
Крууга
Всю ночь леденели ноги, и я, натягивая в темноте все теплое, что у меня было, изо всех сил ругала Антона. За то, что позвал нас сейчас, а не тогда, когда все будет доделано. Словно с нами можно потренироваться, а потом позвать уже настоящих людей.
За стеклянной стеной пошел крупный снег. Недалеко от меня на парковке горел фонарь, и снег сыпался в его свете удивительно, как овечья шерсть. Я прочитала где-то, что человеку хорошо жить тогда, когда он может сам себя выручить. Встала и налепила сразу три перцовых пластыря. Кожа разгорелась, стало чуть теплее. Засыпая, поймала себя на том, что переживать о чем-то новом приятно. Даже мерзнуть приятно, потому что меньше думаешь о спине.
Проснувшись, я приподнялась в кровати. Взглянула на экран телефона: уже почти восемь, но ощущается, я бы сказала, на пять. Присмотрелась: на туманном берегу стоял папа и преступно курил.
Я сняла с одеяла пуховик, который грел меня ночью, надела его и тоже вышла. Но папы уже не было, остался только туман. Я стала оглядываться в каком-то необъяснимом страхе, что ночью мой домик перенесли, и я теперь в другом месте. Прошла вперед и наконец увидела вдалеке папу, скользнувшего из одного облака в другое. Я пошла за ним: он бодрой походкой двигался к парковке. Наверняка решил съездить за кофе и отогреться в машине.
– Так уж и быть, я тебя не сдам, – осторожно сказала я, подходя со спины.
– И что хочешь взамен? – папа не повернулся.
– Возьми меня с собой. Ты за кофе?
Папа повернулся. Брать меня с собой ему не хотелось.
– Конечно, сгоняю за кокосовым рафом и пончиками.
Папа стал чистить машину, хотя этого можно было и не делать, а потом замер. Я уже давно выучила: папа замирает так перед тем, как надо выкручиваться и отвлечь внимание. После того как мы решили не возиться с деревенским домом, папа почти каждый вечер возвращался из офиса, еле держась на ногах. Братья этого не замечали, а мама не выходила из комнаты. Я встречала папу вместо нее. Спрашивала: ты что, пьяный? Папа замирал, а потом, старательно подбирая слова и краснея, отвечал, что пьян понарошку, чтобы меня удивить. А на новогодней «Балтике» был значок – колпак. Папа говорил, что пиво безалкогольное, потому что Деды Морозы на службе не пьют.
– Знаешь, почему бычок называется бычком? – краснея, спросил папа.
– Почему?
– Папиросы в честь этих мест – «Беломорканал». Сокращенно – БК. «Дай мне бэка, быка». И если целая сигарета – бык, то окурок, соответственно, – бычок.
– Ну, буду знать. Так ты за кофе?
Папа закинул щетку в машину. Удивительно, как мы растем и меняемся, а отношения остаются такими же, как были.
– В этих местах, кстати, все подходят неожиданно, имей в виду. Как из леса. И духи, и звери, и люди. И я всегда к этому готов, между прочим. Поэтому не испугался.
Я осторожно попробовала разогнуться. По утрам тяжелее всего: нужно расхаживаться. Тогда к обеду можно распрямиться полностью.
– Тебе надо хороводы водить – безопасно, спина не будет болеть, – продолжал папа. – Даже бабульки вон танцуют и радуются, каждой лет по триста… И в хоре петь. Какой тут хор был, ты бы знала!
– Я видела в записи. И хор, и как танцуют.
– Да и вживую видела, неужели не помнишь? Мне только такие танцы и нравятся. Идешь, куда поведут, ничего не видишь и не понимаешь, смотришь только в одну сторону, на впереди идущего, споткнешься – все пропало, но все равно куда-нибудь да дотащат.
Мы так и стояли, замерли: вокруг туман, папа не мог сесть в машину из-за меня, а я не хотела уйти.
– Карельские я плохо помню.
– Странно. А свадьбу помнишь? Мы смотрели как-то.
– Свадьбу помню. И церковь мамину помню, как ездили.
– Там сейчас камни одни, нет никакой церкви…
– Сопливую гору помню.
– Ну, это само собой. – Папа сложил на груди руки – закрылся окончательно. – А похороны?
– На похороны меня не пускали.
– Мама?
– И не только. Значит, ты не за кофе, а в деревню?
