Николай Степанович был не первым, кто понял, что Анна Гумилева, которую чуть было не записали в обыкновенные барышни, – поэт. То же самое сказал ей Георгий Чулков, когда, опоздав на царскосельский паровичок, они пили кофе в привокзальном буфете, а она, осмелев от неловкости, стала читать стихи. Читала и в редакции «Аполлона». Один из присутствовавших на этом чтении вспоминал: Анна Андреевна так нервничала, что «от волнения слегка дрожал кончик ее лакированной туфельки». Но вкусу сотрудников «Аполлона» она не очень-то доверяла, а Чулкова, зная его репутацию первостатейного ловеласа, тайно подозревала в том, что тот просто решил приволокнуться, потому и льстит. Изумление и одобрение Николая Степановича совсем другое дело: Гумилев, если речь шла о стихах, не делал скидок никогда и никому и выражал свое мнение «прямо в глаза». Решив, что надо делать книгу, он, не теряя ни дня, приступил к реализации своего решения. Во-первых, подключил к срочному делу и членов созданного по его инициативе «Цеха поэтов», и сочувствующих: предисловие написал поэт Михаил Кузмин, обложку рисовал тоже поэт – «синдик» «Цеха поэтов» Сергей Городецкий, фронтиспис – приятель Кузмина «мирискусник» Евгений Лансере. Издательство «Цех поэтов» было задумано как непериодический орган новорожденной и сразу же отмежевавшейся от символистов группы акмеистов, лидером которой стал Николай Гумилев. Меценатов решено было не искать из гордости и из принципа, а чтобы удешевить процесс издания, ввели серийное оформление; вышедший одновременно с «Вечером» сборник Михаила Зенкевича «Дикая порфира» внешне был похож на ахматовский, как близнец.
Лидия Чуковская «Записки об Анне Ахматовой»
(Говорит Анна Ахматова)
«Сейчас на Западе много обо мне пишут. И всюду я читаю: «вышла замуж за основателя акмеизма». Точно это было условием свадебного контракта! А я вышла замуж за молодого начинающего поэта-символиста. Когда он увидел нашу работу – мою и Мандельштама – он начал подводить под нее теоретическую базу и родился акмеизм. Вот как было».
«Цех поэтов» был задуман осенью 1911 года в противовес «Академии Стиха», где царствовал Вяч. Иванов… Первое собрание Цеха (весьма пышное) с Блоком и французами было у Городецкого, второе – у Елизаветы Юрьевны Кузьминой-Караваевой в Манежном переулке. В тот день я познакомилась с Лозинским.
…Я отчетливо помню то собрание Цеха (осень 1911, у нас, в Царском), когда было решено отмежеваться от символистов, с верхней полки достали греческий словарь (не Шульц ли!) и там отыскали – цветение, вершину. Меня, всегда отличавшуюся хорошей памятью, просили запомнить этот день. (Записать никому не приходило в голову.) Что, как вы видите, я и сделала…
Михаил Кузмин. Предисловие к сборнику «Вечер»
В Александрии существовало общество, члены которого для более острого и интенсивного наслаждения жизнью считали себя обречёнными на смерть. Каждый день их, каждый час был предсмертным. Хотя предсмертное времяпровождение в данном обществе сводилось к сплошным оргиям, нам кажется, что сама мысль о предсмертном обострении восприимчивости и чувствительности эпидермы и чувства более чем справедлива. Поэты же особенно должны иметь острую память любви и широко открытые глаза на весь милый, радостный и горестный мир, чтоб насмотреться на него и пить его каждую минуту последний раз. Вы сами знаете, что в минуты крайних опасностей, когда смерть близка, в одну короткую секунду мы вспоминаем столько, сколько не представится нашей памяти и в долгий час, когда мы находимся в обычном состоянии духа.
И воспоминания эти идут не последовательно и не целостно, а набегают друг на друга острой и жгучей волной, из которой сверкнут то давно забытые глаза, то облако на весеннем небе, то чьё-то голубое платье, то голос чужого вам прохожего. Эти мелочи, эти конкретные осколки нашей жизни мучат и волнуют нас больше, чем мы этого ожидали, и, будто не относясь к делу, точно и верно ведут нас к тем минутам, к тем местам, где мы любили, плакали, смеялись и страдали – где мы жили.
