– Посмотри, как красиво… посмотри, какие линии… не правда ли, это прекрасно…
Очень почитаемый мною ученый-генетик Владимир Эфроимсон писал, что личность ребенка формируется под влиянием импрессинга, то есть чего-то такого, что произвело на человека в детстве огромное впечатление и потом во многом определяет его жизнь. Моменты, проведенные с тетей Катей, я запомнила очень хорошо. На протяжении всей моей жизни, всякий раз, когда я сталкиваюсь с античностью, я вспоминаю ее запах и свет, который исходил от нее. И каждый раз мысленно ей отвечаю: «Действительно красиво».
Но мое счастье длилось недолго. Тетя Катя выбросилась из окна. Я этого не видела; я не помню, где я была. Просто она вдруг куда-то исчезла, а потом меня взяли в больницу «проведать Екатерину Викторовну». То, что меня взяли в больницу ее проведать, было неожиданно человеческим актом, потому что обычно все проблемы замалчивались или скрывались, и мало кто знал правду, если она не соответствовала доктрине.
Тетя Катя выжила, но сильно повредила себе шею, и у нее что-то случилось с челюстью – был заметен шов. Кто-то мне потом сказал, что, падая вниз, она зацепилась за виноград на втором этаже, и это спасло ее. Также я потом узнала, что она была беременной и в результате падения потеряла ребенка.
А потом тетя Катя исчезла из моей жизни. Она навсегда уехала из коллектива, и в течение многих лет Главный называл ее на своих беседах проституткой и врагом. Я тогда сделала вывод, что они поссорились, но никогда не верила, что она плохой человек. Еще о ней скептически говорили, что она стала простым водителем трамвая, но я и этого не понимала. Ведь нас учили, что труд простых людей на простых должностях – это почетно, тогда почему же они так скептически отзывались о том, что тетя Катя всего лишь водитель трамвая? Что в этом стыдного?
Мое имя
В многочисленной группе людей я была одинока. И на все шесть лет жизни в секте практически забыла свое имя. Кроме тети Кати, по имени ко мне обращался мало кто и в очень редких случаях, когда я, по непонятным мне причинам, вдруг становилась «хорошей», «здоровой» – словом, «попадала в милость». Обычно же взрослые либо обращались ко мне по фамилии, либо давали разные странные прозвища. Это звучало как шутка, даже, может быть, добрая, но мне всегда чудилась в этом какая-то унизительная ирония. И мы, дети, повторяя за взрослыми, тоже часто обращались друг к другу не по именам, а с какими-то глупыми дразнилками.
Если мне все-таки случалось услышать свое имя – Аня, – я каждый раз вздрагивала, так это было непривычно. Каждый раз я думала: а что случилось? Почему вдруг я – Аня? Не говно, не лахудра, не жопа, не чедия, не чедиюшка, не псевдоинтеллигенция, не больная, не злобная сволочь, не грязная тварь, как меня обычно называли, а Аня.
Вот так, через такие, казалось бы, мелочи, дети полностью утрачивают свою идентичность – гордость за себя, свое имя, род, семью. Гордость, а значит – и ответственность.
Мой первый и последний друг
В нашу квартиру на Лахути, которая теперь стала коммуной, привозили все новых детей – от пяти до шестнадцати лет. Это были самые разные дети. Я ни с кем не была близка, но один человек мне хорошо запомнился.
Однажды к нам приехал мальчик лет двенадцати. Мы с ним подружились. Тогда и случился первый мой «мордобой» – боевое крещение во взрослую жизнь. Мне сказали определенно, что я блядь, что я развращаю мальчика, что я затаскиваю его под стол и там с ним ебусь.
Мат там поощрялся всегда; говорили, что это язык трудовых людей, а не «псевдоинтеллигенции».
Со мной проводились долгие публичные беседы в очень резкой форме. Сейчас-то я могу со всей ответственностью сказать, что мысли о сексе у меня появились много-много лет спустя, годам к двадцати; тогда же я даже не понимала значения матерных слов. Я попала в опалу, и меня травили как зверька все от мала до велика. Устроили бойкот и обращались как с рабыней. Я повиновалась и изо всех сил старалась «улучшиться».
Выбора у меня не было. Бабушка была полностью с ними. Мама с папой далеко и, как мне говорили, тоже очень больны; пока их не вылечат, я к ним вернуться не могу, потому что умру.
