Не было ни для кого секретом, что Галина Андреевна, отвоевав семь лет тому назад клочок земли неподалеку от городской свалки, сразу же подумала о том, где хранить все то, что она с такой любовью, с таким рвением и самозабвением выращивает и охраняет ночами, исполняя роль пугала, отгоняя своим воинственным видом (на какой только она была способна) не имеющих ни совести, ни стыда воров, готовых без ее неусыпно следящего недремлющего ока ободрать огород подчистую, включая непоспевшую лесную землянику. Действительно, где можно хранить овощи до глубокой зимы, а то и до поздней весны? В Москве? Не имея балкона? В погребе, решила она и, недолго думая, вырыла под окном глубокую яму (настоящий погреб), устлала ее резиновыми ковриками какими-то, кусками линолеума, которые подобрала на неоценимой, изобилующей всем, чем надо (если, конечно, очень захотеть и приложить определенные усилия к этому хотению), свалке. Недели через три после того, как погреб стал наполняться огородными дарами, вышла одна неприятная история. Баба Сара рассказывала впоследствии, что никакая это не неприятная история, а просто «ощибка полючилься». Однако ошибкой и неприятной историей то разбирательство по поводу незаконно вырытого погреба на территории, принадлежащей государству, иначе как скандалом назвать было нельзя. Кто-то из тех самых соседей, которые знали друг друга как самих себя и которые с жаром и неописуемым удальством отплясывали на свадьбе моих родителей, стирая набойки и ломая каблуки, нафискалил кому надо и куда надо – в письменном виде, однако ж – анонимно. На «сигнал» незамедлительно отреагировали. Приехала целая комиссия, погреб осмотрели со всех сторон, вытащив предварительно кабачки, пяти– и трехлитровые банки с помидорами и огурцами – одним словом, варения, соления и прочие дары припомоечного участка; даже куски резины и линолеума были извлечены на поверхность. «Ликвидировать!» – вынесла приговор комиссия и собралась было удалиться с миром в свою контору, но влезла баба Сара, хоть ей и не известен был смысл сего режущего уха слова. Но она интуитивно почувствовала, что «ликвидировать» – это что-то очень скверное, гадкое, омерзительное даже и явно сказанное не в ее пользу. Старуха отчаянно сопротивлялась, пытаясь уточнить, почему ее вместительный, глубокий и надежный погреб нужно «ликвиндировать». Услышав в свой адрес, что она – мелкая собственница, нарушившая закон, Галина Андреевна на следующий же день рванула к начальнику конторы – Ивану Ивановичу Кротикову и, просидев там до конца рабочего дня, так ничего и не добившись, наотрез отказалась покинуть помещение, грозясь провести ночь прямо там, на банкеточке, свернувшись калачиком (к тому же это куда как безопаснее и комфортнее, чем охранять недоспевшую лесную землянику). Начальнику ничего другого не оставалось, как пожертвовать своим драгоценным временем и рассмотреть дело о ликвидации погреба, выкопанного незаконным образом возле второго подъезда пятиэтажного дома.
– Нет! Это недопустимо! – сказал он, выслушав историю о клочке земли вблизи городской свалки, о том, что там растет, когда именно созревает и сколько в это вкладывается сил; о хулиганах, готовых выдрать все подчистую вместе с огородиком, и т.д., и т.п. Также ему были показаны многочисленные грамоты за отличную работу на Московском автомобильном заводе в течение сорока пяти лет непрерывного труда. – Не могу я вам этого разрешить! – отрезал он и, заглянув в паспорт, добавил: – Не могу, Галина Андреевна!
Тогда Галина Андреевна, не будь дурой, попросила сначала воспользоваться телефоном и, позвонив домой, велела Любе немедленно отправляться на огород, сторожить урожай. Сама же свернулась на банкетке, всем своим видом показывая, что никуда уходить не собирается и остается тут на ночь. Иван Иванович плюнул и отправился домой. Придя утром на службу, он поразился, когда увидел вчерашнюю посетительницу, стоящую на коленях и возносящую горячие молитвы пустому углу. Потом припомнил, сообразил, что к чему, и спрятался в кабинете.