Иногда в папе виден ребенок. Я вообще подмечала ребенка во всех, и в бывшем муже тоже. Заглядываешь в глаза, а в них – комнаты. И ребенок обиженный в уголке, а за окном – такой же туман.
– Хотел проверить, ага, как оно… Но там дороги нет, считай. Тоже поедешь?
– Поеду. Согреюсь, в конце концов.
Папа посмотрел куда-то в пол.
– Поехали, но если соберешься быстро.
– Там, кстати, есть фотка, где мы с тобой вдвоем на дереве, – зачем-то сказала я. – Вот ее надо повторить.
– Ладно, ладно. Жду тебя.
Я вернулась в дом и спряталась в туалете, чтобы переодеться. Мельком посмотрела в мамин домик, в домики Лёши и Антона – кажется, все спали, волшебное солнце выключено. Я налепила под глаза патчи. Взяла все фотографии и бумажки, что у меня были, и скинула в карман пуховика.
Тумана стало меньше, появилась вода. У парковки папа снова курил, как будто хотел накуриться на весь день вперед. Когда увидел меня – кивнул глазами. Мы сели, и я расслабленно выдохнула: горячее сиденье, теплая машина.
– Слушай, – папа вцепился бледными руками в горячий руль. – А что такое «глымпинг»?
– Глэмпинг, – я пристегнулась. – Глэмпинг – это когда красиво…
– Но не тепло?
– Тепло тоже. Но в первую очередь – красиво.
– То есть ты тоже не знаешь?
– Ну прям вот так точно – нет, если честно.
– Ну вот, а налепила себе под глаза эти штуки…
Папа, цокнув, достал из кармана телефон и какое-то время изучал что-то.
– Glamour camping, между прочим, – он посмотрел на меня снизу вверх, как недовольный учитель. – Есть даже статья в «Википедии». То есть вот это им, получается, было нужно? У нас просто слова такого не было, Жень. А теперь оно есть! И стало понятно, что и как делать.
Ехали молча. Хотели заехать за кофе, но нашли его только недалеко от вокзала, в пластиковом мягком стаканчике. Там же съели сосиски в тесте и калитку с вишней. Заспанный продавец убирал за кем-то пластиковые тарелки и высыпал с них крошки в рот.
Потом проехали насквозь весь Медвежьегорск и свернули на извилистую гравийку, ведущую через лес. Я написала маме отложенное сообщение, что мы скоро вернемся. Связь то появлялась, то исчезала совсем.
Сначала я смотрела в окно, потом достала конверт с фотографиями. Вперемешку с ними старые, полупрозрачные бумажки, фантики, ошметки сухих листочков и розовых лепестков, детские письма – как открытые, так и даже нераспечатанные. Я вспомнила, что готовилась тогда к экзаменам, а скучающие деревенские писали какую-то ерунду.
– Женя! – папа стал ехать тише. – Смотри.
Перед нами петлял белый заяц. Не убегал в лес, а несся по дороге перед машиной. Папа не разгонялся.
– Главное, что петляет.
– Надо тут ехать очень осторожно, – сумничала.
– Да я понимаю. Ты, когда маленькой была, – всех насекомых спасала. Антон ловил бабочек, а ты их ночью выпускала.
– Я вообще тогда все знала, как правильно.
– Это ты за мамой повторяла.
– Ну уж!
Заяц наконец юркнул в кусты, и папа разогнался снова. Дорога шла серпантином. Я отложила бумаги, потому что стало мутить. Повернулась к папе и увидела, как он сосредоточенно смотрит на дорогу, наморщив мягкий лоб, собрав брови. Я чувствовала, что он волнуется. В сегозерском детдоме папу еще шестилетним выбрала бездетная семья питерских бизнесменов, мои будущие некровные бабушка с дедушкой. Папа говорил – за васильковые глаза, обожженную руку, а еще за то, что мало ругался матом.
В Питере его отдали в лучшую школу, куда он чаще всего ездил с водителем. Выделили ему красивую мальчиковую комнату с машинками и солдатиками, а еще с такими же васильковыми стенами. Папа говорил, что никогда не играл в ненастоящее, – он не понимал смысла игрушек. Рассматривал солдатиков и щупал, но совсем не знал, что с ними делать.
Бабушка и дедушка оставили папе огромный фармацевтический бизнес, который за несколько лет он привел к уверенному банкротству. Продал все, что было, и только после этого как будто и выдохнул.
