Архидьякон все еще размышлял, но услыхав брошенное чуме проклятие, едва заметно улыбнулся. Епископ продолжал:
– Уже по приезде, его величество собирается дать торжественный ужин в честь своего возвращения. Там будет вся элита, весь свет общества и я хочу… – он намерено сделал паузу после слова «хочу», давая другу понять, что отказ его обидит – …чтобы ты сопровождал меня на празднования в Уайт-холле. В самом деле, Люциус, тебе нужно развеяться.
– Да, так и сделаю, – задумчиво протянул архидьякон и, очевидно придя к какому-то решению, добавил: – Я буду иметь честь сопровождать ваше преосвященство в Уайт-холл.
– Отлично! Не думал, что ты так скоро согласишься, – сказал епископ и, боясь, как бы Люциус не передумал, поспешил с ним распрощаться: – Ну, раз уж мне не нужно тебя уговаривать, я верно успею сделать пару визитов старым знакомым. Через два дня я пришлю за тобой карету.
И кивнув головой в знак окончания беседы, он ушел. Вместе с епископом стены собора покинула и весть о скором возвращении короля из Оксфорда в Лондон. Впрочем, и она развлекала горожан не долее суток. Король – персона, настоль далеко отстоящая от простых смертных, что этот слух быстро затерялся, отодвинутый на второй план гораздо более близкими и обыденными новостями.
Правда, когда епископ ушел, архидьякон тут же позвал к себе Павла и попросил срочно привести нотариуса, с которым и проговорил около двух часов за закрытыми дверями. Такая секретность могла бы заинтересовать лондонцев, но, то о чем разговаривал архидьякон с приглашенным нотариусом, так никому и не стало известно.
Глава VIII. Исповедь
Слухи слухами, а жизнь, так или иначе, продолжает свое движение к будущему, увлекая за собой человеческие судьбы. Следующие два дня поэтому, несмотря на отсутствие сколь бы то ни было интересных происшествий, пролетели почти также незаметно, как прошедшая в россказнях и пересудах неделя.
Архидьякон вполне оправился после болезни и в ожидании вечера, когда ему предстояло явиться на королевский праздник в Уайт-холл, коротал время, бесцельно расхаживая по Собору святого Павла. Как и девятью днями ранее, унылая тишина царила во вновь пустующем храме, но все население Лондона в это время, должно быть, собралось у северо-западных ворот в надежде не пропустить торжественного въезда его величества Карла II в город, и пренебрежение прихожан к собору на сей раз оправдывалось вполне естественными причинами.
Однако, как оказалось, не все предпочли зрелище раззолоченных карет и блестящих придворных благочестивой молитве: в одном из порталов собора показалась женщина. Пряча лицо под краями головного платка, которые она стягивала руками, полагая, что делается незаметнее, эта женщина остановилась на пороге. Поворачиваясь всем телом, чтобы не нарушать своей наивной маскировки, она осмотрелась, заметила архидьякона, и смущенно покраснев под его пристальным взглядом, все же решительно направилась прямо к нему.
– Святой отец, я согрешила, – сказала она приблизившись. Безо всякой подготовки и приветствия… выпалила… быстро, как заранее подготовленную фразу; и тут же замолкла, словно не решаясь говорить дальше, пока кто-нибудь, вопросом не подтолкнет ее к дальнейшим откровениям.
Архидьякон молчал. С покровительственным видом человека, которому больше чем кому-либо известно, что такое грех, он недоверчиво взирал на острый нос, румяные щеки, черные, ниспадающие из-под платка на лоб, волосы и молодые руки кающейся женщины.
– Объяснитесь, дочь моя, – наконец проговорил он, убедившись, что стоявшей перед ним девушке едва ли многим больше восемнадцати лет. – Какой грех могли совершить свежесть, красота и молодость?
Эти слова заставили девушку буквально затрепетать от удовольствия. Она стянула с хорошенькой головки уже ненужный платок и, устремив на Люциуса открытый взгляд чудесных карих глаз полных блеском чувственного простодушия, казалось, была готова вверить ему свою душу. Но тот не замечал ее волнений и она, понурив голову, сказала только:
– Я влюблена, святой отец.
– Любовь не может быть греховной, – бесстрастно отвечал архидьякон. – Греховными могут быть недостойные помыслы, которые мы по неразумению своему принимаем за часть ее.
– Да, но я люблю… священника!
– А-а… – задумчиво протянул архидьякон.
Она продолжала:
– Вы понимаете; такая любовь запретна.
– Смотря, чего вы от нее хотите, – постепенно увлекаясь беседой, ответствовал Люциус. – Любовь бывает платонической и плотской: первая заставит вас страдать, но она чиста и непорочна; вторая доставит удовольствие, но в вашем случае… – он не договорил, однако в самой паузе чувствовалась невозможность подобного варианта. – Поймите, дочь моя, жаждать наслаждения, значит познать искушение от лукавого, тогда как принять страдания, значит постигнуть благо. Любить взглядом никто не может запретить даже священнику, и здесь вы можете рассчитывать на взаимность.
– Значит, у меня есть надежда? – тихонько спросила девушка, которая внимала архидьякону скорее сердцем, нежели ушами.
– Если вы готовы довольствоваться вздохами, легким пожатием руки и нежными взглядами… – пожав плечами, подтвердил священник. – Но если вы непременно желаете большего, то погубите и себя и своего избранника, ведь совратив человека посвятившего себя богу, вы проклянете его душу.
Девушка вздрогнула. Она вновь устремила на Люциуса свой чудный взгляд, но, не встретив в нем никаких других чувств, кроме обычного для священника участия, была вынуждена опять опустить голову.
– Благодарю вас, святой отец. Вы на многое открыли мне глаза, – странным голосом прошептала она и, сопровождая свои слова не менее странным взглядом, добавила: – Пожалуй, даже чересчур на многое.
Сказав это, девушка резко повернулась на месте и стала удаляться таким быстрым шагом, что временами казалось, будто она вот-вот сорвется и побежит. Однако этого не случилось, наоборот, она гордо вскинула голову и замедлила шаг, но столкнувшись в дверях, с входившим в собор молодым человеком, одарила его столь гневным взором, что становилось ясно, какого усилия ей стоило овладеть собой.
Архидьякон с интересом посматривал вслед, уходившей не попрощавшись, девушке. Ни перемены в ее шаге, ни ее взгляд не ускользнули от внимания священника. Какая-то мысль возникла в его голове, но он, тут же, с негодованием прогнал ее:
– Нет, не может быть… глупости, – прошептал он в ответ на собственную догадку. После чего устремился навстречу вошедшему человеку, в котором узнал своего духовного сына и хорошего приятеля Филиппа Вимера.
– Филипп! Приветствую вас! – воскликнул священник при виде давнишнего друга. – Чем я обязан столь приятному сюрпризу? Впрочем, позвольте, угадаю: до вас дошли порочащие меня слухи, и вы пришли с уверениями в вашей дружбе, не так ли?
– Как вам будет угодно, Люциус, – несколько рассеяно отвечал молодой человек. – Вы всегда можете рассчитывать на меня: сколь бы ничтожными ни были мои возможности, я с удовольствием употреблю их для вашей пользы. Но право мне кажется, что вы преувеличиваете: может ли человека обладающего достоинствами, коими, как всем известно, обладает ваше преподобие, что-либо порочить. Тем более жалкие слухи, которые и всерьез-то воспринимать не стоит.
– Вы шутите, дорогой друг, – пробормотал польщенный священник.
– Нисколько!.. наоборот я так уверен в вашем уме, доброте и благочестии, что прибыл к вам за советом касательно весьма щекотливой ситуации, в которую я имел несчастье угодить.
Архидьякон нахмурился.