К вечеру, когда Галина Андреевна снова спросила разрешения у секретарши Зиночки воспользоваться телефоном, товарищ Кротиков не на шутку закручинился, поник как-то – одним словом, повесил нос на квинту.
Просительница же, напротив, воспрянула духом – сон на банкетке был крепким – это вам совсем не пребывание в постоянном напряжении, сторожа еще недоспелую лесную землянику! Днем любезная секретарша предложила ей чаю и даже поделилась своим бутербродом – плюс экономия какая! Ко времени полдника бабка сумела окончательно расположить к себе секретаршу Зиночку исключительно благодаря своему природному дару к устному народному творчеству, красочно и очень убедительно рассказывая о коварстве мужчин, ни с одним из которых она не была близка ни разу в жизни, зато отменно знала их поганую натуру по рассказам соседок, подруг и бывших ее сослуживиц по цеху Московского автомобильного завода. В результате чего ей снова перепала чашка чая с четырьмя печенюшками. И, сделав вывод, что в конторе не так уж плохо, баба Сара решила пожить тут некоторое время, а именно – продержаться до тех пор, пока Иван Иванович не переменит свое бесчеловечное решение о «ликвиндации» (слово-то какое!) ее вместительного, глубокого и надежного погреба. И он его переменил! Переменил, испугавшись, что упрямая навязчивая старуха пропишется в его конторе навсегда, отбирая завтраки, обеды и полдники у секретарши.
– Ладно, – нехотя, через губу проговорил он. – Учитывая ваши заслуги, сорокапятилетний непрерывный стаж, грамоты... – Он замялся, чуть было не сказав в заключение «и вашу невероятную назойливость», – мы оставим за вами погреб. Пользуйтесь, но впредь без разрешения прошу вас ничего не возводить, не рыть и не занимать земли, принадлежащие государству.
Баба Сара рассыпалась в благодарностях и, покинув контору с некоторым сожалением – оттого, наверное, что ей больше не удастся провести ночь в более спокойной обстановке, чем шалаш собственного огорода, – на следующий же день занялась приятными хлопотами по присоединению некоего ящика к наружной стороне окна – для початых банок с консервированными огурцами и помидорами, кои поначалу извлекались из отвоеванного погреба и не помещались в круглом кургузом холодильнике.
– Балкона-то нет! Нужен яшчичек! – упрямо вдалбливала она Любе.
– Бабка! Тебе ж запретили строить! – удивлялась младшая сестра.
– Ничего ты, Хрося, не понимаешь! Енто на земле запретили, а яшчичек-то на весу будет. Енто совсем не возбраняется, – настаивала Сара и настояла на своем, в результате чего за кухонным окном вырос микробалкон, в который старуха умудрялась даже прыгать, дабы навести там порядок.
У крытого рынка, всегда напоминающего мне своей конструкцией цирк, бабка выкатилась со своими мешками из машины «Скорой помощи», а мы поехали в больницу.
* * *
Положение все усугублялось – матушке сделали операцию. В итоге у нее пропало молоко, и мое дальнейшее пребывание в больнице вместе с ней показалось лечащему врачу Карлу Павловичу Гугуревичу совершенно бессмысленным – почесав лысину согнутым мизинцем и втянув воздух в кривой, горбатый нос свой, словно молочный коктейль через трубочку, он между прочим распорядился:
– А ребенка-то можно домой отправить, – будто я была бандеролью.
После обеда за мной приехала бабушка № 1 (она снова пренебрегла своими обязанностями воспитателя старшей группы детского сада) и, взяв такси, доставила меня в целости и сохранности, передав с рук на руки бабушке № 2.
– Ой! Накулечка! – восторженно воскликнула та и уже, кажется, не слышала от радости того, что говорила ей Зоя Кузьминична.
А молвила она следующее:
– Завтра, Фрося, перед работой сходи на молочную кухню, возьми для Дуни молока и смесей.
– Да, да, да, да! – заверила ее сватья, полностью погрузившись в развязывание розовых лент на моем одеяле. – Лапотулечка моя! Ла-по-ту-ле-чка! – ворковала она.
– Фрося! Ты хоть знаешь, где находится «молочка»?! – И, не услышав в ответ ничего, кроме «тютер-тютер-тютерка, людер-людер-людерка», бабушка № 1 выпалила адрес кухни, уточнив для ясности, что это в той самой «стекляшке» – магазине неподалеку от нашего дома, откуда в день выплаты последней заработной платы Любу со скандалом вышвырнули перед закрытием. И улетела в детский сад, торопясь приступить к обязанностям воспитателя старшей группы, к которым последнее время относилась каким-то уж совсем наплевательским образом и даже высказывала сомнение вслух – а не уйти ли и вправду на заслуженный отдых?
– Что-то холодно, – заметила баба Фрося, после того как перепеленала меня. Она дотронулась до батареи, на которой бессменно сушились ее толстые, точь-в-точь такие же длинные, как у героини фильма «Приходите завтра», косы, правда, несколько запыленные и выцветшие от времени. – Чуть теплая, – пожаловалась она мне, с досадой покачав головой. – Но ничего! Сейчас все четыре конфорки зажжем, и будет жарко-жарко! Дя? Дя? Моя лапотулечка! – Нечего сказать – находчивая женщина!
Минут через пять бабушка появилась в комнате, переодетая в белый халат, бросила взгляд на рулоны, на которых ничего, кроме красных и голубых треугольников с надписью «Молоко пастеризованное», нарисовано не было. Она настроилась на сверхурочную работу и, кажется, поставила варить клей на одной из включенных конфорок... Но что-то отвлекло ее от клея и рулонов с треугольниками – может, навязчивая мысль, внушенная ей каким-то мелким бесом, – и она снова покинула комнату. Из ванной донесся страшный грохот. Тишина. Снова грохот. Опять тишина. Громыхание тазов.
Минут через тридцать находчивая женщина выросла возле меня – лицо ее было красным и мокрым от слез, а руки, как обычно, пахли селедкой:
– Несчастная девочка! Крошечка моя горемычная! Искусственница! – выла она. – Это как же? Как же это ребенку без материнского молока?! Я Димку до двух лет грудью кормила! – Она легла рядом со мной и горько заплакала. Я отвернула голову – от бабы Фроси нестерпимо разило бражкой. Мысль о сверхурочном труде была ею отвергнута и, кажется, напрочь забыта.
Вечером Зоя Кузьминична, придя к свахе, дабы напомнить, где находится молочная кухня, пришла в полнейший ужас и шок от того, что она увидела.
А предстала перед ее светлыми очами следующая картина. В непроглядной темноте, в удушающей духоте комнаты, на кровати вырисовывался черной горой неподвижный силуэт и раздавался размеренный ритмичный храп. Бабушка № 1 немедленно зажгла свет, чтобы избавиться от неприятного чувства неведения и от причудливых теней, которых дарит нам кромешная тьма, но лишь усугубила ситуацию. Итак, при электрическом ярком свете перед ней открылась сватья, спящая глубоким беспробудным сном в своем белом халате на кровати, разбросанные по полу раскатанные рулоны с красными и синими треугольниками и надписью «Молоко пастеризованное», перевернутая на попа? кособокая кастрюля, кисть, лужа желеобразного, мутного, чуть желтоватого клея... Меня же не было нигде! Баба Зоя метнулась в кухню – там четыре конфорки жадно лизали воздух, изо всех сил стремясь добраться до потолка или хотя бы до стены, перекрашенной в бешеный васильковый цвет. Однако ж и в помещении для приготовления пищи меня не было! Зоя Кузьминична бросилась в маленькую комнату, где мы с мамой, собственно, и обитали, но и там меня не наблюдалось.
Тогда перепуганная воспитательница детского сада накинулась на сватью: трясла ее за кисти рук, щекотала пятки, стараясь разбудить и привести в чувство, но ни к чему это не привело. Только когда баба Зоя попыталась перевернуть непутевую свою родственницу с живота на спину, обнаружила она меня под ней, отшатнулась и, не помня себя, заголосила:
– Ох-хо-хо! Ое-ео-ой! Ребенка заспала, идиотка пьяная! Детоубийца! Что ж ты натворила?!
