Оценить:
 Рейтинг: 0

В свете зеленой лампы

Год написания книги
2023
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
5 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Когда подошла очередь Марии Константиновны, она, низко наклонившись к столику перед священником, где лежали крест и Библия, стала как-то необычно быстро и эмоционально говорить. Вдруг плечи ее задергались, речь начала прерываться сначала всхлипываниями, а потом и просто рыданиями. Слышны были слова, которые она повторила особенно громко несколько раз: «Я так больше не могу!» – и снова слезы.

Очередь заволновалась, люди стали перешептываться. Батюшка успокаивал Марию Константиновну как мог, что-то говоря своим ровным негромким голосом, да она и сама скоро взяла себя в руки и успокоилась. Затем, поцеловав ему руку, вышла из храма, вытирая маленьким кружевным платком заплаканные глаза. В этот день мы и службу не достояли, и не причастились. Вместо этого пошли в парк неподалеку, гуляли, ели мороженое, кормили уток и много молчали. Я смотрела на нее, печальную, украдкой и всё вспоминала вздрагивающие от плача плечи, звуки голоса, в котором слышалось страдание. Она мне в эти минуты казалась такой беззащитной и хрупкой, а ее шея, белевшая из-под накинутого на голову темного платка, – такой тонкой и бледной, что сердце сжималось в груди и мне самой хотелось плакать.

Такие события в нашей семье случались очень редко, в основном всё было тихо и мирно. Каждый занимался своим делом.

Пётр Игнатьевич преподавал какое-то черчение моему Васе и другим студентам в «Техноложке», как он называл свой институт, и еще писал учебники по математике. Он был очень умный человек, писатель, я очень его уважала и немного побаивалась его низкого раскатистого голоса. К нему иногда в гости приходили люди, о которых Вася говорил, что все они очень известные, но я не запоминала, кто есть кто. Вроде бы какие-то ученые и издатели. Бог их разберет. Иногда он приглашал к себе своих студентов. Те, сидя в столовой на краешке стула за чашкой чая с печеньем, вели себя скромно, даже не клали локти на стол, накрытый крахмальной белой скатертью, разговаривали тихо и уважительно и не смеялись громко, как прочие гости.

Барин вставал рано, делал зарядку у открытого окна, умывался и сразу надевал свой любимый теплый и яркий халат. Он мог не снимать его до самого ужина. Профессор практически целый день, когда не был на работе, проводил в своем кабинете. Туда через некоторое время, после звонка в колокольчик, я подавала завтрак на подносе. Выходил Пётр Игнатьевич оттуда обычно, когда Мария Константиновна, постучав в дверь, приглашала к столу обедать или ужинать. Но порою он и сам среди дня неожиданно появлялся в дверях кабинета, чтобы выйти с ней на небольшую прогулку в парк неподалеку от дома или просто выпить чаю из любимого хрустального стакана в серебряном подстаканнике. Они тогда оба садились в глубокие кресла в салоне у окна и неспешно разговаривали. Он сам что-нибудь рассказывал жене о своей жизни или о книге, которую писал. А бывало, что просто листал газету, прихлебывая остывающий чай и комментируя иронично ту или иную статью вслух.

Дом на Подольской улице

Только когда профессора не было дома, я могла сделать настоящую уборку в его комнате, протереть пыль на шкафах и всех предметах, которых в кабинете было немало. Я могла залезть под стол, стоя на коленях, всё там вытереть и промыть, что в его присутствии никогда бы не стала делать, он ведь любил подшутить надо мной и обязательно бы меня за что-нибудь схватил или ущипнул. Была у него такая слабость.

Одна вещь в кабинете у Петра Игнатьевича вызывала мой особенный интерес – это его настольная лампа. Я ее заприметила в первый же день, как пришла в этот дом. Лампа приковала мой взор своей необычной формой и мягким зеленым светом, в который погружалась вся комната благодаря цветному стеклянному абажуру. Я полюбила ее протирать и делала это не торопясь, с чувством, рассматривая каждый раз раз все ее детали. Проводила тряпкой по изогнутой бронзовой ножке с орнаментом на тяжелом металлическом основании, поднималась рукой к изумрудно-зеленому стеклянному колпаку с металлическими винтами по обеим сторонам. Я натирала все бронзовые части, чтоб они блестели как золотые, потом то зажигала, то гасила лампу, проверяя, работает ли, и, довольная результатом своего труда, принималась дальше протирать пыль на полках. Мария Константиновна не раз спрашивала меня в шутку:

– Лиза, что ты всё время трешь лампу Пьера? Смотри, дырку протрешь!

А мне это незамысловатое занятие и эта старинная красивая лампа давали успокоение, отвлекая от прочих дел, и мои мысли улетали далеко-далеко, к изумрудным лесам и золотым полям моего детства.

