Только теперь он расслышал за стеной – точнее, наверное, за стенами – какие-то крики и грохот. Похоже было, что там ругаются или даже дерутся несколько человек.
– Пятеро, – вздохнула Ася. – Четыре мальчика и девочка, старшей семнадцать, младшему шесть. Знаете, прожив с ними год в одной квартире, я, верно, никогда не захочу иметь детей. Впрочем, я и прежде этого не хотела, – засмеялась она.
Ася смеялась уже второй или третий раз за те десять минут, которые разговаривала с ним, и Константин с удивлением заметил, что глаза ее начали меняться. Ему казалось, что они черные, и вдруг они словно осветились изнутри, и сразу стало понятно, что они карие, и даже не карие, а какие-то темно-золотые, с оранжевыми огоньками в зрачках. И как только проступил из глубины глаз этот необычный цвет, этот свет, – все лицо ее сделалось не просто тревожным, но еще и… жарким каким-то, что ли. Да, именно жарким, горячим, несмотря на бледность щек и даже благодаря этой зимней голодной бледности.
– Ася, мне надо на службу сообщить, что я болен, – сказал Константин. – Может быть, этот ее Колька опять сбегает?
– С вашей службы уже приходили, – успокоила Ася. – Проверяли, не заколола ли я вас кинжалом в ванне. Да-да, что вы смеетесь? – кивнула она. – Один из ваших коллег совершенно серьезно напомнил мне про Марата и Шарлотту Корде и предупредил, что я отвечаю за вас перед пролетариатом и трудовым крестьянством. Вот интересно, Костя, вы имеете хоть какое-то отношение к пролетариату или крестьянству?
– То-то вы Французскую революцию вспомнили! – У Константина от смеха даже слезы выступили на глазах. – Да пожалуй, что имею. Дед мой по матери был крестьянин, жил в деревне Сретенское на реке Красивая Меча. Знаете, тургеневские места? Ну, а мать по большой любви в другое сословие перешла – устроилась горничной в Лебедяни, а потом вышла замуж за начальника железнодорожной станции. Я в Лебедяни и родился, и гимназию окончил. А институт, видите, не успел. Так мне это досадно было, Ася!
– Вы в Москве на инженера учились? – спросила она.
Голос ее звучал осторожно, словно она боялась доставить ему боль своим вопросом. Константин невольно улыбнулся – таким далеким все это теперь казалось: Лебедянь, гимназия, даже вымечтанный и неоконченный институт… Вдруг вспомнилось, как лет тринадцати поспорил с одноклассником Славиком Стрелецким о том, кем лучше быть, инженером или кавалерийским офицером. Славик уверял, что, конечно, офицером, и в доказательство притащил из дому отцовские тоненькие савеловские шпоры, которые звенели нежным малиновым звоном, и долго тряс ими у Кости перед самым лицом, пока не получил по носу, чтобы не хвастался чужими заслугами.
Константину уже и тогда казалось, что главное в жизни – это не ее эффектный блеск, а та мощная созидательная сила, которая рождается где-то внутри человека. Конечно, тогда он не мог бы объяснить это такими внятными словами, да и теперь больше чувствовал эту силу, чем понимал. Но он знал, что сила эта будоражит его так, как отца его будоражили только женщины и картежный азарт.
Тут он понял, что за своими воспоминаниями слишком долго не отвечает на Асин вопрос, и сказал:
– Я в Петербурге учился. В Институте Корпуса инженеров путей сообщения. А вы, Ася, чем занимались? Про гимназию вы мне уже рассказали, – улыбнулся он.
– Ну да, я не окончила, – кивнула она. – Пансион фон Дервиз, что на Старой Басманной. У меня все время получались какие-нибудь стычки с начальницей, потому что я никогда не любила подчиняться разным пошлым правилам. И родители в конце концов забрали меня, после того как я пригрозила, что сбегу из дому. И я окончила балетную школу Шпагиной, даже очень хорошо окончила, среди первых, но балериной все равно не стала. Мне, знаете, всегда не хватало терпения, – серьезно объяснила Ася.
– Да, что вы богемьенка, это вы тоже уже сообщили, – кивнул Константин, стараясь не улыбнуться.
Несмотря на слабость и головокружение, ему все время хотелось смеяться, когда он слушал ее рассказ.
– Балериной я не стала, но зато я стала кабаретьеркой! – словно величайшую новость, объявила Ася.
– Богемьенкой и кабаретьеркой? – чувствуя, что смех уже не помещается у него внутри и от этого дрожат губы, переспросил Константин.
– Ну да, – снова кивнула она. – У меня, знаете, были такие прекрасные номера! – Она вскочила со стула, словно собираясь прямо сейчас продемонстрировать какой-нибудь особенно прекрасный из своих номеров. – Один из них мне Коленька Веселовский поставил, он учился в студии Художественного театра, и вышло так хорошо, под восемнадцатый век. На мне было платье с кринолинами, на щеке мушка, кругом голубые ковры с амурами, помост выложен зеркалами и гирляндами живых цветов, и я на этом помосте танцевала под музыку Куперена… Смотрите! – Ася вскинула руки, чуть-чуть повернула голову – и вдруг воскликнула, приложив ладони к щекам: – Ох, Костя! Вы только пришли в себя, вам поесть надо, а я все про свои глупости!
– Нет-нет, почему же? – Ему было смешно, ему было весело впервые за последние лет пять и совсем не хотелось, чтобы Ася прерывала то, что она назвала глупостями. – Я бы лучше посмотрел, как вы танцуете, чем поесть…
– Я вам потом покажу, – пообещала она. – А сейчас все же надо подкрепиться и выпить вина. Ваш Робеспьер принес для вас кагору, а это хорошо для кроветворения, я знаю.
– Это Гришка Кталхерман, наверное, приходил, – сказал Константин. – Невысокий, с черными усами и с тощей такой бородкой? – Ася кивнула. – Он мой однокашник – сначала по гимназии, потом по институту. И на фронте мы с ним вместе были. И если бы не он, я бы сейчас из-под земли наблюдал, как картошка растет. В Белоруссии… Ладно! Ася, – наконец решился он спросить, – а кто за мной ухаживал, пока я был в горячке?
Ася обиженно повела плечом.
– Вы думаете, я ни на что не гожусь? А я, когда война с немцами началась, окончила курсы медсестер и даже работала в госпитале. Или вы стесняетесь, Костя? – вдруг догадалась она и засмеялась. – Какие глупости, вы же современный человек, как же возможно стесняться своего тела? Тем более ваша революция, – насмешливо добавила она, – всех нас очень раскрепостила. Прошлым летом мы ходили по улицам босиком и почти голые, и я нахожу, что это было единственное положительное следствие переворота. Прошлый год было много яблок, – мечтательно добавила она, – их на каждом углу отдавали чуть не даром, и по Тверскому бульвару все ходили голые и ели яблоки, как в раю… А ухаживать за вами мне еще Наталья помогала, – добавила она, – Тонина старшая дочь.
– За брошку? – поинтересовался Константин.
– За серьги с гиацинтами, – улыбнулась Ася. – Не переживайте, Костя, серьги эти были из парюры, а без броши она все равно уже разрознена. Сейчас я принесу бульон и вино.
Она скрылась за дверью, а Константин, пользуясь ее отсутствием, обвел глазами комнату.
Кровать, на которой он лежал, была узкая, девичья, да и все в этой спальне было такое, что ее хотелось назвать светелкой, несмотря даже на дух богемьенства, который явно старалась соблюсти хозяйка. Богемьенством просто-таки дышали суровые ткани с деревенскими вышивками, которыми были задрапированы стул, шкаф и комод, но эти же ткани дышали такой чистой простотой и таким вкусом, что в них не чувствовалось ни капли вычурности. Хотя оттого, что драпировка была устроена даже вокруг стоящей у окна «буржуйки», делалось смешно.
На большом – мужском, рабочем – письменном столе из карельской березы стояли многочисленные девические безделушки: кукла Степка-Растрепка, посеребренная глиняная птица Сирин – точно такая, как на картине Васнецова… Константину сразу почему-то бросился в глаза держатель для бумаг – две тонких бронзовых руки, между которыми были зажаты письма в голубых и сиреневых конвертах. Он тотчас догадался, почему обратил внимание именно на эту вещичку: руки были похожи на Асины – даже в бронзе они казались нервными, неспокойными. С нею вообще было неспокойно; пожалуй, в этом и состояла ее притягательность.
Книжные полки Константин рассмотреть не успел: Ася снова вошла в комнату. В руке у нее было две бутылки – одна с вином, а другая, открытая, к его удивлению, с шампанским.
– Что, Гришка и шампанское принес? – спросил он.
– Что вы, – покачала головой Ася, – какое теперь шампанское? Хотя у большевиков, возможно… Нет, это просто бульон. Ваш коллега принес говядину, и я сварила.
– Бульон в бутылке? – удивленно спросил Константин.
– Ну да, – кивнула Ася. – Моя бабушка так варила, и мама тоже. Это старый рецепт крепкого бульона, так всегда готовили для больных. Я думаю, ваша мама тоже этот рецепт знала.
Его мама замерзла пьяная на улице через два года после смерти отца; Константину было тогда тринадцать лет. Но об этом Асе было знать необязательно.
– Может быть, – пожал он плечами. – Но она рано умерла, а в детстве я, кажется, не болел.