Своими нечеловеческими стенаниями Зоя Кузьминична разбудила бы мертвого, и, ясное дело, баба Фрося, продрав с трудом один глаз, села на кровати и, тупо посмотрев на сватью, промямлила:
– Накулечку согреть хотела.
– Да ты ж ее придавила! Ой! Да что же делать-то?
– Сара! Бабка! Где эта шлюха?! – спросила «пьяная идиотка», уверенная в том, что сестра Галина сумеет воскресить малютку. В этот момент я решила подать голос, чтоб утешить несчастных, убитых горем женщин.
– А-а-а! – засигнализировала я на весь дом.
– Хоть я вас, Зоя Кузьминична, уважаю и против вас ничего не имею, но вы паникерша и психопатка, – на радостях, что не заспала дитятко, заявила бабушка № 2, чувствуя себя победительницей.
– А ты, Фрося, недалекого ума баба! – вспылила воспитательница детского сада и, повторив, что молочная кухня находится не где-нибудь, а в том самом магазине с огромными окнами во весь этаж, откуда в день последней зарплаты Любу со скандалом вышвырнули перед самым закрытием, нахлобучив на лоб вишневый свой берет, связанный крючком ее подругой Комковой, именем своим которой была я обязана, строевым шагом пересекла комнату и, со злостью хлопнув входной дверью, поплелась на пятый этаж четвертого подъезда того же дома.
На следующее утро та бабуля, которая чудом не задавила меня насмерть, встала раньше обычного и, запив две таблетки анальгина чифирем, отправилась в «стекляшку» за детским питанием.
«Все. Я – искусственница. Ничего хорошего из меня в этой жизни не получится, – с отчаянием думала я, лежа в своей кроватке. – Вырасту хилой, болезненной, ни на что не годной!»
В то самое утро я осмыслила собственную неполноценность в результате недополучения материнского молока. Однако главное – не только понять, но и суметь это постигнутое однажды использовать в дальнейшем.
Тот факт, что я была вскормлена на всевозможных суррогатах материнского молока, я припоминала потом постоянно. Стоило мне схватить «пару» по математике, разбить дорогую вазу, порвать о гвоздь рукав нового, первый раз надетого пальто или растянуться на ровном месте, как я, не давая никому и рта раскрыть, кричала удивленно:
– Нет, а что вы от меня хотите?! Я – искусственница! Неполноценный ребенок, оторванный пяти недель от роду от материнской груди!
«...Искусственница, искусственница! Что вы от меня хотите? Почему после тяжелого перелета, пинаемая в течение двух часов чьими-то острыми коленками в спину, я должна красить ваши дурацкие рамы с подоконниками?!» – возмущалось все мое существо, в то время как кисть в руке плавно скользила вдоль стекла, боясь его испачкать, а лицо замерло в дежурной приветливой улыбке.
Да, я была слишком хорошо воспитана, чтобы заявлять чужим людям, хоть они и надеялись со мной породниться, что я – искусственница. И вообще, кому это может быть интересно? Раисе, которая упорно называет меня «Дунночкой», несмотря на то, что мне это не по душе, – более того, злит и раздражает? Или красавцу Марату, который начал было красить подоконник с большим рвением, но через пять минут усвистел домой, сказав, что он оставил включенным обогреватель? Зачем, спрашивается, вообще трогать обогреватель, когда на улице стоит сорокаградусная жара и каблуки туфель остаются на раскаленном асфальте? (Замечу в скобках, что Марат с Эльмирой жили отдельно от ее родителей – а именно во дворе, в гараже дяди Соммера. Тот сразу же после свадьбы дочери продал машину и торжественно вручил новобрачным ключи от их новой «квартиры». Молодожены выгребли оттуда весь хлам, который копился годами, сделали ремонт, по стенам расставили кое-какую мебель – скромно, но со вкусом – и, втащив широкую арабскую кровать, зажили себе припеваючи.) Или Нуру, может быть, интересно, что я была оторвана от материнской груди пяти недель от роду? Что-то непохоже! Он с таким неописуемым наслаждением взялся за брошенный Маратом подоконник, будто не малярной работой был занят, а к небесам вознесся и увидел ангела.
