Дребезжаще допев очередной стих, замолк, чтобы аккуратно подуть на стоявшую перед ним чашку.
Шеравкан догадался, что хаджи готовит лекарство для больного хивинца, стоны которого по-прежнему доносились со второго этажа. Второй хивинец, узкоглазый молодой человек в зеленом суконном чапане, терпеливо дожидался окончания процедуры.
Хаджи замолк, переворачивая страницу, и хивинец заботливо придвинул чашку с водой ближе – не хотел, должно быть, чтобы пропала даром даже малая толика целебного дыхания, напоенного святостью заунывно читаемого текста.
«Неплохо было бы Джафару смочить веки! – подумал вдруг Шеравкан. – Вдруг прозреет? Интересно, сколько хаджи берет?»
Между тем хаджи дочитал суру, произнес завершающее благословение, последний раз аккуратно подул на чашу и придвинул ее клиенту.
– Спасибо, учитель, – сказал хивинец. – Может быть, поможет.
Он снял с себя свой роскошный чапан и набросил его на плечи хаджи.
Хаджи онемел.
Хивинец взял чашу и, осторожно держа ее перед собой, направился к лестнице.
– Ц-ц-ц-ц! – очень похоже цокали языками присутствующие. – Ц-ц-ц-ц-ц!
Шеравкан тоже был поражен щедростью хивинца. Чапан! Совсем новый чапан! «Брат, наверное! – вдруг догадался он. – Вот в чем дело: брат его болеет!»
– Ну вот, благослови его Аллах, – сконфуженно сказал хаджи, утирая слезы рукавом своего нового чапана. – Велика милость Господа! А то что ж… Совсем поизносился – ведь два года домой добираюсь. И пусть горячего похлебает – тоже, бывает, оттягивает! – надтреснуто крикнул он вслед хивинцу.
Затем встряхнулся, окончательно приходя в себя после обрушившегося потрясения, и недовольно буркнул, глядя в сторону дымящего очага:
– Если, конечно, этот ленивец когда-нибудь настрогает свою проклятую морковь! Иначе мы его шурпы до Судного дня не дождемся.
Именно в это мгновение три кудлатые собаки, прежде мирно дремавшие поблизости от кухни (на таком удалении от котла, чтобы, с одной стороны, по возможности не упускать соблазнительного запаха готовящегося варева, а с другой – не вызвать раздражения повара, медлительность которого чудесным образом исчезала в случае необходимости схватиться за суковатую палку), сорвались с места и, отчаянно взбадривая себя спросонья хриплым лаем, погнали к воротам.
Кто вздрогнул, кто просто чертыхнулся – но и повар, стучавший капкиром по казану, и купец-москательщик, на пару со своим мальчишкой перемерявший у открытой двери комнаты свертки маты и зенденя[19 - Мата, зендень – хлопчатобумажные ткани, производившиеся в Бухаре.], и два огородника, давно препиравшиеся из-за какой-то веревки, и хивинец, уже скрипевший ступенями по пути на галерею, и благочестивый хаджи, и два или три его слушателя, и Шеравкан – все повернули головы в ту сторону.
– Должно быть, караван идет, – сказал хаджи, прислушиваясь. – Несет их нелегкая на ночь глядя.
Собаки отчаянно брехали и бросались в сторону ворот, между делом поглядывая, не кинут ли кусок за отвагу и верность порядку.
– Ну, сейчас начнется, – недовольно повторил хаджи, беря лежавший подле святой посох из финикового дерева и шаря ногами под топчаном в поисках своих жалких опорок.
И точно: даже самый проворный повар не успел бы настрогать соломкой три желтые канибадамские морковки, как глухие бряканья верблюжьих ботал стали слышнее и звонче, заклубилась пыль, и вереница животных и людей начала втекать в ворота караван-сарая.
Рассказ паломника. Снова поэт. Шахбаз Бухари
Суматоха и впрямь поднялась несусветная.
Хаджи поспешил к воротам и встал там, бормоча молитву и раздавая благословения, более или менее благодарно принимаемые утомленными странниками. Караван-баши, предводитель каравана, – невозмутимый человек громадного роста в некогда голубой, а теперь до белизны выгорелой чалме и длиннейшей хламиде из какой-то очень грубой ткани, с достоинством принимал приветствия хозяина, в промежутках покрикивая на вновь прибывших, занятых развьючиванием животных.
С одного из верблюдов снимали куджеве – две корзины, навешиваемые в качестве вьюков. Из одной тупо глазел трехдневный теленок, в другой настырно и громко мекали козлята. Когда их поставили на твердую землю, козлята забились под теленка, образовав хоть и ошалелую, но все же довольно живописную группу.