Можно любить вещи, как любят их коллекционеры, или привязчивые чувственной привязанностью люди, или в качестве сентиментальных сувениров, но это совсем не то чувство связи, непонятной и неизбежной, открывающейся нам то в горестном, то в ликующем восторге, на которое мы указывали выше. Нам кажется, что, в отличие от других вещелюбов, Анна Ахматова обладает способностью понимать и любить вещи именно в их непонятной связи с переживаемыми минутами. Часто она точно и определенно упоминает какой-нибудь предмет (перчатку на столе, облако как беличья шкурка на небе, жёлтый свет свечей в спальне, треуголку в Царскосельском парке), казалось бы, не имеющий отношения ко всему стихотворению, брошенный и забытый, но именно от этого упоминания более ощутимый укол, более сладостный яд мы чувствуем. Не будь этой беличьей шкурки, и всё стихотворение, может быть, не имело бы той хрупкой пронзительности, которую оно имеет. Мы не хотим сказать, что всегда у автора вещи имеют такое особенное значение: часто они не более как сентиментальные сувениры или перенесение чувства с человека и на вещи, ему принадлежащие. Мы говорим это не в упрек молодому поэту, потому что уже не мало – заставлять читателя и помечтать, и поплакать, и посердиться с собою вместе, хотя бы посредством чувствительной эмоциональности, – но особенно ценим то первое пониманье острого и непонятного значения вещей, которое встречается не так часто. И нам кажется, что Анна Ахматова имеет ту повышенную чувствительность, к которой стремились члены общества обречённых на смерть.
Этим мы не хотим сказать, чтобы мысли и настроения её всегда обращались к смерти, но интенсивность и острота их такова. Положим, она не принадлежит к поэтам особенно весёлым, но всегда жалящим.
Нам кажется, что она чужда манерности, которая, если у неё и есть, однородна несколько с манерностью Лафорга, то есть капризного ребёнка, привыкшего, чтоб его слушали и им восхищались. Среди совсем молодых поэтов, разумеется, есть и другие, стремящиеся к тонкой и, мы сказали бы, хрупкой поэзии, но в то время, как одни ищут её в описании предметов, которое принято считать тонким: севрских чашек, гобеленов, каминов, арлекинов, рыцарей и мадонн (Эренбург), другие в необыкновенно изощрённом анализе нарочито-причудливых переживаний (Мандельштам), третьи в иронизирующем описании интимной, несколько демонстра-тивно-обыденной жизни (Марина Цветаева), – нам кажется, что поэзия Анны Ахматовой производит впечатление острой и хрупкой потому, что сами её восприятия таковы, от себя же поэт прибавляет разве только лафорговскую, на наш вкус приятную, манерность.
Вячеслав Иванов однажды высказал мысль, что у оригинальных поэтов прежде всего появляется своя манера, от которой впоследствии они отказываются для своего «лица», в свою очередь приносимого в жертву своему стилю. Из того, что в данном случае у поэта манера уже существует, легко можно заключить, что этот поэт оригинальный и что новый женский голос, отличный от других и слышимый, несмотря на очевидную, как бы желаемую обладателем его, слабость тона, присоединился к общему хору русских поэтов.
Мы пишем не критику, и наша роль сводится к очень скромной: только назвать имя и как бы представить вновь прибывшую. Мы можем намекнуть слегка об её происхождении, указать кой-какие приметы и высказать свои догадки, – что мы и делаем. Итак, сударыни и судари, к нам идёт новый, молодой, но имеющий все данные стать настоящим поэт. А зовут его – Анна Ахматова.
1912
Кроме «Вечера» и «Дикой порфиры», в первый залп – по символистам из акмеистической пушки – Гумилев включил также книжечки Е. Кузьминой-Караваевой (в будущем Матери Марии, героини французского Сопротивления) и Василия Гиппиуса. (В 1912 году Гумилев относился к символистам уже не просто отрицательно, но враждебно, считая, что они – как дикари, которые съели своих родителей и с тревогой смотрят на своих детей.)
На залп по «дикарям-людоедам» и ждали реакции, но случилось непредвиденное: «Вечер» сделался гвоздем сезона. Сборник никому еще вчера не известной Ахматовой читатели искали по магазинам, огорчались, что все раскуплено, любопытствовали насчет автора, кто такая и откуда пришла. Словом, налицо были все признаки успеха, и успеха такой внезапности и непредсказуемости, что Гумилев, нарочно, при домашних, за общим чаем, произнес страшное слово: слава.
Корней Чуковский
«Анну Андреевну Ахматову я знал с 1912 года. Тоненькая, стройная, похожая на робкую пятнадцатилетнюю девочку, она ни на шаг не отходила от мужа, молодого поэта Н. С. Гумилева…
То было время ее первых стихов и необыкновенных, неожиданно шумных триумфов. Прошло два-три года, и в ее глазах, в осанке, и в ее обращении с людьми наметилась одна главнейшая черта ее личности: величавость. Не спесивость, не надменность, не заносчивость, а именно величавость “царственная”, монументально важная поступь, нерушимое чувство уважения к себе, к своей высокой писательской миссии.
С каждым годом она становилась величественнее. Нисколько не заботилась об этом, это выходило у нее само собой».
Анна была благодарна всем, а особенно Кузмину, за прелестное Предисловие, однако втайне досадовала на свою робость. Ей хотелось назвать книжку с вызовом: «Лебеда» и открыть «Песенкой». Но Михаил Кузмин, обожавший живопись Константина Сомова, усмотрел в стихах супруги приятеля сомовские мотивы, почти вариации на тему знаменитого, для мирискусников программного «Вечера». Анна попробовала сопротивляться: почему вечер, если у нее восход, да еще и солнечный? И как это связать? Впрочем, и Кузмина понять можно: героиня «Песенки» слишком проста, в ней нет того, что поражало в Ахматовой, уже в первых стихах удивляло – странный набор несовместимых свойств: скромность до застенчивости и дерзость, робость и вызов, крайняя неуверенность в себе и апломб, надменность и простота. И так во всем: черты лица слишком острые, чтобы лицо можно было назвать красивым; сказочная гибкость, которой дивились примадонны петербургского балета, а ходить не умеет, движется как сомнамбула. Анна хотела объяснить, что ее лебеда – не огородный сорняк. Не сумела… Объяснит потом, много лет спустя: «Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда! Как одуванчик у забора, как лопухи и лебеда…»
Песенка
Я на солнечном восходе
Про любовь пою,
На коленях в огороде
Лебеду полю.
Вырываю и бросаю —
Пусть простит меня.
Вижу, девочка босая
Плачет у плетня.
Страшно мне от звонких воплей
Голоса беды,
Все сильнее запах теплый
Мертвой лебеды.
Будет камень вместо хлеба
Мне наградой злой.
Надо мною только небо,
А со мною голос твой.
1911
Лидия Чуковская «Записки об Анне Ахматовой»
(Беседуют Лидия Чуковская и Анна Ахматова):
«– Хотите, я прочту вам одно маленькое, совсем старое? Оно нигде не было напечатано.
И прочитала:
Подушка уже горяча
С обеих сторон…
– такое удивительно точное, что его мгновенно запомнит каждый, кто знает бессонницу. И какое изящество, какое совершенство. И какое – я бы сказала – девичество.
– Это стихотворение должно было быть последним в книге “Вечер”. “Вечер” я сначала хотела назвать “Лебеда”, и тогда первым стихотворением было бы “Я на солнечном восходе // Про любовь пою, // На коленях в огороде // Лебеду полю”. Но меня отговорили.
…Я сказала ей, что из стихов видно – она очень любит лебеду.
– Да, очень, очень, и крапиву, и лопухи. Это с детства. Когда я была маленькая, мы жили в Царском, в переулке, и там в канаве росли лопухи и лебеда. Я была маленькая, а они большие, широколистные, пахучие, нагретые солнцем, – я так их с тех пор люблю.
Я расхрабрилась – мы пили чай, она курила, – и я решилась спросить, не были ли некоторые ее стихи – письмами.
– Нет… Это давно говорили: похоже на письма или на дневник. Нет. Однажды, правда, я переложила одно полученное мною письмо – в стихотворение. Когда я умру, письмо найдут».
Как уже упоминалось, у Анны Андреевны с самого начала их совместной жизни под одним кровом были несколько натянутые отношения со свекровью. Младшая сноха явно не отвечала ее представлениям о хорошей жене и правильной семейной жизни. И вдруг – все изменилось!
Анна Ивановна сделалась шелка нежней и уже не поджимала губы, когда Анна, проспав до полудня, являлась к завтраку последней и приходилось опять раздувать самовар. Николай сообщил ей под секретом, что Аннушка беременна. Анна Ивановна вмиг помолодела, прислуга забегала, спешили навести порядок и уют: появления долгожданного младенца ждали к исходу сентября.
К предстоящему прибавлению семейства будущий отец отнесся без энтузиазма, успех жениного «Вечера» обрадовал его куда больше. И тем не менее год 1912-й был, кажется, почти благополучным для четы Гумилевых. Весной они вдвоем побывали в Италии.
Н.С. Гумилев – Анне Ахматовой