От реконструкции окон меня спасло лишь появление Эльмиры – она набросилась на меня с радостными восторженными возгласами. Потом явился дядя Соммер – он хоть и не выражал столь бурно своих чувств, однако на его сдержанном красивом смуглом лице с темно-карими, как два сушеных финика, глазами, которое оттеняла белая, совсем седая, густая шевелюра, сквозила довольная улыбка, готовая вот-вот перерасти в смех. Во всем он такой – Соммер – уравновешенный, умеющий владеть собой в любой ситуации. Кажется, еще мгновение – и его сжатые, мало что говорящие по жизни губы разомкнутся, за чем последуют раскаты громового хохота или гневная обличительная тирада, разрушительный взрыв, искры молнии (в зависимости от обстоятельств). Но ничего подобного не происходило: взрыв, гром, молния, как и обличительная тирада, проглатывались и пропадали где-то в глубине души – наружу выходило лишь многозначительное: «Да-а...».
Последним заявился Марат – он якобы выключил обогреватель, и мы всей семьей (тут, кажется, все уже считали меня ее членом) уселись за стол. Раиса бегала из кухни в комнату с блюдами, тарелками, пиалами и стаканами. Она была недовольна мужем – какое-то его действие (не знаю точно, какое) привело ее в отчаяние, но моя будущая свекровь по обыкновению не подавала вида – губы ее как сложились в улыбке в момент моего появления, обнажив два заячьих передних зуба, так и застыли. Вообще она всегда улыбалась – даже когда бывала чем-то крайне недовольна. Улыбалась и молчала, затаив досаду и неудовольствие по поводу то взгляда, брошенного на нее, как ей показалось, косо, или (не дай бог!) слова, сказанного Соммером невпопад. Наверное, супруг ее и был немногословен оттого, что всю жизнь боялся обидеть Раису. И губы у него всегда сомкнуты, и все, что ему хотелось высказать жене своей, оседало, нарастая в душе, подобно накипи на стенках старого чайника. Такие между ними были отношения – и такая бывает любовь.
Наметав тарелки на стол, Раиса кинулась в спальню и через минуту вышла, считая себя самой красивой и неотразимой пятидесятипятилетней женщиной на всем Каспийском побережье. Она сняла платок – волосы ее, видимо, накануне моего приезда подверглись двадцатичетырехчасовой окраске хной (наверное, после этого в голову будущей свекрови и пришла мысль покрасить заодно рамы с подоконниками) и имели теперь ярко-оранжевый, неестественный цвет марокканских апельсинов. Брови и ресницы она густо начернила сурьмой, которая поставлялась сюда контрабандой из Турции, как и сверхстойкая химическая губная помада страшного зеленого ядовитого цвета в тюбиках, приобретавшая на губах более или менее естественные для людей тона – розовый или нежно-абрикосовый. Стереть такую помаду в конце дня было практически невозможно – все равно, что эффект лазерной косметологии.
– Дунночка, Мирочка, Маратик! Давайте-ка за стол! Нурик, поухаживай за гостьей! Какой же наш Нурик еще ребенок! Нурик, ты ведь мужчина! – пристала она к сыну, который отодвигал для меня то один, то другой стул, так что я совсем растерялась и не знала, куда пристроить свой многострадальный зад, пинаемый за компанию со спиной два часа подряд в самолете. – Вы посмотрите! Какой цыпленок! Какой он у нас еще цыпленок! – восторгалась Раиса сыном. – Дунночка, не обращай на него внимания – он стесняется, садись рядом с Мирочкой.
– Ничего я не стесняюсь! – ломающимся голосом, варьирующим на все лады – от фальцета до баса, воскликнул он и, вскинув по-петушиному голову, уселся на соседний со мной стул.
«Противный он и не нравится мне совсем! Какой из него муж?! Глупость, да и только!» – думала я, ковыряя вилкой ярко-лимонный рис плова.
– А плов принято руками есть! – весело заметил Марат и, ухватив горстку рассыпных зерен большим, указательным и безымянным пальцами, закинул ее в рот, но поперхнулся и надолго закашлялся.
Покраснел.