Крик и гам стоял несусветный – купцы выкликали имена подручных, таскавших вьюки, хозяин метался между ними, пытаясь быстро и справедливо распределить помещения, собаки тоже по мере сил участвовали в расселении, и в конце концов одну из них крепко прибил злой кипчак[20 - Кипчаки, огузы – тюркские племена.] в треугольной шапке.
Шеравкан волновался, предчувствуя, что сейчас их с Джафаром попросят из нижней комнаты, в которую кто-нибудь из торговцев свалит свои товары. Однако обошлось: все мало-помалу утихло, и теперь деятельность кипела только возле верблюжьих загонов и коновязей, куда таскали бадьями колодезную воду, охапки сена и мешки с овсом.
На помощь хромому в синей рубахе поспешили еще двое, и теперь уже в нескольких очагах пылал огонь, плевались кипятком кумганы, бурлили казаны, поспешно стучали ножи по разделочным доскам. Кудрявая шкура, из которой еще пять минут назад хрипло орал возмущенный баран, висела на одном сучке, а его перламутрово-красная туша – на другом, и повар ловко пластал ее ножом, наведенным до остроты бритвенного лезвия.
Хаджи встретил знакомых паломников – таких же, как он, оборванных и изможденных. С некоторыми он переживал ужасы дальних путешествий. Для начала обнявшись и облив друг друга слезами, духовные братья сели в кружок и принялись толковать о многообразных чудесах, отголоски которых долетали до них в дороге. К ним то и дело подходил кто-нибудь с просьбой подарить ему нефес – святое дыхание. Получив согласие и присев на корточки, проситель закрывал глаза. Паломник налагал руки на больное место, а потом три раза сильно дул. По окончании процедуры человек просветленно вставал, вручал подаяние в виде мелкой монеты или лепешки и удалялся, радостно возглашая, что теперь у него ничего не болит.
– Аллах сам знает, кому слать Свои благодеяния! – дребезжал хаджи, то и дело горделиво поправляя ворот нового чапана. – Второй месяц сижу тут, как старая обезьяна, честное слово! Боюсь дальше тронуться. Сколько раз меня грабили, сколько раз едва с жизнью не простился! Неделями ни крова, ни хлеба, ни воды! Всю дорогу трясешься от страха… убьют, возьмут в плен, продадут в рабство… песчаная буря заживо похоронит. Под Хамаданом в снегу ноги поморозил, до сих пор ноют. На все воля Господа!
Паломники жарко с ним соглашались и толковали свое; с их слов выходило, что человек, пустившийся в дальний путь, вышедший за более или менее обжитые пределы своего города или, чего доброго, приблизившийся к окраинам родного края, рискует не только имуществом, сколь бы малым оно ни казалось на взгляд оседлого жителя, но и свободой, и жизнью. Особо бранили злых воинственных туркмен, живущих разбоем и работорговлей. Шеравкан невольно вспомнил головы, что время от времени появлялись на кольях возле стен Арка.
– Им пустыня – что тебе весенний луг. Они в песках – как у себя дома. Верблюд дорогу потеряет – а туркмен помнит. Твоя лошадь сдохнет, а туркмен свою гонит к тайнику, а там у него бараний курдюк закопан. Годами в песке лежит, а как придет пора, туркмен выроет, лошади даст, она сожрет – и ни воды ей не нужно, ни ячменя. Чуть передохнет – и опять скачет.
Шеравкан отвлекся на минуту, а когда вернулся, молодой беззубый паломник страстно рассказывал о происшествии, случившимся с ним во время одного из переходов:
– Я вам так скажу, братья: большего ужаса в жизни не знал. А ведь и в пустыне сох, и разбойники ломали. Кабанов в тех болотах – как блох в подстилке. Едем мы, значит, с дружком на лошади по топкому месту, а они вокруг в тростниках так и хрюкают, так и хрюкают – чисто бесы. Лошадей-то не хватает, – жарко откликнулся паломник на вопрос одного из слушателей. – Кто ж тебе одному лошадь даст? Была бы у меня лошадь, я бы!.. – и он отчаянно махнул рукой. – А то еще как побегут всем стадом – треск стоит. Ужас, братья. И вдруг кобылка наша испугалась да как рванет! Мы с нее в разные стороны кубарем. Шмякнулся я и слышу: брат Ильяс, что сзади едет, хохочет, прямо заливается. И еще вой какой-то у меня под ногами. Глянул – Господи Ты мой и святые Твои угодники! Упал-то я, оказывается, на двух совсем еще маленьких кабанчиков. Кабаниха рассвирепела, что я ее сосунков подавил, да на меня. Ужас, братья! Клыки – во! – Паломник ударил себя ребром правой ладони по левому локтю. – Зубы – во! – Он растопырил большой и указательный пальцы. – Чуть только не пламя из пасти! Все, думаю, конец.
