– Конечно, здесь нельзя найти пива, – сказал Мерзляков, не отрывая глаз от «Вестника Европы».
– Да? Вы так думаете? – приставал Лобытко. – Господи боже мой, забросьте меня на луну, так я сейчас же найду вам и пива и женщин! Вот пойду сейчас и найду… Назовите меня подлецом, если не найду.
Он долго одевался и натягивал большие сапоги, потом молча выкурил папироску и пошел.
– Раббек, Граббек, Лаббек, – забормотал он, останавливаясь в сенях. – Не хочется идти одному, чёрт возьми. Рябович, не хотите ли променаж сделать? А?
Не получив ответа, он вернулся, медленно разделся и лег. Мерзляков вздохнул, сунул в сторону «Вестник Европы» и потушил свечу.
– Н-да-с… – пробормотал Лобытко, закуривая в потемках папиросу.
Рябович укрылся с головой и, свернувшись калачиком, стал собирать в воображении мелькающие образы и соединять их в одно целое. Но у него ничего не получилось. Скоро он уснул, и последней его мыслью было то, что кто-то обласкал и обрадовал его, что в его жизни совершилось что-то необыкновенное, глупое, но чрезвычайно хорошее и радостное. Эта мысль не оставляла его и во сне.
Когда он проснулся, ощущения масла на шее и мятного холодка около губ уж не было, но радость по-вчерашнему волной ходила в груди. Он с восторгом поглядел на оконные рамы, позолоченные восходящим солнцем, и прислушался к движению, происходившему на улице. У самых окон громко разговаривали. Батарейный командир Рябовича, Лебедецкий, только что догнавший бригаду, очень громко, от непривычки говорить тихо, беседовал со своим фельдфебелем.
– А еще что? – кричал командир.
– При вчерашней перековке, ваше высокоблагородие, Голубчика заковали. Фельдшер приложил глины с уксусом. Ведут теперь в поводу сторонкой. А также, ваше высокоблагородие, вчерась мастеровой Артемьев напился и поручик велели посадить его на передок запасного лафета.
Фельдфебель доложил еще, что Карпов забыл новые шнуры к трубам и колья к палаткам и что гг. офицеры вчерашний вечер изволили быть в гостях у генерала фон Раббека. Среди разговора в окне показалась рыжебородая голова Лебедецкого. Он пощурил близорукие глаза на сонные физиономии офицеров и поздоровался.
– Всё благополучно? – спросил он.
– Коренная подседельная набила себе холку, – ответил Лобытко, зевая, – новым хомутом.
Командир вздохнул, подумал и сказал громко:
– А я еще думаю к Александре Евграфовне съездить. Надо ее проведать. Ну, прощайте. К вечеру я вас догоню.
Через четверть часа бригада тронулась в путь. Когда она двигалась по дороге мимо господских амбаров, Рябович поглядел вправо на дом. Окна были закрыты жалюзи. Очевидно, в доме все еще спали. Спала и та, которая вчера целовала Рябовича. Он захотел вообразить ее спящею. Открытое настежь окно спальни, зеленые ветки, заглядывающие в это окно, утреннюю свежесть, запах тополя, сирени и роз, кровать, стул и на нем платье, которое вчера шуршало, туфельки, часики на столе – всё это нарисовал он себе ясно и отчетливо, но черты лица, милая сонная улыбка, именно то, что важно и характерно, ускользало от его воображения, как ртуть из-под пальца. Проехав полверсты, он оглянулся назад: желтая церковь, дом, река и сад были залиты светом; река со своими ярко-зелеными берегами, отражая в себе голубое небо и кое-где серебрясь на солнце, была очень красива. Рябович взглянул в последний раз на Местечки, и ему стало так грустно, как будто он расставался с чем-то очень близким и родным.
А на пути перед глазами лежали одни только давно знакомые, неинтересные картины… Направо и налево поля молодой ржи и гречихи с прыгающими грачами; взглянешь вперед – видишь пыль и затылки, оглянешься назад – видишь ту же пыль и лица… Впереди всех шагают четыре человека с шашками – это авангард. За ними толпа песельников, а за песельниками трубачи верхами. Авангард и песельники, как факельщики в похоронной процессии, то и дело забывают об уставном расстоянии и заходят далеко вперед… Рябович находится у первого орудия пятой батареи. Ему видны все четыре батареи, идущие впереди его. Для человека невоенного эта длинная, тяжелая вереница, какою представляется движущаяся бригада, кажется мудреной и мало понятной кашей; непонятно, почему около одного орудия столько людей и почему его везу г столько лошадей, опутанных странной сбруей, точно оно и в самом деле так страшно и тяжело. Для Рябовича же всё понятно, а потому крайне неинтересно. Он давно уже знает, для чего впереди каждой батареи рядом с офицером едет солидный фейерверке? и почему он называется уносным; вслед за спиной этого фейерверкера видны ездовые первого, потом среднего выноса; Рябович знает, что левые лошади, на которых они сидят, называются подседельными, а правые подручными – это очень неинтересно. За ездовым следуют две коренные лошади. На одной из них сидит ездовой со вчерашней пылью на спине и с неуклюжей, очень смешной деревяшкой на правой ноге; Рябович знает назначение этой деревяшки, и она не кажется ему смешною. Ездовые, все, сколько их есть, машинально взмахивают нагайками и изредка покрикивают. Само орудие некрасиво. На передке лежат мешки с овсом, прикрытые брезентом, а орудие всё завешано чайниками, солдатскими сумками, мешочками и имеет вид маленького безвредного животного, которое неизвестно для чего окружили люди и лошади. По бокам его, с подветренной стороны, размахивая руками, шагают шесть человек прислуги. За орудием опять начинаются новые уносные, ездовые, коренные, а за ними тянется новое орудие, такое же некрасивое и невнушительное, как и первое. За вторым следует третье, четвертое; около четвертого офицер и т. д. Всех батарей в бригаде шесть, а в каждой батарее по четыре орудия. Вереница тянется на полверсты. Заканчивается она обозом, около которого задумчиво, понурив свою длинноухую голову, шагает в высшей степени симпатичная рожа – осел Магар, вывезенный одним батарейным командиром из Турции.
Рябович равнодушно глядел вперед и назад, на затылки и на лица; в другое время он задремал бы, но теперь он весь погрузился в свои новые, приятные мысли. Сначала, когда бригада только что двинулась в путь, он хотел убедить себя, что история с поцелуем может быть интересна только как маленькое таинственное приключение, что по существу она ничтожна и думать о ней серьезно по меньшей мере глупо; но скоро он махнул на логику рукой и отдался мечтам… То он воображал себя в гостиной у Раббека, рядом с девушкой, похожей на сиреневую барышню и на блондинку в черном; то закрывал глаза и видел себя с другою, совсем незнакомою девушкою с очень неопределенными чертами лица; мысленно он говорил, ласкал, склонялся к плечу, представлял себе войну и разлуку, потом встречу, ужин с женой, детей…
– К валькам! – раздавалась команда всякий раз при спуске с горы.
Он тоже кричал «к валькам!» и боялся, чтобы этот крик не порвал его мечты и не вызвал бы его к действительности…
Проезжая мимо какого-то помещичьего имения, Рябович поглядел через палисадник в сад. На глаза ему попалась длинная, прямая, как линейка, аллея, посыпанная желтым песком и обсаженная молодыми березками… С жадностью размечтавшегося человека он представил себе маленькие женские ноги, идущие по желтому песку, и совсем неожиданно в его воображении ясно вырисовалась та, которая целовала его и которую он сумел представить себе вчера за ужином. Этот образ остановился в его мозгу и уж не оставлял его.
В полдень сзади, около обоза, раздался крик:
– Смирно! Глаза налево! Гг. офицеры!