– Сопливая гора, – кивнул папа в сторону.
– Ага.
– На карте она, кстати, не отмечена, только местные знают. А еще мы Остречье проезжали – там старообрядцы жили.
– Ты никогда не рассказывал.
– А чего рассказывать? Я сам плохо знаю.
– А ты слышал про мальчика на острове?
– Конечно. Везучий.
– В смысле?
– Мог утонуть, а выжил.
Я молчала и смотрела в окно. Вдоль дороги шел белобородый дед с почтовой сумкой наперевес. Он показался мне очень знакомым – я рассматривала его в зеркало заднего вида, пока мы снова не повернули.
– Я тоже везучий. Помню, мелким, уже в Питере, услышал странные звуки ночью, взял нож с кухни и пошел проверять. Вышел из кухни, всюду включил свет, а в комнате грохот: вернулся – на кровати книжный стеллаж лежит. Завалился, все детские книжки-сказки на меня бы посыпались, дверцы стеклянные битые на простыне.
– Да, эту историю ты рассказывал… Я в ней, конечно, ярче всего запомнила, что ты с ножом пошел преступника ловить.
– Защищался, никому вокруг не доверял. Но это в самом начале было, пару месяцев, может, с переезда. Но, видишь, успокоился. Ни один из моих дружбанов так не успокоился, защищались всю жизнь. Кто-то выжил из них, не забухал, не скололся, не снюхался, но тогда в тюрьме сидит. Такое было время еще, знаешь… Дичали детдомовские быстро. Хотя я и не совсем детдомовский, выходит. Незнамо что. Знаешь, кстати, что с ножами тогда сделали кухонными? Меня же спалили сразу, что нож в руках.
– Что?
– Ничего. Как лежали ножи на кухне, так и оставили их лежать. Доверяли мне, ты понимаешь? Вот это – уже не везение. Это – чудо, на котором меня вытянули. Я это понял чуть позже, но тогда тоже понял, просто не головой, а как-то по-другому.
Кажется, папа никогда не говорил так много. Не отвлекаясь от дороги, он разблокировал экран и включил музыку. Снова молчали, и снова я смотрела в окно. Папа всегда мечтал сделать что-нибудь в Сегозерье, рядом с детским домом. Выросший Антон же говорил, что вода в Сегозере коварная, дороги ужасные, места неудобные. Онега известнее и надежнее, ближе к железнодорожному вокзалу и главным карельским местам. Рядом водопад Кивач, Кижи и место съемок фильма «Любовь и голуби». До Петрозаводска можно доехать на такси, а к Сегозеру такси из Петрозаводска просто так не поедет. Антон смотрел на место расчетливо и цепко, с точки зрения бизнесмена. Мама и папа – с точки зрения то ли совести, то ли стыда.
– А вот тут деревня Евгора – сейчас уже и нет там никого как будто. У меня кровный дед был отсюда, тоже не выжил, но по глупости. Потом говорили, что он пошел на зимнюю рыбалку и не мог отвлечься никак, пописал в лунку. Так делать ни в коем случае нельзя.
– Примета, что ли, плохая?
– Он обоссал стол водяного. Говорили потом, что весь стол ему залил, прямо в блюда. Оскорбил хозяина Сегозера. А тот болезни насылает на раз. Дед ходил даже извиняться потом, наклонялся к лунке и просил прощения… Не простили.
Через час серпантина мы проехали те самые Паданы. На зеленом здании администрации реял карельский флаг. Свернули, Паданы кончились: по бокам от дороги разрушенные дома, умирающие под снегом. Сгоревший лес за ними черный и страшный.
– А ты знала, что Паданы хотели сделать столицей Беломорканала? Сухонос об этом постоянно говорил, помнишь такого? Вечно им тут чуть-чуть да не хватает до большой славы…
– Мокронос он был, а не Сухонос. Это я точно помню.
Остановились. Я оглянулась и не увидела ничего знакомого. Сделала несколько шагов в сторону и поняла, что папа припарковался у старого кладбища, в самом конце деревни. Папа сразу же подошел к одной из могил.
– Смотри, слабо?
Я прочитала: «Ирма Архиповна Киеливяйнен. 1902–2002»
– Помнишь ее? – спросил папа.
– Помню, но скорее по фото.
– Память у тебя, конечно, как у рыбки. Хотя, может быть, это достоинство.
Папа вернулся к машине и достал грабли. Стоял в задумчивости, словно знал каждого, кто был здесь похоронен, и приехал в гости.
– Папа.
– А?
– Тебе помочь?
– Нет, точно нет. Я немного разгребу только и посмотрю, кто здесь как поживает.
– Я дойду до озера пока, хорошо?
– Конечно. Женя?
Я обернулась.
– Всё здесь сейчас так, как должно быть. Так – правильно. И, наверно, если лезешь, а что-то тебе не поддается, то просто не надо лезть. Все было правильно.
– Наверно.
Я прошла немного вперед. Сегозеро пахло иначе: не так, как Онега, – я спустилась к воде. У берега бились льдины. Рядом с Паданами озеро кажется небольшим, а здесь воды много. Я достала фотографии: дошла до нужного дерева, на котором мы сфотографировались с папой. Потрогала и его тоже: каждый изгиб теперь казался знакомым. Заглянула в дупло, крикнула туда зачем-то: а-а-а! В ответ оттуда: о-о-о!
Из кармана достала письма и посмотрела на еще сохранившиеся номера домов. Один дом тут, совсем разрушенный, все остальные – дальше. Из этого дома писал мальчишка, которого моя мама мечтала перевоспитать. Безбашенный. Все взрослые его боялись. Где он теперь?
Я подходила к домам и заглядывала в незаколоченные окна. Всюду пусто. Участки заросли – за двадцать лет деревня превратилась в лес.
Только у одного из домов – роскошные калины, усыпанные ягодами. Я сорвала гроздь и застыла. Под кустами, на земле, спиной ко мне, до ужаса близко, сидела женщина со взъерошенными светлыми волосами, в тулупе и огромных валенках. Женщина вязала рыболовную сеть.
Я, задержав дыхание, осторожно пошла дальше, туда, где меня не будет видно. Почувствовала себя подглядывающей за кем-то через прозрачные стены. То ли охотником, то ли диким зверем, выпрыгивающим из-за угла.
3. Шаг с края света
Ружье было завернуто в детское одеяло. Ярик крутил ружье, нюхал, иногда осторожно облизывал. Вкус у ружья был такой же, как если приложить язык к разбитому колену: только коленка теплая, а ружье – ледяное.
Ярик брал ружье в руки, подходил к мутному оконному стеклу и ловил в нем свое отражение. Хотя видно было только ружье, а он сам в стекле оставался невидимым. Через окно с отражением целился в небо, солнце, а еще в такие облака, в форме которых можно отыскать голову.
В комнате не убирались: на окне дремали паучки, сохли мухи, кучковалась пыль. Из окна было видно, как мама спешит по извилистой тропинке. Платочек – яркое пятно на зеленом, капля сливочного мороженого на траве. В маму Ярик не целился. Иногда целился в дерево у тропинки, и оно будто в страхе поднимало корни-юбки, растягивало еще больше черное дупло и тянуло: о-о-о-о-о…
Каждый раз Ярик прятал ружье обратно в шкаф, пересчитывал патроны. Кончик патронов напоминал ему острый кошачий хвост. После щелкал замком, подходил к отцовскому столу: открывал самый крохотный ящик с разноцветными огрызками карандашей и клал туда ключ, завернутый в салфетку. Там же хранился высохший клещ, который напился когда-то отцовской крови. Отец вывернул его из ноги и сохранил, чтобы сдать на анализ, но так и не сдал.
А Ярик всегда умел находить. Мамины мятные сигареты в ящике с постельным бельем. Обрезанные прядки рыжих волос – в коробочке из-под финской карамели. Пахнущую розой и дымом иконку. Покрытую пылью абрикосовую косточку. Отцовское ружье и просроченные документы на его имя.
Когда ищешь – в животе просыпается чуйка, что точно найдешь. Такая же чуйка была у отца: он видел больше других. Отец говорил Ярику, держа за плечи, внимательно глядя в глаза: будь наблюдательным, собирай и тренируй память – так прошлое навечно живо. Чуйка сидит в животе и щекочет, когда хочет включиться.
Память закручивалась, как хоровод: вот он идет медленно, еле-еле, а потом кто-то в самом начале оборачивается с хитрой улыбкой и бежит вперед – поспевай.
Тысячу раз Ярик представлял, что дом обыскивает милиция. Не деревенский милиционер Славик, уезжающий на зимовку в город, а настоящая милиция, как в кино. Уиу-уиу-уиу – муравьями собирались орущие машины. Настучать должен был кто-нибудь из соседей, они подглядывали через занавески: вот их сизые носы, полосатые майки-тельняшки, а внизу трусы в цветочек.