В нашей квартире была еще одна удивительная вещь – это большой лакированный телефон, висевший на стене в прихожей. Сам корпус был коричневого дерева, размером с небольшой шкафчик, с одной стороны имелась металлическая ручка, которую надо было крутить до и после разговора, а с другой, на витом толстом проводе, – большая черная трубка, которую надо держать у уха и в нее же говорить. Сверху были два, размером с блюдце, медных электрических звонка, которые сильно дребезжали, пугая меня, когда кто-то звонил. Я его называла «бе?сова машина», а профессор смеялся и говорил, что напишет об этом какому-то шведу Эрикссону, который его изобрел, с просьбой, чтобы для меня прислали другой, с мычанием коровы или хрюканьем свиньи. Со временем я научилась даже отвечать в трубку, когда кто-нибудь звонил профессору, но всё равно протирала аппарат от пыли с некоторой опаской: вдруг сейчас зазвонит и опять напугает меня.

Мария Константиновна не ходила на работу, была всё время дома, но не сидела без дела, хоть я была при ней и всё, что нужно, делала по хозяйству. Она очень любила свою квартиру, содержала ее в порядке и сама составляла меню к столу. Хотя я это уже говорила…

Барыня много музицировала на пианино в салоне, разучивая новые мелодии. К ней дважды в неделю приходили девочки-школьницы на занятия музыкой. Одна постарше, но какая-то вся воздушная. Она приходила сама с нотами в изящной сумочке, от нее всегда исходил запах легких, словно весенних, духов. Другую, помладше, приводила служанка. Мы с ней сразу понравились друг другу, сидели пили чай и тихо разговаривали, пока шел урок. Она тоже была из деревни, но значительно старше меня, служила в своей семье давно, но жаловалась на хозяев, что недобрые, людей не любят и всех осуждают. А я? Что я могла ей сказать, когда была всем довольна и очень уважала своих, а барыню еще и немного жалела?

Как-то раз весной я помогала Марии Константиновне перебирать в шкафах зимние вещи. Всё, что убиралось до следующего холодного сезона, мы упаковывали в холщовые чехлы от моли и вешали в дальний шкаф. Кое-что из одежды, то, что, как она считала, устарело или не очень ей подходит, хозяйка отбрасывала в сторону, но перед этим поворачивалась ко мне и спрашивала: «Хочешь?»

И я хотела всё. Что-то себе, что-то родным в деревню. В этот раз она протянула мне серую цигейковую шубку, которую уже не собиралась носить. У меня такой красивой и теплой одежды никогда не было. Я ее, конечно, взяла, глаза наполнились слезами от благодарности, и я убежала в свою комнату, чтобы не показывать барыне, как я растрогана. Разложив свое новое меховое сокровище у себя на кровати, а сама сев на пол, я стала гладить курчавый мех рукой, а потом прижалась к нему щекой и затихла, погрузившись в свои мысли.

О чем я думала? Конечно, о доме. Мне всё здесь, в Ленинграде и в квартире профессора, нравилось, я попала сюда как будто в волшебный незнакомый мир. Но в то же время он был совсем реальный – здесь всему можно было научиться и получить такие вещи, о которых раньше и не мечталось. Но я всё же очень скучала по своей деревне и родным. Часто, закончив дела и уже лежа в кровати, я думала: как там моя мама? Представляла, как она спит, устав после рабочего дня и положив свои натруженные руки поверх старенького одеяла. Как Марийка? Тоже спит? С моим отъездом на ее долю выпала двойная нагрузка по дому…

Я уже не плакала, а просто сидела на полу у кровати, положив голову на шубку и перебирая мех одной рукой.

И тут я вспомнила, как в детстве мы с сестренкой выходили встречать стадо, когда пастух гнал наших коров и овец с пастбища. Это было невозможно пропустить, так как коровы громко мычали, качая наполненным молоком выменем, овцы блеяли, а пастух лихо щелкал своим длинным кнутом над их головами, покрикивая и подгоняя их неторопливый шаг. Из пыльного тумана от копыт сначала появлялись овцы, шедшие впереди кудрявым облаком, а за ними уже коровы, и каждая хозяйка стояла у ворот или калитки и звала свою скотинку по имени.

Мы с Марийкой ждали овец, стоя прямо посреди дороги, расставив руки, а стадо проходило, блея, мимо, обтекая нас плотно, как потоки реки, лаская и щекоча наши тела своими меховыми нежными боками. Мы погружали руки в их мягкую и теплую шерсть и могли так стоять, пока все стадо не пройдет. Вот такую память о нашем с сестрой детстве разбудила во мне цигейковая шубка, лежавшая на моей постели, сама как серая овечка из детских воспоминаний.

Мария Константиновна часто сидела в кресле одна с карандашом в руке и читала рукописи профессора. Я так понимаю, она поправляла что-то в его записях. У него был очень мелкий и непонятный почерк, и хозяйка тогда снимала свой монокль и надевала на нос пенсне, тоже золотое, на золоченом же шнурке. Хозяин иногда бурно обсуждал ее правки, но всегда потом извинялся и, соглашаясь, делал, как она советовала.

Еще Пётр Игнатьевич любил всё техническое. У него в кабинете было много разных приборов и каких-то крупных деталей. В углу стояла специальная доска для черчения на высокой ноге, и он иногда там что-то рисовал. У нас на кухне была радиоточка, и он постоянно приносил разные новые радиоприемники и подсоединял к ней, а после звал жену и меня посмотреть на новинку. Он хотел, чтобы мы пользовались радио, но не любил современные песни и голоса дикторов, читающих новости, всегда их передразнивал. А мне нравились, особенно утром, бодрые молодые голоса, приглашавшие на зарядку, и наши песни – «Нас утро встречает прохладой» и «Подмосковные вечера». Профессор, услышав, просил выключить «большевистскую агитку», как он называл это всё. Видимо, втайне хозяин не любил нашу власть, и я переживала, как бы не вышло из-за этого чего-нибудь плохого.

Дом у нас был действительно как дореволюционный: профессор в дорогом халате, хозяйка в красивом платье и пенсне, пианино, большая люстра в столовой, картины на стенах, ковры и столовое серебро. Так в то время жили немногие. А мне, приехавшей из далеких от столичного богатства мест, и подавно всё казалось дворцом или музеем.

Я начала служить у них осенью. И вот незаметно прошла зима и наступила весна, первая моя весна в Ленинграде. Хотя такой же была и вторая, и третья: снег почти везде растаял, только на набережной у оград, куда его сгребали всю зиму, еще лежал подтаявшими грязными кучами. Из-под них по тротуарам прозрачными извилистыми змейками текла талая вода. Откуда-то опять появились и начали свои любовные трели птицы, а в воздухе «летали сердечки», как говорила Марийка. Сейчас, когда прошло так много лет с тех пор, мне трудно вспомнить, что было в первую, а что во вторую весну, да это и не важно. Важно, что за зимой наступила весна и душа радовалась ее приходу. Мне кажется, что люди не вспоминают события своей жизни по порядку, часто на память приходят отдельные кусочки, как отрывки из фильма. Вот и я такая же, даже не всегда помню, когда и что случилось.

И вот еще что важно в моем рассказе: я ведь в нем не главная героиня, хоть кажется, что пишу о себе. Я просто стараюсь, как лампой, а может, даже и прожектором, осветить окружавшую меня в прошедшие годы жизнь и тех людей, которые были важной ее частью. Без них всё было бы совсем по-другому. Мой рассказ, конечно, субъективен, но в этом нет ничего плохого, ведь это я, Лиза, так видела и запомнила события, ведь и я сама, со своими мыслями и взглядами, была их частью.

Я не привыкла так много рассуждать, но еще одну вещь все-таки хочу вам сказать: за прошедшие годы многое изменилось как в моих взглядах, так и в том, как я живу и думаю. Я даже читаю и пишу сейчас совсем не так, как раньше, и интересы стали совсем другие. Но я пытаюсь передать, как думала и что чувствовала именно тогда, с тем, прошлым моим опытом и прошлыми взглядами.

Щегол

Итак, весна, первая моя весна в Ленинграде. Она запомнилась мне особо, так как в деревне мы встречали ее по-другому, копанием грядок на огороде и работами в поле перед посевной. А в Ленинграде весной мы любили просто гулять по набережным, когда уже было не так холодно и профессор мог составить нам с хозяйкой компанию, не боясь простудиться. Часто мы шли мимо Технологического института к гранитной ограде Фонтанки и порой доходили до Покровского острова. Этот маршрут Пётр Игнатьевич особенно любил. А иногда ему хотелось идти в другую сторону, и мы отправлялись к Обводному каналу в сторону Лиговки, затем вдоль воды, но до Невы не доходили, больно далеко было идти.

Одно происшествие в ту первую весну я запомнила особо и даже помню дату. На третьей неделе Великого поста, в пятницу после обеда, кто-то позвонил в дверь. Я открыла и увидела мужика лет пятидесяти, одетого не по-городскому. Подумала, что это опять какой-то попрошайка, и, сказав, что здесь живут приличные люди, а ему нечего тут делать, стала пытаться закрыть дверь. Но он не давал мне это сделать и просил позвать профессора. На шум вышла хозяйка.