– Надо мелко изрубить мясо, сложить его в бутылку от шампанского и плотно закупорить, – с серьезным видом объяснила Ася, – а потом поставить бутылку в кастрюлю с кипятком и варить несколько часов. Тогда и получится чашка крепчайшего бульона – совсем без воды, чистый мясной сок. Конечно, надо было бы взять самое свежее мясо, но уж что нашлось. Теперь ведь мяса вообще нет, лошадиное только. А это все же говядина.
– Сколько же дров вы потратили, чтобы такое сварить? – спросил Константин. – Что ни говорите, Ася, а мне стыдно, что я…
– Но дрова же принесли сразу вслед за вами. – Она пожала плечами. – Ведь в комнате тепло, разве вы не чувствуете? А экономить я все равно ничего не умею. Я ведь всегда жила, как французы говорят, от руки ко рту и из всей Библии любила одну только фразу: что завтрашний день сам о себе подумает. Да и знаете, что мне кажется? Как прежде неприлично было не иметь многих вещей, так теперь неприлично их иметь… Пейте бульон, Костя, и пейте вино. Думаю, вам полезно будет опьянеть.
– Это почему же? – улыбнулся он.
– А потому что в глазах у вас только-только появились такие огоньки, как вот, знаете, роса на молодой траве, и глаза у вас стали лихие, и мне это нравится. Вот и опьянейте, пока не пошли вы снова на эту вашу службу пролетариату, или кому там еще, и не стали у вас глаза опять суровые.
Глава 6
У рыночной площади Анна вошла под аркады старинных торговых рядов и закрыла зонтик. А потом забыла его открыть и только в кафе «Педрокки» заметила, что волосы у нее совсем мокрые. Сергей любил когда-то, чтобы волосы у нее были мокрые, и вот именно от дождя, а не от мытья головы, хотя как можно было определить разницу?.. Ну да это было так давно, что теперь не имело значения.
Она сняла плащ и уселась за свободный столик в углу, прямо под мраморной доской с цитатой из Стендаля. Когда-то Стендаль посещал это знаменитое падуанское кафе, а потом похвалил в своей книжке какой-то здешний божественный десерт; эта цитата и была теперь увековечена в мраморе. Что и говорить, владельцы «Педрокки» знали толк в изысканном пиаре.
Анна пришла немного раньше, чем договорилась с Марко, и сделала это специально. Ей хотелось посидеть в одиночестве и понять, чего она ждет от этой встречи: только возможности вернуть ему тетради и проститься или чего-то еще? В последние две недели у нее просто не было времени на то, чтобы это понять. Или, может быть, она специально выстраивала свою двухнедельную жизнь в Италии так, чтобы не иметь на это времени.
Впрочем, одиночество в «Педрокки» можно было считать весьма относительным, хотя все европейские кафе тем и были хороши, что многолюдство в них не исключало одиночество. Но именно в этом кафе правило нарушалось, видимо, потому что по старой традиции здесь можно было сидеть, вообще ничего не заказывая. Это было когда-то сделано специально ради студентов – университет находился даже не в двух, а в одном шаге отсюда, – и студенты этой своей привилегией охотно пользовались, назначая в «Педрокки» свидания, болтая часами и вообще чувствуя себя здесь как дома, если не лучше.
Вообще-то Анне нравился молодой шумок вокруг, но сегодня он ее отвлекал, не давал сосредоточиться.
– Извините, Анна, я все-таки, кажется, опоздал, – услышала она и вздрогнула от неожиданности.
Марко уже сидел на стуле напротив и стряхивал с волос редкие дождевые капли. Он был точно такой, как в то утро на вилле Маливерни, когда она садилась в такси, чтобы ехать в Падую, а он стоял у открытых ворот и молча смотрел ей вслед. Но, глядя на него, точно такого же – на его внимательные карие глаза, лежащие мягкими волнами каштановые волосы, тонкие, с длинными пальцами руки, – Анна поняла, что видит его теперь другими глазами. Спокойными глазами.
Так оно и должно было стать, так оно и стало, но что-то легонько кольнуло ее в сердце, как только она это поняла. Все стало так, как диктовал ей жизненный опыт. Неизвестно, правда, откуда он у нее взялся, этот опыт остывающего сердца – разве ей приходилось когда-нибудь расставаться с мужчиной, с которым должна была случиться, но не случилась любовь?
«Из книжек, наверное, – мельком подумала Анна. – А жаль, что только из книжек».
Может быть, она знала о том, как это бывает, все-таки не только из книжек, а потому, что какие-то совсем другие, на это непохожие события проходили через ее душу и преломлялись в ней, создавая опыт гораздо более широкий, чем события эти непосредственно в себе заключали. Но вообще-то – кто знает, откуда берется душевный опыт, и с какими событиями он связан, и каким образом связан?