В коляске, на паре белых лошадей, прокатил бригадный генерал. Он остановился около второй батареи и закричал что-то такое, чего никто не понял. К нему поскакали несколько офицеров, в том числе и Рябович.
– Ну, как? Что? – спросил генерал, моргая красными глазами. – Есть больные?
Получив ответы, генерал, маленький и тощий, пожевал, подумал и сказал, обращаясь к одному из офицеров:
– У вас коренной ездовой третьего орудия снял наколенник и повесил его, каналья, на передок. Взыщите с него.
Он поднял глаза на Рябовича и продолжал:
– А у вас, кажется, нашильники слишком длинны…
Сделав еще несколько скучных замечаний, генерал поглядел на Лобытко и усмехнулся.
– А у вас, поручик Лобытко, сегодня очень грустный вид, – сказал он. – По Лопуховой скучаете? А? Господа, он по Лопуховой соскучился!
Лопухова была очень полная и очень высокая дама, давно уже перевалившая за сорок. Генерал, питавший пристрастие к крупным особам, какого бы возраста они ни были, подозревал в этом пристрастии и своих офицеров. Офицеры почтительно улыбнулись. Бригадный, довольный тем, что сказал что-то очень смешное и ядовитое, громко захохотал, коснулся кучерской спины и сделал под козырек. Коляска покатила дальше…
«Всё, о чем я теперь мечтаю и что мне теперь кажется невозможным и неземным, в сущности очень обыкновенно, – думал Рябович, глядя на облака пыли, бежавшие за генеральской коляской. – Всё это очень обыкновенно и переживается всеми… Например, этот генерал в свое время любил, теперь женат, имеет детей. Капитан Вахтер тоже женат и любим, хотя у него очень некрасивый красный затылок и нет талии… Сальманов груб и слишком татарин, но у него был роман, кончившийся женитьбой… Я такой же, как и все, и переживу рано или поздно то же самое, что и все…»
И мысль, что он обыкновенный человек и что жизнь его обыкновенна, обрадовала и подбодрила его. Он уже смело, как хотел, рисовал ее и свое счастье и ничем не стеснял своего воображения…
Когда вечером бригада прибыла к месту и офицеры отдыхали в палатках, Рябович, Мерзляков и Лобытко сидели вокруг сундука и ужинали. Мерзляков не спеша ел и, медленно жуя, читал «Вестник Европы», который держал на коленях. Лобытко без умолку говорил и подливал в стакан пиво, а Рябович, у которого от целодневных мечтаний стоял туман в голове, молчал и пил. После трех стаканов он охмелел, ослабел и ему неудержимо захотелось поделиться с товарищами своим новым ощущением.
– Странный случился со мной случай у этих Раббеков… – начал он, стараясь придать своему голосу равнодушный и насмешливый тон. – Пошел я, знаете ли, в бильярдную…
Он стал рассказывать очень подробно историю с поцелуем и через минуту умолк… В эту минуту он рассказал всё, и его страшно удивило, что для рассказа понадобилось так мало времени. Ему казалось, что о поцелуе можно рассказывать до самого утра. Выслушав его, Лобытко, много лгавший, а потому никому не веривший, недоверчиво посмотрел на него и усмехнулся. Мерзляков пошевелил бровями и покойно, не отрывая глаз от «Вестника Европы», сказал:
– Бог знает что!.. Бросается на шею, не окликнув… Должно быть, психопатка какая-нибудь.
– Да, должно быть, психопатка… – согласился Рябович.
– Подобный же случай был однажды со мной… – сказал Лобытко, делая испуганные глаза. – Еду я в прошлом году в Ковно… Беру билет II класса… Вагон битком набит, и спать невозможно. Даю кондуктору полтину… Тот берет мой багаж и ведет меня в купе… Ложусь и укрываюсь одеялом… Темно, понимаете ли. Вдруг слышу, кто-то трогает меня за плечо и дышит мне на лицо. Я этак сделал движение рукой и чувствую чей-то локоть… Открываю глаза и, можете себе представить, – женщина! Черные глаза, губы красные, как хорошая семга, ноздри дышат страстью, грудь – буфера…
– Позвольте, – перебил покойно Мерзляков, – насчет груди я понимаю, но как вы могли увидеть губы, если было темно?