– Что-то случилось? – спросил он, мысленно упрекая себя в том, что сначала отвлекшись на свои проблемы, а потом ослепленный вежливостью Филиппа, не заметил озабоченности молодого человека. – Что-то с Розой?
– С Розой? – переспросил Филипп, беспокойство в глазах и голосе которого на мгновение уступило место наплыву нежной грусти, ясно говорившей о том, какое место в его жизни занимает обладательница этого имени. – Слава богу, нет!.. С Розой все в порядке.
– Тогда в чем же дело?
Филипп заметно колебался.
– Мы, кажется, затронули тему слухов, ваше преподобие? – наконец начал он.
Люциус, терпеливо ожидая к чему приведет подобное начало, и, зная что друг его никогда не тревожится попусту, молча кивнул.
– Так вот, – ободренный серьезностью и вниманием архидьякона продолжал молодой человек. – Кроме уже упомянутых нами слухов, в городе говорят еще о неких тайных обществах и…
– …вы были так безрассудны, что попались в руки секты?! – возопил Люциус, догадавшись, по тому как стыдливо прятал глаза Филипп, о совершенной им глупости.
– Точно так, как вы изволили выразиться, – пробормотал тот. – Безрассудно и прямо в руки.
При этом Филипп – по натуре тихий и застенчивый – так по-ребячески сжался, словно ждал, когда же его начнут отчитывать за этот проступок, заранее признавая справедливость всех готовых посыпаться на него упреков и смиряясь с наставлениями.
– Вы должны покинуть это общество… иначе оно поглотит вас, – мрачно сказал архидьякон и в каком-то резко охватившем его раздражении прибавил: – Какого беса, вам вообще такое вздумалось?!
– Когда человеку не к кому больше обратиться он обращаются к Богу, – отвечая на последнюю часть слов Люциуса, прошептал Филипп, – а когда и Бог его отвергает – к людям, имевшим смелость бога заменить.
– Вы богохульствуете! Какое счастье, что никто кроме меня не слышит вас, – тихо, но с наивыразительнейшей мимикой, проговорил священник. – Запомните хорошенько: Господь никогда не отвергает людей, только люди могут отвергнуть Бога.
– Но на земле Бога представляют люди! А в то время, когда гибнущему от чумы народу больше всего нужна была помощь Его представителей, они всё свое время, заботу и внимание отдали умирающим или уже умершим, совсем позабыв о нас – о всё еще живых и страждущих, – глухим голосом, с подернувшимся пеленой взором, говорил Филипп, находившийся, будто в экстазе, от нахлынувших на него воспоминаний о пережитых ужасах эпидемии. – Страх, постоянное беспокойство, вечная боязнь за себя и свою семью… Мы нуждались в утешении, а в церквях нас встречали бестолковые причты; нам указывали на изъеденные язвой трупы и говорили: «Возрадуйтесь! Вы хотя бы живы!». – Филипп посмотрел прямо в глаза архидьякону. – Как тут было не соблазниться новой верой, дающей если не саму умиротворенность, то хотя бы тень ее?
Архидьякон почувствовал укор.
– Вы обвиняете нас в том, что мы старались облегчить участь обреченных? – спросил он несколько сбитый с толку Филиппом, обычно добросердечным и жалостливым. – Вы?!
– В страданиях человек становится еще более эгоистичным, нежели в радости, – слабо улыбнувшись, отвечал молодой человек, отлично понявший значение того особенного упора сделанного архидьяконом на последнем слове. – Но отвечая на ваш первый вопрос, скажу: Нет! Я обвиняю не тех отважных и самоотверженных лекарей да священников, которые, рискуя заразиться, стремились вселить надежду в безнадежных – им было действительно не до нас; а тех, низких и трусливых, что сидя во дворцах и храмах были глухи и слепы к нам. К нам! Людям, которых можно было успокоить одним лишь словом, свидетельствующим о том, что о нас думают, что мы не забыты.