Поставив недомытую чашку на пол, я вытерла руки и обречённо пошла к шкафу. Открыла створку, потянула нижний ящик на себя. Под старым бабушкиным альбомом в коленкоровом красном переплете с золотой окантовкой лежал свёрток такого же размера в мягком выцветшем ситце. Я подержала его пару минут в руках, как будто готовясь, а может, скрывая внутреннюю неловкость, а потом начала медленно разворачивать ситцевое полотно. К горлу подступил комок. На моих руках лежала она – икона.
Деревянная доска выгнулась и совсем рассохлась. Всё больше и больше была видна граница между двумя досками, части иконы еле держались вместе. Лик сильно потемнел. Мелкие трещины паутиной затянули края иконы. Кое-где краска потрескалась и обнажила марлевую основу. Несколько слоёв краски неумолимо осыпались по краям. Я задержала свой взгляд на торце иконы. Торец – точно из тёмного янтаря, только древние крохотные лазы жучков говорят о том, что когда-то это было дерево.
Я её не любила. Да. У нас с ней были сложные отношения. Она досталась мне от бабушки, а ей – то ли от свекрови, то ли ещё от какой-то муромской родни. Историю иконы я особо не знала, да и бабушка вряд ли знала, а то рассказала бы мне.
Икона никогда не стояла у бабушки в красном углу, а тоже лежала в шкафу, с одной только разницей, что шкаф был другой, а ситец, по-моему, тот же. Помню, в детстве я вглядывалась в её потемневший от времени лик и долго, часами рассматривала его. Во взгляде я различала суровость и сдержанность. Бабушка сказала, что это Богородица. Лик был сильно повреждён. Буквы надписей стёрлись. Я видела женщину с ребёнком на руках, склонившую голову. У ребёнка было взрослое лицо.
Я часами рассматривала остатки очертаний глаз, бровей, носа, мягкий овал лица Богородицы. Сильно потемневшая от времени, она смотрела на меня строго и отрешённо. Ещё в юности, когда бабушка была жива, я так же подолгу заглядывала Богородице в лицо, пробуя найти то сочувствие, то одобрение, то поддержку, то помощь. Пробовала с ней говорить тогда ещё, в юности, но она молчала. Наверняка я просила её о чем-то, уже и не помню, а она молчала в ответ.
Открыв икону несколько лет спустя, я заметила во взгляде Богородицы осуждение: мол, ходишь, небо коптишь, ни семьи, ни детей. Показалось. Точно, показалось. Но всякий раз, когда я видела это, мне становилось страшно. Я быстро накрывала её ситцем и убирала обратно в шкаф.
Шли годы. Воздух, сильно пересушенный отоплением, конечно же, не шёл иконе на пользу, она разрушалась. Я время от времени всматривалась в лицо Богородицы, иногда понимающее, иногда сочувствующее, но наши с ней отношения явно были далеки от душевных.
Кто-то сказал мне, или я сама это почувствовала, что надо отнести икону в храм, только вначале хорошо бы позаботиться о ней и отдать реставратору. Но руки так и не доходили, реставратора я не нашла, а каждый раз подойти к ящику, открыть икону и всмотреться в неё было делом нелёгким.
Сон! Точно, сон! Пару дней назад я видела очень странный сон. Будто стою на остановке, на «Чистых прудах» со стороны «Современника», на улице тепло, приходит трамвай, я захожу, смотрю, а внутри никого нет, ни одного человека. И водителя нет. Оборачиваюсь и вижу: на задней площадке во всю высоту трамвайного вагона стоит огромная икона. Богородица с поднятыми к небу руками. Я на неё смотрю, а она – на меня. Так и едем, уже Чистые пруды обогнули, и трамвай идёт вниз, по бульварам, а я все смотрю на неё и не могу оторвать глаз. Так и проснулась. Как же я могла забыть этот сон… Пора. Видимо, пора привести и мою в порядок, раз так. Раз вот так случайно попался сюжет с именами-фамилиями, да и хорошо, что Суздаль, а не Москва. Я ещё со времен 90-х и шумихи всей этой вокруг икон и утвари церковной всегда обходила столичные салоны стороной. На Пречистенке, на Гоголевском в антикварные лавки даже просто зайти не хотелось – уж слишком явный там был фейс-контроль и слишком красивые, лубочные какие-то, одинаковые иконы висели под светом ярких ламп, отливая ну слишком золотыми окладами. Слишком.
[2]
– Грачи прилетели… Не уверена, что грачи, но вороны точно прилетели, – бормотала я про себя, разглядывая суздальский полдень.
Как будто и вправду с этой точки в такой вот день Саврасов писал «Грачей»: март плакал капелью, развесистая голая береза приютила с пяток чёрных гнёзд, на заднем плане виднелась долговязая церковь.
Я стояла во дворе реставрационных мастерских и не представляла, ни что это за место, ни как меня там встретят. Домофон, открытая дверь, второй этаж.
