколько замедляет поиск информации о нем в Интернете. В том, что двухсотлетие смерти Тургенева было отмечено появлением написанного будто от его имени романа о сексуально-мистическом опыте мужчины-проститутки на французском курорте, тянет усмотреть если не символ, то, как минимум, симптом культурного сдвига, к которому у нас еще будет случай вернуться в Заключении к этой книге.
По формуле Клиффорда Гирца, «общества, как живые существа, содержат в себе свои собственные интерпретации. Надо лишь знать, как найти к ним подход» (Гирц 2004: 204). Mutatis mutandis, это высказывание обратимо, и мы можем сказать: «живые существа как общества». Наша задача «найти подход» к жизни одного человека, понятой, по заветам Руссо, как «цепь переживаний» («sentiments») и только «через них» как «последовательность событий, являвшихся их причиной» (Руссо 1961 I: 243; ср.: Баткин 2012: 41). Вопрос о литературной позиции Андрея Тургенева и месте его опытов в литературном процессе сегодня можно считать в основном выясненным. В этой книге речь пойдет о любви и смерти.
Глава первая
Персонажи августейшего театра
Новая порода людей
«Петр дал нам бытие, Екатерина – душу», – написал неизвестный автор «Надписи к статуе государя Петра Великого», напечатанной в 1769 году в журнале «Всякая всячина» (Николаев 2006: 263)[27 - Эта надпись традиционно приписывалась А. П. Сумарокову, поскольку была включена Н. И. Новиковым в первое издание его «Полного собрания сочинений». Однако, как установила Н. Д. Кочеткова, во втором издании «Полного собрания…» Новиков отказался от этой атрибуции как от ошибочной (см.: Там же: 414).]. Эта часто цитируемая формула основывалась как минимум на трех базовых предпосылках, хорошо знакомых читателям журнала.
Во-первых, сам факт существования человека и народа определяется принадлежностью к европейской цивилизации. Жизнь за пределами европейского культурного ареала, по сути дела, равна небытию. Во-вторых, приняв при Петре европейские одежды, облик и манеры, высшие сословия российского общества стали лишь внешне походить на жителей цивилизованного мира. Им еще предстояло обрести душу, то есть способность думать и чувствовать по-европейски.
И, наконец, в-третьих, прерогатива создания нового человека, русского европейца, обладающего всей полнотой физического и духовного бытия, всецело принадлежит монарху.
Мы не знаем, в какой степени неизвестный автор «Надписи…» был осведомлен о замыслах императрицы. Однако его гиперболическая лесть как нельзя более точно схватывала их суть. «Манифест о вольности дворянства», подписанный Петром III за несколько месяцев до воцарения Екатерины Великой, но реализованный уже в ее царствование, превращал службу государю и отечеству из повинности в акт сознательного выбора (см.: Марасинова 1999: 61–66). Образ жизни высшего сословия зависел теперь не только от самого факта принадлежности к нему, но и от ценностей, идей и чувств, которые руководили поведением его членов, а государственная власть оказывалась вынужденной считаться с ними и тем самым принимала на себя ответственность за души подданных.
Уже коронация Екатерины в феврале 1763 года сопровождалась грандиозным маскарадом «Торжествующая Минерва», представлявшим собой аллегорию грядущего преображения мира (см.: Wortman 1995: 110–146). Целью этого зрелища, в котором участвовали тысячи людей, включая и саму государыню, было, как писал один из его устроителей поэт Михаил Михайлович Херасков, «мерзость показав пороков, честность славить, сердца от них отвлечь, испорченных поправить» (см.: Костин 2013: 82).
В 1767 году императрица созвала Уложенную комиссию, призванную дать России свод новых, современных законов и учредить обещанное царство Астреи. Однако замысел этот окончился неудачей – подданные Екатерины оказались не способны выполнить возложенную на них задачу (см.: Каменский 1999: 406–416). «К чему служат законы, когда нравы испорчены?» – гласил один из первых номеров журнала «Всякая всячина», где была напечатана «Надпись к статуе государя Петра Великого» (1769. № 4. С. 9). Новая держава требовала новых граждан – воспитательная политика становится фокусом преобразовательных усилий императрицы.
Одним из устроителей «Торжествующей Минервы» был Иван Иванович Бецкой (см.: Костин 2013: 91; Погосян 2010), по существу руководивший всеми реформами Екатерины в области образования. Через год, в марте 1764 года, императрица конфирмовала написанное им «Генеральное учреждение о воспитании обоего пола юношества», где он ставил задачу «преодолеть суеверие веков и дать народу своему новое воспитание и, так сказать, новое порождение»:
Единое токмо средство остается, то есть произвести сперва способом воспитания, так сказать, новую породу или новых отцов и матерей, которые могли бы детям своим те же прямые и основательные воспитания правила в сердце вселить, какие получили они сами, и от них дети передали бы паки своим детям; и так следуя из родов в роды в будущие веки.
Великое сие намерение исполнить нет совсем иного способа, как завести воспитательные училища для обоего пола детей, которых принимать отнюдь не старее, как по пятому и по шестому году. Излишно было бы доказывать, что в те самые годы начинает дитя приходить в познание из неведения, а еще нерассудительнее верить, яко бы по прошествии сих лет еще можно поправить в человеке худой нрав, чем он уже заразился, и, поправляя его, те правила добродетелей твердо в сердце его вкоренять, кои ему иметь было потребно.
И так о воспитании юношества пещися должно неусыпными трудами, начиная, как выше показано, от пятого и шестого до семнадцати и двадцати лет безвыходного в училищах пребывания. Во все же то время не иметь им ни малейшего с другими сообщения, так что и самые ближние сродники, хотя и могут их видеть в назначенные дни, но не инако, как в самом училище, и то в присутствии их начальников. Ибо неоспоримо, что частое с людьми без разбору обхождение вне и внутрь онаго весьма вредительно, а наипаче во время воспитания такого юношества, которое долженствует непрестанно взирать на подаваемые примеры и образцы добродетелей (Майков 1904, приложение: 8–9).