Лобытко стал изворачиваться и смеяться над несообразительностью Мерзлякова. Это покоробило Рябовича. Он отошел от сундука, лег и дал себе слово никогда не откровенничать.
Наступила лагерная жизнь… Потекли дни, очень похожие друг на друга. Во все эти дни Рябович чувствовал, мыслил и держал себя, как влюбленный. Каждое утро, когда денщик подавал ему умываться, он, обливая голову холодной водой, всякий раз вспоминал, что в его жизни есть что-то хорошее и теплое.
Вечерами, когда товарищи начинали разговор о любви и о женщинах, он прислушивался, подходил ближе и принимал такое выражение, какое бывает на лицах солдат, когда они слушают рассказ о сражении, в котором сами участвовали. А в те вечера, когда подгулявшее обер-офицерство с сеттером-Лобытко во главе делало донжуанские набеги на «слободку», Рябович, принимавший участие в набегах, всякий раз бывал грустен, чувствовал себя глубоко виноватым и мысленно просил у нее прощения… В часы безделья или и бессонные ночи, когда ему приходила охота вспоминать детство, отца, мать, вообще родное и близкое, он непременно вспоминал и Местечки, странную лошадь, Раббека, его жену, похожую на императрицу Евгению, темную комнату, яркую щель в двери…
31-го августа он возвращался им лагеря, но уже не со всей бригадой, а с двумя батареями. Всю дорогу он мечтал и волновался, точно ехал на родину. Ему страстно хотелось опять увидеть странную лошадь, церковь, неискреннюю семью Раббеков, темную комнату; «внутренний голос», так часто обманывающий влюбленных, шептал ему почему-то, что он непременно увидит ее… И его мучили вопросы: как он встретится с ней? о чем будет с ней говорить? не забыла ли она о поцелуе? На худой конец, думал он, если бы даже она не встретилась ему, то для него было бы приятно уже одно то, что он пройдется по темной комнате и вспомнит…
К вечеру на горизонте показались знакомая церковь и белые амбары. У Рябовича забилось сердце… Он не слушал офицера, ехавшего рядом и что-то говорившего ему, про всё забыл и с жадностью всматривался в блестевшую вдали реку, в крышу дома, в голубятню, над которой кружились голуби, освещенные заходившим солнцем.
Подъезжая к церкви и потом выслушивая квартирьера, он ждал каждую секунду, что из-за ограды покажется верховой и пригласит офицеров к чаю, но… доклад квартирьеров кончился, офицеры спешились и побрели в деревню, а верховой не показывался…
«Сейчас Раббек узнает от мужиков, что мы приехали, и пришлет за нами», – думал Рябович, входя в избу и не понимая, зачем это товарищ зажигает свечу и зачем денщики спешат ставить самовары…
Тяжелое беспокойство овладело им. Он лег, потом встал и поглядел в окно, не едет ли верховой? Но верхового не было. Он опять лег, через полчаса встал и, не выдержав беспокойства, вышел на улицу и зашагал к церкви. На площади, около ограды, было темно и пустынно… Какие-то три солдата стояли рядом у самого спуска и молчали. Увидев Рябовича, они встрепенулись и отдали честь. Он откозырял им в ответ и стал спускаться вниз по знакомой тропинке.
На том берегу всё небо было залито багровой краской: восходила луна; какие-то две бабы, громко разговаривая, ходили по огороду и рвали капустные листья; за огородами темнело несколько изб… А на этом берегу было всё то же, что и в мае: тропинка, кусты, вербы, нависшие над водой… только не слышно было храброго соловья да не пахло тополем и молодой травой.