Был еще дедушка. Но он категорически отказывался поддерживать идеи коллектива, поэтому мне говорили, что он психически неполноценный человек и доверять ему никак нельзя. Но я, честно говоря, всегда сомневалась в том, что с дедушкой что-то не так. А вот тому, что говорили про родителей, я верила. Они же сами меня туда отдали и не забирают.
С тех пор как одну из моих первых привязанностей прервали таким образом, у меня пропало желание с кем-либо сближаться.
– На сколько баллов злоба?
– На 9.
– А протест?
– На 9.
– Очень хорошо. Давай лечить.
Как меня убеждали, что у меня голоса и галлюцинации
Психологи и педагоги, которые меня лечили (а лечили меня постоянно), кроме вопроса о том, на сколько баллов у меня агрессия и сопротивление, задавали еще вопросы о моих галлюцинациях и голосах. На первый вопрос я привычно отвечала «7-10 баллов» – до лечения; а после лечения, когда мне делали контрольный тест, чтобы увидеть динамику, я, конечно, говорила, что агрессии у меня балла на 2–3 меньше. Не помню, чтобы я хоть раз решилась сказать, что агрессии у меня нет вовсе.
Одной из самых важных составляющих учения Главного была уверенность, что у всех психически больных людей обязательно бывают зрительные и слуховые галлюцинации. Я никогда толком не знала, что это означает, но поскольку меня спрашивали, есть ли это у меня, на всякий случай соглашалась. Когда меня просили их описать, я не знала, что сказать. За зрительные галлюцинации я принимала свои фантазии. А за голоса – те звуки, которые слышала, и, конечно, они были реальными. Помнится, я даже хотела это испытать, ведь именно этого от меня ждали. Специально прислушивалась к себе, но, к моему разочарованию, мне нечем было обрадовать взрослых в белых халатах.
Деньги
Деньги на нашу жизнь присылали родители – по 60 рублей в месяц на ребенка. Также родители присылали нам одежду. Но бо?льшую часть этих денег тратили не на наше питание и не на обеспечение условий жизни, а на что-то другое. То, что некоторые взрослые и сам Главный питались значительно лучше нас, сомнений не было. Только они делали это украдкой.
Говорили, что мы все равны в нашей борьбе за светлое будущее, что мы все, вне зависимости от возраста, приносим одинаковые жертвы, отказывая себе во всем и работая не покладая рук. Но на деле тем, кто был ближе к телу Главного, перепадали самые жирные и вкусные куски. И это не считалось чем-то постыдным, наоборот, мы все думали, что это правильно. Ведь если кто-то приближен к самому здоровому человеку на земле, каким, без сомнения, является Главный, это не может быть случайностью. Значит, таким людям и положено больше. Значит, они заслужили это. У них правильные мысли и верный настрой.
Как мы все боялись медицины
Нашими врагами были не только сионисты. Нашими врагами были еще и врачи. Слова «медицина», «таблетки», «микстуры» были почти ругательствами. Ничто, кроме нашего лечения, – слоения и психотерапии (в том числе механотерапии, т. е. побоев) – не могло помочь человеку. За все годы, проведенные в секте, я ни разу не видела обычного врача. Каким-то образом нам удавалось избегать плановых диспансеризаций в школах. Я знаю, что Главный очень боялся стоматологов. Никто никогда на моей памяти не посещал врачей, ни в какой ситуации. Зубы у всех взрослых выглядели ужасно. В этом смысле хорошо, что я была тогда ребенком и не успела сильно себя запустить.
Между тем случаи, требовавшие врачебного вмешательства, в коммуне не были такой уж редкостью.
Так, однажды, когда мы детским коллективом жили в Подмосковье, я упала навзничь с качелей и ударилась спиной; у меня были такие боли, что я почти не могла двигаться. Тогда меня сразу же изолировали и отвезли в квартиру Главного на Котельнической набережной. Я жила там одна с несколькими взрослыми, и меня, как обычно, слоили. Хотя, как ни странно, не очень ругали за то, что у меня болит спина. Наверное, в тот момент было не до меня.
Один парень как-то опрокинул на себя кипящий чайник с плиты, и его тут же полностью залили «пантенолом». А под рукой это лекарство оказалось случайно – только благодаря тому, что мы в тот момент жили в центре Москвы, в квартире кого-то из родителей.
Другой парень, когда мы были где-то в походе, упал и прокатился голым торсом по раскаленной металлической решетке, на которой мы в ведрах варили еду.
Во время работы на полях девочке долбанули тяпкой по рукам.
Один из наших педагогов упал между перроном и двигающимся поездом, сильно повредил себе бедро и чудом не лишился ноги.