Присутствующие принялись дружно цокать языками.
– Наверняка бы она меня забила, да спасибо брату Ильясу, что сзади ехал, – пришпорил коня и преградил ей путь копьем.
Все снова стали качать головами и цокать, а хаджи, огладив бороду, важно сказал:
– Повезло тебе, брат. Очень повезло. Ты должен быть счастлив, как никто из нас. Ведь если даже самый благочестивый мусульманин умирает от ран, нанесенных кабаном, он попадает на тот свет как нечистый.
Молодой паломник испуганно ахнул и прикрыл рот ладонью.
– И даже пятисотлетнее пребывание в чистилище не может избавить его от этой нечистоты! – грозно закончил хаджи и одернул на себе новый чапан.
– Какое счастье! – забормотали прочие. – Какая радость!
Кто-то завел молитву. Шеравкан увидел, как бегут слезы по щекам молодого паломника. Он тоже пел фатиху[21 - Фатиха – первая сура Корана (перевод Равиля Бухараева):Во имя Аллаха Милостивого, Милосердного.Вся хвала надлежит Аллаху, Владыке всех миров,Милостивому, Милосердному,Властителю Судного Дня.Тебе Одному мы поклоняемся и к Тебе Одномувзываем о помощи.Наставь нас на путь правый.Путь тех, кого Ты одарил Своими благами; тех,кто не навлек на себя Твоейнемилости, и тех, кто не впал в заблуждение.].
* * *
Скоро стемнело, но большая бело-розовая луна, повисшая над землями Мавераннахра[22 - Мавераннахр – междуречье Амударьи и Сырдарьи.], заливала все вокруг серебристым светом, и даже утлые строения постоялого двора казались слепленными не из крошащейся глины, а из благородного серого мрамора.
Шурпа допревала в котлах, повар не уставал заливать чайники кипятком и доставать крючком лепешки из пламенеющей пасти танура, а рассевшиеся постояльцы, потягивая чай, толковали о том о сем.
На ближайшем к кухне топчане вниманием завладел Рудаки – тот самый нервный человек, которого Шеравкан уже приметил ранее. Обжигаясь, он жадно пил горячий чай, давился, засовывая в рот новые куски дармового хлеба, кое-как глотал, снова припадал к пиале – и все в целом почти не мешало ему говорить.
– …но три раза я отказывался. Зачем мне это нужно? Я Царь поэтов – живу себе, командую писаками при дворе. Они мне делают различные подношения – на все готовы, только бы я обратил внимание на их нелепые вирши. И вот на тебе: бросай все и езжай в Герат вытаскивать оттуда эмира Назра!
Он окинул слушателей возмущенным взглядом и развел руками – мол, сами понимаете, какая глупость.
– Эмиру что? Эмир уехал погостить у двоюродного брата, ну и загуляли они там, ясное дело. Охота, пиры, наложницы! – что еще нужно человеку для счастья? Это же просто рай на земле – сады, прохлада, в ручьях вода – зубы ломит, всюду родники специальные понаделаны, из которых вино бьет, девушки кругом – нет, не девушки, а самые настоящие гурии – пышногрудые, податливые! Как от всего этого уехать? Месяц он сидит в Герате, другой, третий… год сидит! Свита томится, конечно, понятное дело… кому охота торчать там без жен и детей? Бухара начала волноваться – где правитель? Ну и впрямь – как жить людям без эмира? Ни суда, ни порядка, все в тревоге… А он гуляет. Один раз за ним послали – так, мол, и так, солнце наше, пожалуйте в столицу, без вас не может Бухара. Другой раз послали – то же самое. В конце концов визирь ко мне чуть ли не со слезами: «Рудаки, дорогой, поезжай в Герат, эмир тебя любит как родного сына… как отца тебя уважает!.. может быть, он хотя бы тебя послушает». До восстания недалеко, честное слово! Бухара в смятении – что, если туранские племена нападут? Кто защитит?
Рассказчик откусил от краюхи и опять приник к пиале.
Воспользовавшись краткой паузой, пожилой купец, со вздохом оглаживая бороду, заметил: