Оценить:
 Рейтинг: 0

Письма о поэзии. (Статьи и эссе)

Год написания книги
2018
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
2 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

И сейчас – самое главное. Мы не обладаем этими буквами. Мы и есть эти буквы. Но признать это и осуществить такое тождество в своей жизни мало кому удается. Мы предпочитаем отделять их от себя, цитировать, создавать вербальную (текстовую) реальность из их мертвых оболочек, отрывая свою жизнь от ее источника, а свое слово – от Бытия. Сокровенный писатель (это вместо слова «великий») с этими буквами совпадает, а через них – с деревом, глиной, Воронежем, Тосканой, Званкой, Раем, Чистилищем. Хотя бы потому, что все они совпадают с буквами, сотворены из них. Для писателя буквы – не материал, а это он и есть – буквы, это он и есть алфавит мира. Через них он совпадает с самим собой.

Алфавит, в котором все сходится со всем, дышит, вибрирует, жизнедарует, страдает и расправляет на весь мир плечи, ожидая верных губ и верного рта, для того чтобы быть ими проговоренным и встретить в них самого себя, но вновь рождающегося и обновленного живой и горячей человеческой речью и кровью.

Две поэтики

Кажется, всю поэзию, существующую сегодня, можно разделить на две области по простому и несколько смешному принципу: стихи, состоящие из прописных букв, и стихи, состоящие из строчных букв.

Такое разделение сразу выявит две основные тенденции, присутствующие в русской поэзии: одну – как модернистскую, «за которой будущее», вторую – как традиционно устаревшую.

Поясню, что я имею в виду.

Слова, написанные с больших букв, появились в поэзии и культуре средневековья как обозначение аллегорических добродетелей или пороков – Забота, Грех, Любовь, Убийство. Отчасти они уже были раньше, скажем, в греческой трагедии и басне, но не так интенсивно, не в качестве постоянного жанрообразующего приема, как это произошло, например, в «Романе о Розе».

Слова, написанные с малых букв, были в письменности всегда. Это следствие функциональности – экономия расходного материала, скоропись. Все писалось подряд и все писалось с малых букв, например древнерусские книги. Писалось, но не произносилось. Произносилось, где надо, с большой, это ясно.

Слова с больших букв – это, прежде всего, имена. Из которых впоследствии произошли имена существительные. Имя содержит в себе тенденцию прорыва, разрыва плоскостного времени, образования дыры, вневременного отношения с запредельным. Ибо имя – сакрально. Именующий вещи владеет вещами – это древняя мудрость. Ибо он вышел в замирные сферы – туда, где из имени рождается физическая сущность. Поэтому таинственный Бог Ветхого Завета не имеет одного имени – им нельзя владеть.

Слова со строчных букв – это прежде всего глагол. Имеется в виду либо глагол явный, либо, как сегодня в поэзии Медведева или Львовского, Фанайловой, пожалуй, один, неявный, общий, неназванный – тянущий быстро-быстро все, что попадает в его сквозняк, вперед, не имеющий ни охоты, ни принципиальной возможности для сакральной остановки, точки созерцания и тишины, о которых писал Рильке, потому что невидимый глагол, словно аэротруба, тянет речевой процесс вперед без передышки в качестве безначального и бесконечного бормотания вполголоса. Это как в голливудских фильмах, где все бегут в кадре и никто не стоит, что быстро усвоили русские ведущие ТВ. Ветер невидимого глагола. Поэтика строчных букв.

Большие буквы символизируют также не очень приятные вещи – закон, государственность. Вспомним все такие аббревиатуры – РСФСР, НКВД, КПСС, ВГИК и т. п.

Малые, напротив, вне закона, они сами по себе, они безответственные, раскрепощенное, пьяноватое бормотанье накоротке, сбивающее пафос… И вот уже у Бродского (поэта пафоса и Имени, кстати) имена начинают писаться с маленькой буквы, прием подхватывается, расширяется и возникает целая поэзия маленьких букв, где и ванька будет с маленькой, и беатриче тоже, и леонид ильич, и любое, вообще, предложение.