– Сюжет о вас видела по «Культуре». Про Храповицких, про плафон и иконы.
– Проходите, раз приехали. Я Светлана.
Сначала я увидела только глаза. Живые, серо-голубые глаза, в них не мелькнуло ни тени вопроса или оценки.
– Проходите, раздевайтесь, чаем вас напою с дороги.
Большое светлое помещение состояло из двух комнат. Я зашла в первую, побольше, с огромным окном и двумя столами: на одном большой светло-серый микроскоп, на втором – холст и утюг. Я порядком устала с дороги, хотелось согреться, посидеть. Я почувствовала, что попала в другой мир, в другое время. Кто эта женщина? Почему она выглядит счастливой, почему мне не хочется отсюда уйти?
– Вы давно здесь работаете? – начала я разговор.
– Да всю жизнь. Как училище суздальское закончила, так и позвали в бригаду. В первую бригаду художников-реставраторов, тогда ещё, в 90-е. Руководитель у нас был прекрасный, Некрасов Александр Петрович, знаете такого? – начала как будто подготовленный текст Светлана.
– Нет.
– Ну как же, фрески Андрея Рублева в Успенском соборе восстанавливал, Спасо-Преображенский, Рождественский в Суздале. Я девчонкой была, сразу после училища и попала сюда. А у Некрасова учителем Сычёв был, Николай Петрович, директор Русского Музея, умница. Храм Василия Блаженного, Сретенский собор, у вас, в Москве, – как будто подбирая знакомые мне московские образы, продолжала Светлана:
– Вы в Успенском-то были? Сходите обязательно, хоть ненадолго зайдите.
– Хорошо.
– Много у нас народу побывало, всё про историю усадьбы Храповицких расспрашивали. Вы журналист?
– Нет.
– Нет? А зачем приехали?
Я наклонилась с своему бумажному пакету, доставая из него обувную коробку. Пакет хрустел, коробка была неуклюжей, с яркой надписью. Я перенесла коробку на пустой стол, открыла крышку, вынула покрытую ситцем икону. Развернула. При ярком дневном свете икона выглядела совсем разрушенной. За время нашего недолгого пути до Суздаля два деревянных полотна иконы (одно побольше, с ликом Богородицы, второе поменьше) рассохлись ещё сильнее. Я не осмелилась посмотреть на неё.
– Вот, – протянула я икону, поддерживая снизу деревянные полотна.
– Мдааа… – на лице Светланы не появилось ни удивления, ни явного интереса. – Что вы хотите? Мы ведь здесь музейной реставрацией в основном занимаемся.
– А что это?
– Ну, в двух словах, это консервация иконы. Освободим первоначальное изображение от более поздних записей, наслоений, копоти или олифы, а дописывать не будем. Тут у вас правда доска рушится, дайте я посмотрю.
Светлана взяла на руки икону и поднесла её ближе к свету.
– А какая ещё реставрация бывает?
– Антикварная, чтобы образ восстановить, дописать, где надо, да продать побыстрее. Вы подумайте, а мне кое-что доделать надо, хотите, оставляйте свою икону, взгляну на неё часика через два.
Я вышла на улицу. Плана на судьбу иконы у меня не было. На улице похолодало. Я почему-то вспомнила про Успенский собор. До Владимира рукой подать – всего каких-то полчаса.
[3]
В храме было достаточно темно, на входе церковная лавка. Всё как обычно. Чей-то голос монотонно бубнил:
– Билетики, билетики предъявляем.
Я подняла голову – яркая синяя роспись, золото, массивная люстра.
– Простите, а где у вас Рублев? – поинтересовалась я.
– Вот прямо проходите, увидите своды.
Я прошла вперёд и подняла глаза: два свода храма, южный и северный, были пронизаны пастельными ликами. Лики, кажется, десятки, сотни ликов святых. Лики, лишь обозначенные нимбами, уходящие в горизонт, но присутствующие здесь, со мной, в этом пространстве. Пастельная, охровая, неброская, удивительно чистая красота. Эфирная красота.
– Понимаешь, доводишь до совершенства не мастерством, а состоянием, – громко шептал кто-то рядом со мной. Его собеседник только кивал, не отрывая глаз от космоса в отдельно взятом Успенском храме.
[4]
– Светлана, музейную, – с порога выпалила я, открыв дверь в мастерскую.
Светлана сидела спиной ко входу и рассматривала икону под микроскопом. Я подошла, встала рядом.
– Ну что вам сказать, икона интересная. Возможно, XVIII век. Дерево – скорее кипарис, это привозные доски. У нас-то липа, сосна, в Сибири лиственница. Раньше ведь как: и когда дерево рубить знали, и как потом ощелачивать его на дне реки, и как сушить на русской печи.
Светлана бережно перевернула икону.
– Видите, вот здесь доски скреплены врезными шпонками, их надо заменить, рассыпались совсем, смотрите, вот-вот выпадут, оттого и трещины здесь. Вы вовремя успели.