– Кого?
– Того, кого погранцы ищут.
– Мне шаманиха предсказала долгожительство, в награду за потерянный глаз. У нас многие чабаны стараются от деревни далеко не уходить, а я знаю, что проживу еще двести лет, так звучало предсказание. У нас в деревне шаманиха – мощная баба, ее отец – человек, мать – страус…
Петя снимает мешок с верблюда, садится на землю. Выкладывает вяленое мясо, сыр, хлеб, бутылку с молоком.
– Угощайся, – говорит Петя. – Кем бы ты ни был, так я тебе скажу. Я вижу, что ты хороший человек.
– Как видишь?
– Вот так, – и Петя поворачивается опять тем боком, где нет глаза.
– Сколько еще идти до центра Укока? – спрашивает Олень. – Если без отдыха. День?
– Здесь ты в обход границы пойдешь, нехорошо. Поймают – оштрафуют. Для нас штраф – это настоящая беда, мы деньгами почти не пользуемся. Лучше вернуться.
– А мне все равно.
Петя снова крутит головой. Олень приглядывается к коже на месте глаза, видит крошечное родимое пятнышко, похожее на зрачок.
– Тогда полдня идти, вряд ли больше. А зачем тебе Укок? Ты могилы не копай. Плохо это – копать могилы. Я это знаю. У шаманов нет веры, только знания, поэтому уж есть как есть. Могилы не копай, камни не двигай…
Вокруг них собираются овцы, и Петя улыбается, глядя на них. Улыбка у него белоснежная, как из рекламы. Но легче становится оттого, что что-то рядом выше земли, валунов, кустарников. Верблюжьи горбы, тюки, головы – все разной высоты, как в городе.
– Приходи, Леша, к нам вечером в деревню, наша шаманиха будет камлать. Завтра важный день, середина лета.
– Что будет делать?
– Петь, танцевать, бить в бубен, а мы будем прислушиваться. Знаешь, что значит прислушиваться? Это когда слушаешь сюда, слышишь то, что и так знаешь.
Петя бьет себя ладонью в грудь, на глазах у него слезы – то ли от солнца, то ли от чувств.
– Тогда мне здесь надо быть, – отвечает Олень. – Тогда я почти что на месте, дома…
Петя кивает, протягивает Оленю хлеб.
– Ты знаешь, все, кого я тут встречаю, дают мне что-то, почему так?
– На такой земле иначе нельзя, – отвечает Пе- тя, – каждый дает то, что у него есть.
Потом он встает на ноги. Залезает на верблюда, гладит его между ушей, щурясь на солнце.
– Пора нам, боюсь опоздать на праздник. Если надумаешь, ты приходи тоже, иди либо за овцами, либо по овечьим следам, не заблудишься.
Петя говорит, медленно едет вперед. Овцы идут за ним на той же скорости, будто их ведут за невидимый поводок.
Письма Олень читает в памяти, и чем ближе он к цели, тем громче голос внутри, тем больше радости. Священная река Ак-Алаха с каждым часом пути все шире, разливается в стороны змейками. Кажется, что и журчит все громче, будто тоже радуется.
Наконец Олень видит: река изгибается петлей, окружает небольшой островок с треугольным камнем. На островке сидит суслик – но, как замечает Оленя, сразу юркает в норку. Олень снимает разваливающиеся сапоги и ложится, прикладывая ухо к земле. Слушает, как скребется растущая трава, как стучат лапками насекомые, как двигаются в сотне километров от него овечьи стада. Как Петя рвет цветы, как ступают верблюжьи копыта, как шаманиха готовится к тому, чтобы камлать.
Олень лежит так какое-то время, прислушивается. Потом чувствует, что вода пытается его проглотить. Он не сопротивляется, опускает в воду лицо, открывает глаза и рот. Розовые рыбы плывут в прозрачной воде, как стая птиц в небе. Рядом с ними бьет горячий источник. Душа Очы-Бала просачивается внутрь живота, через рот, ласково щекочет, смеется.
Олень встает, идет босиком дальше, земля мягкая, вода теплая, внутри тела жар. Видит перед собой гору камней, у которых растет живокость. На камнях красные узоры, вокруг них черные тропинки, внутри головы громкий шепот.
В честь праздника не будет ночи. Все души верхнего мира любуются тобой. Зло затаилось, чувствует: пора возвращаться, тоже уходить домой…
Олень копает яму. Яма по чуть-чуть наполняется водой, в воде отражается небо. Внутри шепчет голос. Олень копает все глубже, видит, что на дне отверстие в виде замочной скважины. Вход в нижний мир, маленькая черная дверка.
Олень ложится на живот, лбом закрывает замочную скважину. В скважину вода не течет. Он рассматривает то, что внизу. Вспоминает, как смотрел через такое же отверстие на обои в цветочек, на занятых взрослых. Он вообще всегда любил подсматри- вать – неясно, почему так. Столько жил, столько натворил, а на самом деле – будто бы просидел всю жизнь в шкафу, не высовываясь.
«Почему ты в шкафу, олененок? Пора спать. Не хочешь? Я расскажу тебе шаманскую сказку. Ты только внимательно слушай. Почему ты не отвечаешь?»
Олень еще глубже опускается вниз, смотрит внимательно. Нижний мир кажется югом: вот сухая земля, вот ветер раскидывает песок, вот разрушенные дома?, а у до?ма – заброшенный сад. Из черной тучи лезет черное солнце, и идущий по дороге черный человек чешет ухо. На черном человеке черное пальто, под пальто – военная форма, лицо квадратное, одно плечо ниже другого.
– Дурак ты, ема. – Леший поднимает голову. – Ведь здесь все тебе было можно, а ты что выбрал?
И Олень дышит, и от его дыхания в нижнем мире поднимается пыльный ветер. Деревья шатаются из стороны в сторону, в саду перезревшие яблоки падают на землю. Олень смотрит еще какое-то время вниз, потом переворачивается на спину. «Спи спокойно, Очы-Бала, – думает Олень, – теперь зло не выйдет наружу».
Мапа Рома
Разные люди говорили Роме, что он – мапа. Он и сам ощущал себя мапой. Сын называл его папой, но подразумевал как будто бы тоже мапу.
– Ты – мапа, – говорила бабушка, и «п» у нее получалась удвоенная, спотыкающаяся. – Ира уйдет, а ты останешься, еще будешь должен.
С бабушкой разговор строился так: она выдавала что-то отвратительное, Рома спорил. Потом она оказывалась права, но из сочувствия делала вид, что не предупреждала.
Ира ушла, но в последнее время у нее было так много работы и командировок, что вернее сказать – не вернулась. После развода договорились, что папа и мама равны, а детский сад уже рядом с папой. У мамы поэтому с Егоркой будут выходные (все, кроме первых в месяце), а у папы – будни.
– А у мапы – вся неделя целиком, – бабушка набрала дыхания, но зависла на экране телефона из-за неустойчивого интернета.
– Мам, ты зависла.
Раз, два, три…
– …зеленые обезьяны, – договорила бабушка, и Рома кивнул. Может, он что-то неправильно расслышал, но это было неважно.
Поварская смена начиналась в восемь, Рома отводил Егорку в сад к семи. Людей мало, и все ходят чуть согнувшись, будто в страхе, что с неба что-нибудь кинут. Егорка шаркал тяжелыми ботинками, Рома тащил его за руку, в лицо летел колючий снег, морозило щеки, и, если посмотреть на часы, всегда было время опоздания.
Бабушка помогала понемногу, раз в неделю, иногда чаще: погулять, забрать пораньше из сада, приобнять нежно у телевизора. Рома весь день проводил в ресторане, в горячем цеху. Ему нравилось готовить, еще раз – нравилось, ну правда нравилось, но он не понимал, почему за смену он получает столько же, сколько в меню стоит среднее блюдо без мяса.
Зато спал теперь Рома так крепко, как никогда до развода: засыпал прямо в детской кровати, в процессе укладывания, а иногда даже чтения ежевечерней книжки. Егорка сначала будил его, аккуратно стучал по лбу или по носу, а потом просто засыпал рядом, закинув на папу легкие ноги. Ночью Рома просыпался от немоты в теле и шел к себе на диван, хотя спать на диване оставалось уже совсем недолго.
А наутро опять волочился февраль, месяц-старость, и нужно было куда-то идти, потому что каждый день – это будни, вечная середина недели. Собирать поварскую форму и детсадовское, одеваться, одеваться, одеваться: в три слоя одежды, а еще сверху шапка на тесных пуговицах и плюшевый воротник, обсосанный у лица.
Егорку в сад Рома чаще всего приводил первым: охранник включал свет, потягиваясь и щурясь, как гигантский малыш. Потом появлялась какая-то рыжая мама с мальчиком из другой группы: мальчик ревел, Егорка сразу же начинал кривить губы, и Роме тоже хотелось реветь.
– Ты разденешься сам? – он смотрел на часы. – Я пойду, опаздываю на работу.