Слова с большой буквы – важничают.

С малой – сбивают планку важности.

Малые буквы, конечно, демократичнее, молодая поэзия это усвоила, и все стали писать со строчных букв, игнорируя прописные, как перешли когда-то на джинсы. Но не все так просто.

Вернее, все просто. Каждый принцип нужно досмотреть до конца. Малые буквы это вымирание имени. Малые буквы это вымирание созерцания. Малые буквы в ходу в концлагерях и тюрьмах, где имена часто вообще заменялись на номера. Человек на сталинском параде – малая буква, участвующая в создании большой в слове, скажем, «Сталин». Поэтика малых букв – поэтика утраты личности. Личность и имя исчезают в больших людских скоплениях. (И это не анонимное саморастворение мастера, а его противоположность, насильственное устранение себя как самоосознающего мира.)

Большие буквы были в цене у русских символистов – Блок, Белый, Андреев, Сологуб. Вспомним все эти Вечности, Бесконечности, против которых восстал акмеизм.

Но это была эпоха созерцания и ответственности, пока не выродилась в самопародию. Поэзия больших букв была в ходу у советской поэзии («Россия Рублева, Блока и Ленина, край мой – родина красоты…»), формируя время от времени образцы первоклассной чистоты и мастерства – штучный, не поддающийся тиражированию товар, ручная работа. Пастернак, Самойлов, Соколов, Вознесенский, Ахмадулина…

Большие буквы, поэтика больших букв предполагает цезуру, остановку внутри или в конце строки – вход для вневременного и внесловесного.

Поэтика малых, задраив для этих вещей все люки, плывет субмариной и слышит, несмотря на всю свою демократичность, только собственный бьющийся внутри голос, принадлежащий малому «я» сочинителя.

Слово, лишенное контакта с внесловесной своей основой и опорой, это уже не слово. Стихотворение, лишенное цезуры, паузы, мгновенного, но явного безмолвия, состоит именно из таких слов, оно – машина по их созданию.

Поэтика имен, прописных букв предполагает мелодию, музыку стиха.

Поэтика строчных букв ее исключает. Она антимузыкальна по природе. У нее медведь заночевал на ухе.

Поэтика имен помнит о вселенской анонимности творца, восходящей к фольклору, к воле формы, строфе, рифме – вещам, умаляющим эгоистический произвол сочинителя.

Поэтика строчных букв предполагает поток из интерфейсов Интернета, социальные программы, курс доллара, глянцевые журналы, реактивных и обусловленных действия, поток сознания, которым очень легко манипулировать, офисы, глобализм.

Я назвал полюса. В чистом виде стихотворений, принадлежащих к одной или другой поэтике, почти не существует. Так или иначе, чаще всего присутствуют оба принципа. Но тенденция намечена. Либо стихи дрейфуют в поэтику строчных букв, либо в поэтику прописных. И та и другая, будучи крайностью, – вульгарны, нежизненны, не обладают присутствием жизни. Хотя у поэтики больших букв, имен, кажется, возможность для этого несколько больше, чем у поэтики аэродинамического глагола.

Но линия жизни лежит вне крайностей.

В связи с этим мне хочется вспомнить учение о Середине Конфуция, а также установку на Срединный, или Царский, путь православных монахов.

Дело в том, что середина содержит в себе все, поскольку физически отсутствует. Но именно в ней сходятся правая часть тела и левая, верх и низ, имя и глагол, строчная и прописная буквы, Время и вневременье, рифма и ее отсутствие, смерть и жизнь, речь и молчание. Физическое отсутствие Середины постигается через углубленное созерцание, через молитву.

Середина не может быть вульгарна.

Нежизненна.

Что-то должно произойти не с поэтикой, а с самим автором – преображение поэтического человеческого вещества, о котором писал Пушкин в «Пророке».

Белизна бумаги

О поэте Алексее Парщикове

Что бы я сказал о Парщикове?

Мастер показывает ученикам рисунок и спрашивает: что видите? Один говорит: это черный иероглиф. Второй – нет, это ветка. Тре-тий – это просто след кисти с тушью. Я раздосадован, говорит Мастер, никто из вас не увидел белизну бумаги. Парщиков видел белизну бумаги – основание, откуда все возникает и куда, возможно, все для него уходило. Но вместо иероглифов он видел в основном вещи, созданные техническим прогрессом.

Собственно, любая метафора, и Парщиков это чувствовал всей своей гусиной кожей встревоженного гения, создается не ради переживания – «следа туши», «иероглифа», ветки, а ради обморочного выявления сияющей белой бумаги, бесформенного и блаженного ничто, откуда все выходит. Счастливый смех или ужас от метафоры и есть переживание не точности сравнения, не выразительности образа – они лишь средство отправить к рождающей внесловесной пустоте, выявить ее, соприродную человеческому сердцу, и заставить, не успев опомниться, пережить заново. Пережить себя самого, ощутить свою бесконечную, творящую, легко и играя, бессловесную природу родом из детства. И так снова и снова.

Ну и еще кое-что сказал бы. Как-нибудь потом.

У Жданова больше на той же белизне природных объектов.

У Еременко – технотронных.

Бережность

Вчера я понял несколько простых вещей, от которых мне стало хорошо. Рильке как-то писал о том бережном жесте, который он заметил у греческих богов в пластике античных статуй и барельефов. Если присмотреться к русским иконам, мы найдем этот же бережный жест, который говорит о том, что боги и люди на них, ангелы и святые имеют дело словно не с плотью, словно они состоят из другого, «повышенного» материала, из иной – на наш взгляд, опасной, на их – драгоценной –сущности. Мне кажется, то, что для богов драгоценно, для нас выглядит опасным. И поэтому, когда Орфей прикасается к Эвридике, или ангел тянется к Марии в благовещении, или кисть одного ангела вовлечена в движение тела другого, устремлена к нему, как на «Троице» Рублева, мы, вглядываясь, ощущаем покой, но одновременно и опасность, страх. Такая осторожность и бережность может быть у саперов, когда они почти любовными, нежными движениями работают со взрывным устройством, медленно, любовно его разбирая, зная, что жизнь поставлена на карту. Думаю, что бережность жеста богов и ангелов объясняется тем же самым: каждую секунду вся их жизнь, как и жизнь людей, с которыми они в контакте, собеседников и близких, поставлена на карту, потому что именно в этом миге без прошлого и будущего, в котором они живут, она дана вся, она и есть в нем, поставленная на карту, точно так же, как у сапера. Но если сапер, разминировав, может хлопнуть кого-то по плечу и выругаться, снимая напряжение, то для них, святых и богов, нет этого перехода, для них этот миг тотальной полноты никогда не кончается. Я бы назвал бережность следствием тотальной вовлеченности в жизнь, следствием тотальной тождественности с самим собой, с Бытием.

Я думал, где же я видел этот жест, о котором пишет Рильке, и потом вспомнил – на кадрах любительской съемки. Неизвестный оператор снял, как отец Александр Мень крестит взрослого человека, а я был поражен, увидев почти материнский, бережный жест священника, которым он помогал накинуть простыню на плечи могучему бородатому мужчине, казавшемуся в этот момент напрочь лишенным сил рядом с этим филигранным жестом любви, в котором заключена энергия, большая, чем солнечная. Во-первых, этот жест – самозабвенный.