– А, это ты, Игнат, заходи. Лиза, пропусти его, это птицелов, он приходит к нам каждый год весной, – сказала она, повернувшись ко мне. – Пьер, иди сюда, к тебе Игнат пришел! – позвала она мужа.

Вышел профессор, а тот, кого назвали Игнатом, уже стоял в передней, держа в одной руке большую клетку для птиц, накрытую серым платком.

– Нуте-с, проходи в кухню. Давненько тебя не было, показывай, – сказал ему хозяин с нескрываемым интересом, – что ты нам принес.

Ну, думаю, сейчас сапожищами натопчет, а я только пол помыла. Но мужик ловко, без помощи рук, вылез из своих сапог и пошел в кухню за профессором в одних портянках. Когда он поставил клетку на стол и снял покрывало, я увидела в ней несколько маленьких птиц. Я всех знала: и чижа, и чечетку, и моего любимого щегла, трели которого в лесу мне особенно нравились. Я к клетке буквально прилипла и смотрела во все глаза на эту лесную пернатую мелкоту, особенно на щегла, весеннего щёголя. Черная шапочка, белые щечки, красная кайма вокруг острого клювика и на лбу и вдобавок черно-желто-белые крылья. Просто загляденье!

– А что мы будем делать с птицами? – спросила я, когда птицелов ушел.

– Как что? Выпустим в воскресенье! Разве вы так дома не делаете на Благовещение? Оно уже по совдеповскому календарю в это воскресенье, седьмого апреля, – ответил профессор.

– Нет, не делаем. А нашто птиц ловить, а потом выпускать? Нечем больше заняться, что ли?

– Ну ты и дремучая, Лизавета! – воскликнул профессор и засмеялся своим низким голосом.

Тут вмешалась Мария Константиновна и сказала примирительно:

– Давайте-ка пить чай, и я всё Лизе сама расскажу. Всё равно вы, лютеране, всё не так понимаете, как мы, православные.

К чаю на столе был сахар и постные пироги с капустой. Все-таки еще Великий пост. Профессор наморщил нос:

– Дайте хоть рюмку сливовой, а то совсем замучили своим постом!

– Нельзя и для здоровья не полезно. Настанет воскресенье, и можно будет есть рыбу и выпить вина, а до этого нет и нет! – хозяйка говорила шутливо, но в голосе чувствовалась твердость. – Лизочка, в праздник Благовещения христиане выпускают на волю лесных птиц. Считается, что если ты это сделал, то твоя птичка летит к самому престолу Господню и несет туда с собой в благодарность за освобождение твою самую сокровенную молитву. Мы и тебе дадим птичку. Какую ты хочешь?

– Щегла! – выпалила я не задумываясь.

– Хорошо, будет тебе щегол.

Клетку с птичками я поставила на эти дни у балкона в салоне, где было больше солнца, налила воды в блюдце и насыпала пшена.

– Ешьте, пейте, дорогие посланники Божия, а я пока над молитвой подумаю.

В воскресенье мы с хозяйкой сходили в церковь, причастились Преждеосвященных Даров, послушали проповедь, где, кстати, говорилось о выпускании птиц, и к обеду вернулись домой к профессору. Он уже нас ждал, сидя в пальто возле клетки у открытой настежь двери балкона. Когда настала моя очередь выпускать птицу, я взяла маленького испуганного щегла в свои ладони, но так, чтоб не сдавить крепко и не выпустить слишком рано. Я смотрела на него, чувствовала рукой, как его сердечко бешено колотится, а коготки впились в мой мизинец. Я его зачем-то понюхала, он пах курочкой. И в тот миг забыла всё, что себе напридумывала: Ленинград, платья, женихов… А помнила только маму, дай Бог ей здоровья, нашу корову, квохтанье кур, пахнущих так же, как этот щегол, и брата с сестрой. Я открыла свои руки, щегол полетел высоко в небо, к облакам и солнцу, и скоро я уже его перестала видеть. Видимо, полетел прямо к Богу. Щеки мои были мокрыми от слез, и я даже не видела, как профессор и хозяйка выпускали своих птиц.

Отпуск

Однажды барыня позвала меня в салон для разговора. Позвала как-то очень официально. Я испугалась: «Не дай бог выгонят!» Даже слезы подступили.

Мы с ней сели в салоне как обычно, когда я что-нибудь сделала не так, а я всё теребила в руках то платок, то подол своего фартука от волнения. Она стала спрашивать, как мне у них живется и работается, какие планы на лето, не нужно ли мне съездить домой и помочь родным. Это меня еще больше взволновало. Сердце заколотилось, как у курицы, когда ее поймаешь, чтоб забить, слезы уже просто сами потекли из глаз.

– Что такое, почему слезы? – спросила барыня.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
5 из 9

Другие аудиокниги автора Андрей Межеричер