На одну из наших педагогинь напал в кабине своей машины дальнобойщик и пытался изнасиловать.
И это только то, что осталось на моей детской памяти.
Однако со стороны казалось, будто мы все абсолютно здоровы, ничем не болеем, ничего с нами не случается и мы всегда полны сил, несмотря на постоянный труд и тяжелые условия жизни. Собственно, в этом и был основной смысл и посыл нашей деятельности: не балуйте детей, не растите из них барчуков, пусть пашут и знают почем фунт лиха, закаляйте их!
Но для умного наблюдателя было очевидно, что болели мы не меньше, а может, и больше, чем остальные люди. Просто у нас эта тема тщательно замалчивалась. Больных быстренько изолировали, да так, чтобы этого не замечали даже товарищи по секте. А если изолировать не было возможности, ругали за плохие мысли, за неправильный настрой и поведение.
У нас так люди и умирали. И я еще ребенком всегда удивлялась, что факт смерти человека так быстро заминается. Не было ни какой-то публичной боли или горечи, ни чего-то особенного или торжественного – ничего такого, чем должна завершаться, как мне казалось, жизнь достойного человека. Как-то всем было не до этого.
Зато когда умер Брежнев, мы были обязаны скорбеть. А смерть новорожденного ребенка младшей дочки Главного приписали холодной погоде. Не тому, что у его матери неправильные мысли, или что она порочная женщина, или что неправильно обращалась с ребенком, а тому, что на дворе стоят морозы: ребенок просто-напросто замерз в коляске во время дневного сна. Виноватым оказался мороз. Избранным и специальным людям можно все простить.
Когда я писала свои первые воспоминания (в двадцать три года), я совершенно искренне декларировала: да, действительно, мы, несмотря ни на что, не болели. Я в это верила. Но сейчас, спустя годы, вспоминая нашу тогдашнюю жизнь более детально, разговаривая с бывшими «сектантами», я обнаружила такие факты, о которых, будучи ребенком, даже не догадывалась. Причем многое от нас, детей, как это часто бывает, скрывали намеренно.
Я стала понимать, что детские впечатления важно и нужно перепроверять.
Кто помнит свое детство в СССР
Здесь, в Швейцарии, у меня есть приятельница из России; она удивляется каждый раз, когда я с неприязнью вспоминаю СССР: «Да чего же там такого плохого?! Ведь у советских людей все было. Пусть немного, но ведь у каждого гражданина была крыша над головой, бесплатное образование и медицина, работа, зарплата. Все стабильно и предсказуемо. Чем не рай?!» Правда, потом выяснилось, что в СССР она жила в родительской квартире, и папа у нее – военный. То есть они относились к привилегированной части общества и имели какой-никакой достаток. (Совсем не в пример нам – семье, глава которой был врагом народа.) А кроме того, ее воспоминания о Советском Союзе окрашены детским романтизмом. Дети не видят сложных взаимосвязей в социальных явлениях. Мы начинаем их замечать и понимать только с годами и опытом.
Именно поэтому так важно во взрослом состоянии мысленно возвращаться в свое детство – чтобы переосмыслить то, что тогда происходило. Именно поэтому я и пишу эту книгу: я хочу понять, что было не так и как все устроить, чтобы больше подобного не происходило ни с моими детьми, ни с чужими.
Театр, или арт-терапия
У нас не хватало помещений, а людей в коллективе становилось все больше и больше. Нужно было где-то устраиваться и вести свою деятельность. В клинике в центре Душанбе никто не жил – там работали взрослые. А жили мы на квартирах, которые предоставляли родители детей, состоявших в коммуне. В квартире моей бабушки расположился штаб – там разместилось начальство.
Кроме бесед, слоения и механотерапии, применялись у нас и другие лечебные меры, например арт-терапия: в коммуне был самодеятельный театр. Главный говорил, что театр является мощным психокорректором. Играя на сцене, человек раскрепощается, теряет страх перед аудиторией, учится быть искренним.
Нам предоставляли сцены в местных домах культуры, там мы репетировали, а потом гастролировали по всей стране. В первое время моего пребывания в коллективе мы ставили «Сирано де Бержерака» Э. Ростана. К тому времени людей у нас стало уже очень много. Они приезжали со всего Союза: из Москвы, Ленинграда, Дмитрова, с Урала, из Сибири и, конечно, многие были из Душанбе.
Театр мне нравился. Было интересно. Иногда мы сутками репетировали и просто жили на сцене и за кулисами. За кулисами же, прямо на полу, нас лечили: стучали и слоили.