Во-вторых, под его движением навстречу жизни и зрителю открывается непревзойденная драгоценность того, к кому этот жест направлен, обращен, кого он «раскрывает». Вовлечься в этот жест это значит выйти из своего эго, подняться к Бытию, к первооснове и первотишине мира, к его основной любви. Это значит преодолеть себя. То, о чем догадывался Ницше, когда писал: человек это то, что надо преодолеть. Но мало кто способен на такой жест в ответ. А когда ответа не следует, то на фоне этого жеста человек, присутствующий в нем, но не вовлеченный на равных, кажется ослабевшим, расслабленным, еще не родившимся или уже умирающим. Таинственные слова Христа, когда после Воскресенья Он сразу же говорит узнавшей его Марии Магдалине, павшей на колени и протянувшей к Нему руки: «Не прикасайся ко мне», – мне кажется можно лучше понять сквозь призму этого жестового диалога. Страстный жест Марии, ее пафос, как сказали бы греки, ее энтузиазм еще не может совпасть с той высшей реальностью, в которую по-гружен Воскресший, – концы из разводных мостов, можно сказать, не стыкуются в силу разноприродности. Христос уже сапер, он уже в каждый миг ставит вместе со своей сверхбытийной жизнью на карту жизнь каждого человека. Но, думаю, что Магдалина еще не выросла до этой интенсивной жизни и что она и не смогла бы к Нему прикоснуться, точно так же, как и мы сейчас не умеем прикоснуться не только друг к дружке, но и к богам, обитающем в другой пластике и интенсивности времени (в его отсутствии). Думаю, она просто провалилась бы в Христа, как в черную дыру. Ведь по дороге в Эммаус ученики не смогли даже взглядом прикоснуться к Нему, легчайшим инструментом, не смогли совпасть с Ним, а она, увидев, тем не менее не поднялась до соразмерности, одноприродности жеста БЕРЕЖНОСТИ, всецельности.

Бережность – это когда речь идет о береге другого, границе другого, которую не следует преступать, как воде берег, иначе уйдет гармония. Когда Христос сказал: «Не касайся», это и был бережный жест в ответ на жест Магдалины – слишком человеческий.

Если мы хотим понять речь богов и самих себя, нам следует беречь друг друга, щадить каждое движение, каждое слово, даже если мне оно кажется диким и подлым. Если оно даже и есть дикое и подлое, Богу так не кажется: для Него, знающего замысел и развитие, и подлость, и предательства, и трагедии – не окончательны, но драгоценная часть всецелой мировой Игры, в которой явлен Он Сам и в которой Он может глядеть на меня глазами хама или человека, скажем, чуждого мне по взглядам. Я шел вчера и ощущал, насколько хрупок и прекрасен мир, насколько эти грубые, бестолковые, неуемные люди могут одаривать меня стремлением быть бережным к ним и как растет от этого моя радость и слезы подступают к горлу.

Я хотел бы научиться беречь людей, птиц, тебя, себя – мы боги, мы чудесные, мы раненные боги, которые готовы излечиться от ненависти к себе и небрежения к другим и овладевать, овладевать жестом, которым Александр крестил, в котором растут деревья и бегут облака и к которому так стремилась Магдалина, думаю, она им впоследствии овладела.

Я мог бы еще говорить о бережности жеста летающих акробатов с их протянутой в воздухе и в точке невесомости к партнеру рукой, о знаменитом жесте протянутой к Адаму Божьей руки с фрески Микеланджело, о том, как целуют лоб мертвого друга, прощаясь с ним, обо всех этих проявлениях жизни, а не отчужденной и торопливой суеты, но это тема для следующего разговора, этот же я хочу закончить наблюдением, что бережность к другому возводит нас в ранг богов, а небрежность и отсутствие интереса – лишает зрения, слуха и вкуса. Поэтому желание общаться с богами и видеть суть мира есть следствие бережности. А практика ее приводит к осуществлению этого желания, к возможности услышать речь богов.

То, что для нас опасно, – для богов драгоценно.

Смерть от автора
<< 1 2 3 4 >>
На страницу:
2 из 4