Милиционер снимал солнечные очки и прятал их в нагрудном кармашке, под значок, удивленно переглядывался с напарником. Ярик смотрел на них сверху вниз, широко расставив сильные ноги в берцах. От возбуждения было тяжело дышать, руки нужно держать за спиной: за веревкой-поясом спрятан черный коготь медведя.
– Что не так? – басил Ярик. – Это мое охотничье ружье, вы же видите оленьи рога на стене?
– Какие рога? Где?
– А кабанью голову?
Милиционер был похож на Шварценеггера, а его напарник – на Дукалиса[1]. Они всё уже поняли, можно не объяснять: Ярик – не просто мальчик.
– Хотя и дурак застрелит крупняка, а сложно попасть в мелкого…
– Ты не шути с нами, сынок. – Дукалис улыбался по-доброму, с привычным прищуром.
– Я стреляю лучше всех. Из окна попаду в преступника, если он будет идти по дорожке, с любого расстояния. Или в того, кто меня обидел… Здесь есть такие пацаны, так они у меня все под прицелом.
– Так, может, тебе к нам, в милицию? – Шварценеггер кивнул Дукалису. – Нам нужны такие стрелки. Кто научил тебя стрелять?
Ярик улыбался: в этой истории – его самое любимое место.
– Стрелками рождаются, вы чего, не знаете?
– Как же, знаем.
– Я вам дорого обойдусь.
Ярик кусал губы. Пусть еще раз.
– Стрелками рождаются, вы чего, не знаете?
– Как же, знаем.
– Я вам дорого обойдусь. Тут живет мой напарник Еся, он работает под прикрытием. За него ручаюсь, мы в таких передрягах бывали вместе…
По-кошачьи скрипнула задвижка калитки, от забора – четыре секунды, если маминым шагом.
– Подожди-ка, а не тебя зовут Пирожком? – Шварценеггер потянулся к кобуре за оружием, блеснул золотой цепью, но Дукалис выстрелил первым.
Хлоп!
Падающая ручка бидона, мамин кашель, пустая ступенька крыльца. Ярик выскочил из отцовской комнаты, сделал три длинных шага, потом спрыгнул по лестнице на первый этаж и резко распахнул дверь.
– Ой, как напугал! – мама вскинула руки.
Пахнуло нагретым садом, из неба лениво просыпались капли. Ярик вышел на крыльцо и обернулся на чей-то свист: по тропинке-змейке между участками шла Урсула в коротком платье. Солнце подсвечивало ее красивое, почти кукольное лицо. Деревья вежливо топорщились по сторонам, уступая дорогу.
– Урсула! – хрипло крикнули со стороны.
Урсула махнула рукой. На секунду остановилась и засунула в рот сигарету, закуривая. Потом затянулась и, поправив что-то такое, спрятанное под платьем, пошла дальше. Сигарету изо рта не вытаскивала – дымила просто так.
В школе все говорили: Урсула – ведьма, на груди носит перевернутый крест, ночами ходит в лес и спит с черным королем-медведем. Проходя мимо Ярика, Урсула надула щеки и выпятила живот. Ярик спрятался за дверной косяк, поднял взгляд – мама стояла напротив.
– Там в сумке, ты посмотри, халва, но я же за молочком ходила, Пирожок, не в магазин. Так устала, это солнце жарит – дышать нечем, как в адском пламени, хорошо дождь теперь… – Мама всегда начинала говорить громко, а потом тише, тише, будто от громкой речи слишком быстро кончались силы. – Много не ешь, а то пойдет диатез, хотя халва лучше, чем шоколад, что это у тебя?
Она выросла совсем рядом, опустилась к лицу. Ярик почувствовал мамино дыхание: доброе, с молочной кислинкой. Дождевая капля упала маме на щеку, притворилась слезой. Ярик заглянул маме в глаза и расстроился: в них всегда много тихой грусти. Наверное, виноват, но все равно не узнаешь в чем.
– Комар укусил? Смотри как вспучилось, надо ж так, – она крепко схватила Ярика за подбородок. – А нам сегодня обязательно быть на свадьбу красивыми, надо смазать медом…
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Персонаж детективного сериала «Улицы разбитых фонарей».
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: